Они все чирикали, и зубоскалили, и вертели пальчиками в своих мыслительных жопках. Перепугались не на шутку. Я был Крепкий Старикан, и если меня смогли обратать, то и любого из них обратают.
— Хотели назначить меня министром почт, — сказал я.
— И чем кончилось, папашка?
— Я сказал им, чтобы встали на чем сидят.
Мимо прошел бригадир, и они оказали ему знаки почтения, я же, Буковски, зажег сигару, небрежно швырнул спичку на пол и уставился в потолок, словно меня посетила большая чудесная мысль. Чистый понт: в голове у меня было пусто; хотелось только виски стакан да шесть или семь холодного пива…
Подтирочная газетка как будто разрасталась и переехала на другую улицу. Но мне всегда было противно носить туда материал, потому что все говнились и выдрючивались и вообще были так себе, надо сказать. Ничего не меняется. История Человекозверя — очень медленная. Они были не лучше тех засранцев, которых я встретил в 39 или 40 году в лос-анджелесской студенческой газете, — надутые дундуки, кропавшие свои глупые тухлые статейки, не снимая маленьких журналистских шляпок. Такие важные, что никого вокруг себя не видели. Газетчики всегда были самой паршивой породой; у тех, кто тампоны подбирает в сортире, души не в пример больше.
Поглядел я на этих недоделанных, вышел и больше не возвращался.
Сегодня. «Наш королек». Двадцать восемь лет спустя.
В руке у меня статья. За столом сидела Черри. У телефона — Черри. Очень важная. Говорить некогда. Или Черри не у телефона. Что-то пишет на бумажке. Говорить некогда. Все тот же вечный понт. Тридцать лет красотку не сломали. И Джо Хайнс — носится по дому, делает большое дело, бегает вверх и вниз по лестницам. У него был кабинетик наверху. Персональный конечно. В задней комнате под его присмотром какой-нибудь бедный говнючок набирал на машине Ай-би-эм очередной номер. Он платил говнючку тридцать пять долларов в неделю за шестьдесят часов работы, и говнючок был рад, отращивал бороду и красивые печальные глаза и в поте лица набирал эту паршивую третьесортную газетку. И по всем помещениям на полную громкость играли Битлы, и телефон звонил беспрестанно, и Джо Хайнс, главный редактор, беспрестанно УБЕГАЛ КУДА-ТО ПО ВАЖНОМУ ДЕЛУ. Но на следующей неделе, когда ты раскрывал газету, было непонятно, для чего он бежал. Этого там не было.
«Наш королек» жил пока что. Мои статьи по-прежнему были хорошие, но сама газета — недоносок. От нее уже несло покойником…
Каждую пятницу вечером происходила летучка. Пару раз я туда заваливался.
Потом, послушав о своих скандалах, перестал ходить. Хочет жить газета — пусть живет.
Я держался подальше, а писанину свою просто засовывал под дверь в конверте.
Потом мне позвонил Хайнс:
— У меня идея. Собери мне самых лучших поэтов и прозаиков, кого знаешь, и мы откроем литературное приложение.
Я собрал ему номерок. Он напечатал. И его арестовали за «непристойность». Но я повел себя красиво. Я позвонил ему:
— Хайнс?
— Да?
— Раз тебя за это арестовали, я буду писать тебе даром. Эта десятка, что ты мне платишь, пойдет в фонд защиты «Нашего королька».
— Большое спасибо, — сказал он.
Теперь он имел лучшего писателя Америки задаром…
Потом как-то вечером мне позвонила Черри.
— Почему ты не ходишь на наши собрания? Нам тебя ужасно недостает.
— Чего? Что ты несешь, Черри? Наширялась, что ли?
— Нет, правда, Хэнк, мы все тебя любим. Пожалуйста, приходи на следующую летучку.
— Я подумаю.
— Без тебя номер мертвый.
— А со мной — дохлый.
— Ты нам нужен, старик.
— Я подумаю, Черри.
И я зашел. Подвиг меня на это сам Хайнс, сказав, что, поскольку у нас первая годовщина «Королька», вдоволь будет вина, и женщин, и жизни, и любви.
Но, явившись на взводе и ожидая увидеть парочки на полу и праздник любви, попал в трудовые будни этих созданий. Сгорбленные и унылые, они напомнили мне старушек надомниц, которым я развозил сатин на вековой давности лифтах с веревками и ручной тягой, среди крыс и вони — и эти надомные старухи, гордые полумертвые невротички, работали и работали, чтобы сделать миллионером кого-то… в Нью-Йорке, в Филадельфии или Сент-Луисе.
А
— Хайнс! Хайнс, сука паршивая! — заорал я, едва вошел. — Ты тут плантацию развел, вонючий Саймон Легри! Ты визжишь о несправедливостях полиции и Вашингтона — ты самая большая, самая грязная свинья из них всех! Ты — Гитлер, помноженный на сто, ты подлый рабовладелец! Ты пишешь о зверствах, а сам их утраиваешь! Кому ты полощешь мозги, паскуда? Кем ты себя вообразил?
К счастью для Хайнса, остальные сотрудники давно ко мне привыкли, и все, что я сказал, сочли глупостью — Хайнс у них стоял за Правду.
Хайнс подошел и сунул мне в руку сшиватель для бумаг.
— Садись, — сказал он, — мы хотим увеличить тираж. Садись и пришпиливай эти зеленые рекламки к каждой газете. Мы рассылаем лишние экземпляры потенциальным подписчикам…
Поборничек Свободы Хайнс использовал приемы большого бизнеса, чтобы распространять свой поносный листок. Полная каша в мозгах.
