Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Том 1 - Анна Петровна Керн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Даже самые близкие Пушкину люди не наблюдали историю дуэли с начала до конца. Пушкин сам позаботился об этом — по причинам совершенно понятным.

Более или менее разрозненные наблюдения, которыми они располагали, дополнялись другими, полученными из вторых рук, и осмысливались задним числом, получая новый контекст. Многие из прежних оценок и толкований оказывались ошибочными. Проявления ревности Пушкина, уже не сдерживаемой силой воли и воспитания, могли казаться неуместными или раздражать еще месяц назад; сейчас они представали как одно из звеньев цепи, закончившейся смертью. Вяземский, говоривший, что он отвращает лицо от семейства Пушкиных, и Вяземский, в безудержном горе рыдавший на ступенях церкви в виду гроба Пушкина, — одно и то же лицо.

Эта субъективность и изменчивость оценок, обусловленная стремительным движением событий и неполным их пониманием, есть, как уже сказано, «вариант нормы», неизбежное свойство мемуарного свидетельства. В дуэльной истории дело осложнялось тем, что в светском Петербурге существовали группы — «про-пушкинские» и «анти-пушкинские», по-своему интерпретировавшие события и выносившие приговоры, и тем, что в ней оказались затронутыми интересы самых разнообразных лиц, вплоть до вершивших внешнюю и внутреннюю политику Российской Империи. Из этой среды также идут свидетельства, в которых к субъективности добавляется тенденциозность.

Все это делает анализ дуэльных материалов чрезвычайно сложной источниковедческой задачей, где историческая критика дошедших источников должна основываться на знании социальной, литературной, бытовой и даже психологической жизни эпохи в целом.

Одностороннее выделение какой-либо одной из этих образующих грозит привести к полному искажению общей картины. Достаточно поставить акцент на личных взаимоотношениях — трагедия превращается в мелодраму, и исследователь оказывается ниже современников, которые ощущали дуэль и смерть Пушкина как общественное событие. Игнорирование бытовой стороны, психологии, реалий нередко ведет к вульгарно-социологическим построениям, за которыми исчезают и подлинная картина, и подлинный документ.

Исторический анализ дуэли Пушкина был начат классической работой П. Е. Щеголева. Он продолжается и по сие время, привлекая к себе внимание исследователей, литераторов, широких читательских кругов.

Сразу после гибели Пушкина его ближайшие друзья поспешили опубликовать документ важного концептуального значения. Это было хорошо известное письмо Жуковского С. Л. Пушкину от 15 февраля 1837 года, содержащее подробности последних дней поэта.

Письмо рассказывало о скорби нации и иностранных литераторов и дипломатов над смертным одром Пушкина и о прямой духовной связи царя и умирающего поэта. Здесь важно все — и обращение Пушкина к Николаю с просьбой о прощении, и рассказ о царском утешении и «милостях» семье Пушкина, и записка царя, присланная с Арендтом, и сказанные при этом слова: «Я не лягу, буду ждать…» Жуковский тщательно работал над этим письмом, отбирая детали и располагая их соответственно определенному замыслу. Он создавал — совершенно сознательно — тот образ Пушкина, в который сам верил лишь отчасти.

Накануне тот же Жуковский писал смелую инвективу Бенкендорфу, который «покровительство» государя превратил в «надзор» и опутал Пушкина в последние годы жизни незримой паутиной условий и обязательств. И ему было прекрасно известно, что по распоряжению правительства были запрещены всякие публичные выражения народной скорби, вплоть до печатных некрологов.

Письмо Жуковского нередко считалось началом официозной фальсификации образа Пушкина. Но это справедливо только отчасти. Легенда Жуковского была консервативной, но не официозной, мало того — она в значительной мере официозу противостояла.

Она опиралась на идею просвещенного абсолютизма, свойственную передовым мыслителям XVIII столетия. В 1830-е годы ее абстрактность и утопичность уже начинали осознаваться: иллюзия единения писателя и монарха все более приобретала консервативные черты.

Тем не менее как раз эту идею николаевское правительство не только не одобряло, но видело в ней — и не без оснований — форму оппозиции. Оно равным образом противодействовало и народному и официальному признанию Пушкина, которое разрушало установившуюся иерархию. Пушкин не был ни политиком, ни военным, ни чиновником, он не проявил себя на государственной службе. Такова была официальная точка зрения. Следуя ей, Николай принял меры, чтобы записка его Пушкину вернулась обратно и не получила гласности: она могла стать орудием в руках «коалиции писателей».

Письмо Жуковского стало голосом этой коалиции. Оно делало то, что упорно отказывалось делать правительство. Оно ставило Пушкина — символ современной литературы — под эгиду имени Николая I, заявляло об акте признания литератора наравне с государственными людьми и рассказывало о всенародном и, более того, мировом признании Пушкина. По требованию царя важные части письма были опущены, и все же только личными связями Жуковского при дворе можно объяснить, каким образом то, что осталось, попало в печать.

Эти мемуары-декларации в дальнейшем облегчили и напечатание посмертного собрания сочинений Пушкина. Но за них было заплачено дорогой ценой.

По мере того как шло время и имя Пушкина утверждалось в своих правах, назначение письма Жуковского стало забываться: замысел его перестал быть актуальным. Теперь письмо читалось как мемуарный документ. В этом своем качестве он был неточен, и самый облик Пушкина в нем был искажен. Теперь это был Пушкин «в нужном духе». Консервативные черты концепции Жуковского выступили на первый план и заслонили все остальное.

Они были подхвачены в литературной борьбе, которая началась вокруг имени Пушкина сразу же после его смерти и продолжалась, меняя свои формы, в течение десятилетий. В полемике укреплялась «легенда о Пушкине».

Одним из наиболее ярких проявлений легенды был облик поэта, созданный воспоминаниями о нем Гоголя в «Выбранных местах из переписки с друзьями» (1847).

«Выбранные места…» не были мемуарами в собственном смысле, это был трактат — философский, социальный, этический и эстетический. Книга, глубоко концептуальная и в глазах Гоголя даже провиденциальная, с характерным для нее укрупнением масштабов изображаемого, включала и фигуру Пушкина. Первый из русских поэтов, средоточие национальных поэтических сил — таков Пушкин в книге Гоголя. Отсюда начинает действовать закон романтического гиперболизма, проникающий всю книгу. Встречи, разговоры с Пушкиным приобретают особую значительность и расширительно-обобщенный смысл; слова Пушкина приводятся как апофегмы, «тексты», в качестве ultima ratio4, подтверждающего существенно важную для Гоголя мысль. Начинается «мифологизация», «запечатление». Ярчайшим ее примером становится полностью изобретенный Гоголем рассказ о стихотворении «С Гомером долго ты беседовал один» — о полномочном монархе, зачитавшемся «Илиадой», — и о Пушкине, воплотившем исторический эпизод. Очевидно легендарный характер этого рассказа ощущался даже в близком окружении Гоголя; Шевырев с удивлением спрашивал, на чем он основан. Между тем он не стоял одиноко; в других воспоминаниях Гоголя мы тоже можем уловить следы того же метода.

Все это приходится учитывать, когда заходит речь о роли Пушкина в замысле «Мертвых душ». В книге Гоголя мысль о «пушкинском» происхождении романа приобретает значение своеобразной эстафеты, завещания гения. В настойчивом подчеркивании этой мысли ощущается то же символическое расширение факта и, более того, та же идея «великой миссии», которая заложена в самой концепции «Выбранных мест…».