В конце концов он не выдержал и отнял у меня сшиватель.
— Медленно работаешь.
— Пошел ты к чертовой матери. Шампанское ведрами обещали. А я тут скрепки жую…
— Эдди!
Он кликнул другого раба, со впалыми щеками, паучьими ручками, нищего. Бедняга Эдди голодал. Все голодали ради Идеи. Кроме Хайнса и его жены — эти жили в двухэтажном доме, ребенка учили в частной школе, а в Кливленде жил Папка, один из паханов в тамошней главной газете, и денег у него было больше, чем всего остального, вместе взятого.
Хайнс выгнал меня, а заодно парня с маленьким пропеллером на кепочке — Сладкого Дока Стенли, так его, кажется, звали, и Сладкого Дока подругу, и мы спокойно вышли черным ходом с одной бутьшкой дешевого вина на троих. Вслед нам раздался голос Джо Хайнса:
— И чтобы я больше никогда вас не видел — но к тебе это, Буковски, не относится!
Знал, поганка, на чем его газета держится…
Потом снова нагрянула полиция. Из-за того, что напечатали фотографию влагалища. А постарался тут, как всегда, сам Хайнс. Он хотел любыми способами увеличить подписку или же погубить газету и соскочить. Но с клещами этими он управиться, похоже, не умел, и клещи сжимались все туже. Газетой интересовались только люди, работавшие за тридцать пять долларов в неделю или задаром. Однако ему удалось переспать с двумя молодыми энтузиастками, так что время тратил не совсем впустую.
— Брось ты свою паршивую работу и переходи к нам, — сказал мне Хайнс.
— На сколько?
— Сорок пять долларов в неделю. Включая твой гонорар. По средам будешь развозить газету — машина твоя, бензин оплачиваю я, плюс особые задания. С одиннадцати до семи тридцати, пятница и суббота — выходные.
— Я подумаю.
Приехал из Кливленда его отец. Мы напились у Хайнса. Хайнс и Черри совсем не обрадовались папке. А папка бьш не дурак выпить. Траву не употреблял. Вьшить и я был не дурак. Пили всю ночь.
— От «Свободной прессы» надо избавиться так: поломать их киоски, прогнать разносчиков с улиц, расшибить башку-другую. Вот как мы делали в прежние дни. Деньги у меня есть. Найму громил, уличную сволочь. Буковски можем нанять.
— К чертовой матери! — завопил молодой Хайнс. — Слушать не желаю эту
Папка спросил меня:
— А ты, Буковски, как на это смотришь?
— Я смотрю положительно. Передай мне бутылку.
— Буковски сумасшедший! — завопил Джо Хайнс.
— Но ты печатаешь его, — сказал папка.
— Он лучший писатель в Калифорнии, — объяснил молодой Хайнс.
— Лучший сумасшедший писатель в Калифорнии, — уточнил я.
— Сынок, — не унимался папка, — у меня столько денег. Я хочу поддержать твою газету. Надо только расшибить пару…
— Нет. Нет. Нет! — завопил Джо Хайнс. — Я на это не пойду!
Потом он выбежал из дома. Какой хороший человек Джо Хайнс. Он выбежал из дома. Я налил себе еще и сказал Черри, что отдеру ее возле книжного шкафа. Папка сказал: чур, я второй. Черри обругала нас, а Джо Хайнс бегал в это время со своей большой душой по улице…
Газета держалась кое-как и умудрялась выходить еженедельно. Потом начался процесс о фотографии влагалища.
Прокурор спросил Хайнса:
— Вы возражали бы против орального секса на ступенях муниципалитета?
— Нет, — ответил Джо, — но это могло бы вызвать затор на улице.
Эх, Джо, подумал я, опять ты срезался! Надо было сказать: «Я предпочел бы оральный секс
Когда судья спросил защитника, что означает фотография женского полового органа, защитник ответил: «Ну, он так устроен. Так уж он устроен, братец».
Процесс они, конечно, проиграли и подали апелляцию.
— Провокация, — сказал Джо Хайнс горстке репортеров, — полицейская провокация, и только.
Блестящий человек был Джо Хайнс…
Следующий наш разговор произошел по телефону.
— Буковски, я только что купил пистолет. Сто двадцать долларов. Великолепное оружие. Я намерен убить человека.
— Откуда ты говоришь?
— Из бара рядом с газетой.
— Сейчас приеду.
Когда я прибыл, он расхаживал по тротуару перед баром.
— Зайдем, — сказал он, — угощу тебя пивом.
Мы сели. Бар был полон. Хайнс говорил очень громко. Его было слышно в соседнем районе.
— Я
— Кого это, мальчик? За что ты его хочешь убить?
Он уставился в пустоту.
— Клёво, старичок. За что ты хочешь убить ублюдка, а?
— Он е… мою жену, вот за что!
— А-а.
Он продолжал смотреть в пустоту. Это было как в кино, и даже хуже.
— Это великолепное оружие, — сказал Джо. — Вставляешь сюда обоймочку. Десять зарядов. Очередью. От ублюдка останется мокрое место!
Джо Хайнс.
Прекрасный человек с большой рыжей бородой.
Клёво, старичок.
Я его спросил:
— А как же все ваши антивоенные статьи в газете? Как с вашими призывами к любви? Куда девались?
— Да брось ты, Буковски, ты же никогда не верил в эту пацифистскую ерунду?
— Не знаю… Наверно, не совсем.
— Я предупредил его, что убью, если не отстанет, и что же? Вхожу, а он сидит на кушетке, в
— Ты превращаешь это в вопрос частной собственности, тебе понятно? Плюнь на это. Выбрось из головы. Уйди. Оставь их.