Судьба книги Гоголя, вызвавшей знаменитое письмо Белинского, хорошо известна, но критика, ни консервативная, ни революционно-демократическая, разбиравшая его книгу, не коснулась мемуарной ее части, — за одним исключением. Исключением этим был барон Е. Ф. Розен — поэт, входивший в пушкинский круг в конце 1820-х годов, в сороковые же годы с прежних позиций ведший со страниц консервативного «Сына отечества» ожесточенную борьбу с Белинским и «гоголевской школой». Он напал и на «Выбранные места…» — и не без проницательности отметил слабые стороны книги; вслед за тем он выступил с новой полемической статьей, куда включил свои мемуары о Пушкине (1847). Оттесненный развитием критического реализма на периферию литературной жизни, органически не приемля «новой» словесности, Розен пытается противопоставить ей «золотой век» Пушкина и Дельвига, выставляя на передний план черты литературного антагонизма Пушкина и Гоголя. Мемуары его прошли почти незамеченными; бороться с Гоголем и одновременно с Белинским было ему не по силам. Между тем статья Розена интересна: она содержит факты, позволявшие судить о некоторых литературных демаркациях в пушкинском кругу. Это были, по существу, первые по времени связные воспоминания о Пушкине-литераторе в его ближайшем окружении. Их беда была в том, что они были исторически несвоевременны.

Розен не понимал того, что было понятно прежним соратникам Пушкина.

Еще в 1838 году Плетнев напечатал в «Современнике» объявление, что журнал, основанный Пушкиным, будет систематически помещать материалы для его биографии, которые составляют историческое достояние русской литературы. Он пишет три статьи, куда вводит — очень скудно и осторожно — воспоминания о Пушкине как личности. Далее он умолкает и нехотя предоставляет место малоавторитетным и мелочным рассказам Макарова и Грена. Почти так же поступает и М. П. Погодин, печатая в своем «Москвитянине» мелкие анекдоты и заметки о Пушкине; сам же он, в 1837 году с беспокойством писавший Вяземскому о судьбе пушкинского поэтического наследия, не рассказывает о нем ничего.

Тем временем в переписке друзей Пушкина возникают странные переклички-диалоги.

В 1843 году Плетнев пишет Я. К. Гроту, что он надеется (при его помощи) составить записки о литературе своего времени — о Гнедиче, Пушкине, Жуковском. С тех пор это становится одним из лейтмотивов их переписки, а тем временем и Шевырев обращается к Плетневу: «Кто же лучше вас вспомнит Пушкина — и чувством и мыслью? Докажите всем вашим противникам, что Вы лучше, чем кто-нибудь, цените его память»5.

Проходит три года — и Плетнев обращается с тем же настоянием к Жуковскому: «Я давно думаю, что, кроме вас, никто не достоин и не должен сметь писать биографии ни Карамзина, ни Пушкина» (4 (16) февраля 1852 г.)6. Тремя годами позднее он требует такого сочинения от Вяземского: Жуковский умер7.

В 1847 году Погодин пишет к Чаадаеву, прося мемуаров о Пушкине.

Чаадаев, согласившись было, пишет о том же Шевыреву в 1854 году.

Шевырев и Киреевский убеждают Чаадаева: «Вы даже обязаны это сделать…». На друзьях Пушкина лежит обязанность спасти его жизнь от забвения8.

Никто из этого круга не написал своих воспоминаний — никто, кроме разве В. И. Даля. Но ему было легче: он знал о Пушкине не слишком много.

Прежний пушкинский круг уходил с исторической авансцены, оттесняемый новым поколением, провозвестником которого был Белинский. Наступал «гоголевский период» русской литературы.

Литература 1820-1830-х годов вступала в фазу медленного умирания. Симптомами его были молчание и разобщенность. Прежние соратники оказывались чужими друг другу — обособились Плетнев с «Современником», Погодин и Шевырев с «Москвитянином», Вяземский, Жуковский… Стан не был единым и раньше, но раньше не ощущалось с такой остротой внутреннее одиночество. Единой среды не было.

И Плетнев, и Жуковский, и Погодин прекрасно понимали, что мемуары, написанные любым из них, могут быть только литературной историей их поколения и что эта история придет в резкое противоречие с современностью.

Нужна была историческая концепция Пушкина, противостоящая новым веяниям. Разрозненный и клонящийся к упадку прежний пушкинский круг уже не в силах был породить эту концепцию.

И была еще одна — уже субъективная — причина, о которой прекрасно написал С. А. Соболевский в 1855 году:

«…Чтобы не пересказать лишнего или не недосказать нужного — каждый друг Пушкина должен молчать»9.

Характер Пушкина, личность его не поддавалась канонизации. И его жизнь, и его смерть трудно укладывались в представления обывателя об эталоне «великого человека». Личная его биография была щекотлива: ее нельзя было писать, не задевая многое и многих. И у него была политическая биография, о которой друзья знали и о которой говорить было невозможно. Сказать о ней значило «пересказать лишнего», не сказать — «недосказать нужного».

«По этой-то причине пусть пишут о нем не знавшие его», — продолжал Соболевский10.

В письмах Я. К. Грота Плетневу мы находим первые попытки историка получить мемуарные сведения о Пушкине от его близкого друга.

Это еще не мемуары — это отдельные припоминания, справки, реалии, лица. Плетнев сообщает их охотно, даже радуясь, понимая, что сохраняется исторический материал. Он передает речения Пушкина, реалии, факты, как бы мимоходом рассказывает о привычках. Он придает особое значение быту, мелочам — и этот интерес идет у него едва ли не от самого Пушкина: когда-то он мыслил себе биографию Дельвига как жизнеописание полумемуарного типа.

Это был принцип романтической историографии: история «домашним образом». В нее входили устное предание, анекдот, «нравы».

Тем временем студент Московского университета Петр Бартенев слушает лекции о Пушкине из уст профессора Шевырева. С этого времени собирание материалов о Пушкине превращается у него во всепоглощающую страсть. Он получает записи рассказов Шевырева, посещает Погодина и находит П. В. Нащокина, живущего в бедности в скромной квартирке близ Девичьего поля. На протяжении 1851–1853 годов он посещает Нащокина многократно и заполняет тетради его ценнейшими рассказами. Затем, с рекомендациями Погодина, он является к Соболевскому, и тот, читая тетрадь, вносит свои коррективы.

В это же время вдова Пушкина, Н. Н. Ланская, ищет возможного издателя нового собрания сочинений Пушкина. Ее выбор останавливается на И. В. Анненкове, издавна ей знакомом. Однако издателем становится не он, а его брат, П. В. Анненков, который параллельно с разбором рукописей начинает готовить и свои «Материалы для биографии».

И Анненков и Бартенев принадлежали к тому поколению биографов, которые придавали большое значение устному преданию11. Постепенно расширяя круг своих изысканий, они сумели получить от современников Пушкина — в виде записей или устных рассказов — воспоминания Корфа, Комовского, Л. С. Пушкина, Катенина, В.Горчакова, Соболевского, Керн, Погодина, Вяземского и других. Выход в свет «Материалов» того и другого вызывает к жизни новые воспоминания Соболевского, Погодина и Липранди. Резко полемические мемуары Кс. Полевого пишутся тоже как отклик на книгу Анненкова. Чаадаев, оскорбленный умолчанием о нем в первых статьях Бартенева, рассказывает Свербееву и Жихареву о своем участии в хлопотах за Пушкина в 1820 году.

С середины 1860-х годов Бартенев становится издателем «Русского архива» и в течение пятидесяти лет систематически печатает в нем вновь и вновь добываемые воспоминания и рассказы о Пушкине.

То, что появляется позже, является лишь крохами со стола первых биографов и изыскателей. Е. И. Якушкину удается убедить Пущина записать то, что сохранилось в его памяти. С 1860-х годов постепенно падают цензурные препоны и открывается политическая биография Пушкина. В 1866 году М. И. Семевский добирается до родового гнезда Осиповых-Вульф.

Друзья Пушкина — лучше ли, хуже ли — сделали свое дело.

Наступал период научного изучения и критики.

1 См. об этом в кн.: Гинзбург Л. О психологической прозе. Л., 1971, с. 137–282.

2 См.: Вольперт Л. И. Пушкин и психологическая традиция во французской литературе. Таллин, 1980, с. 7–41 и др.

3 См. историографию этой проблемы в кн.: Пушкин. Итоги и проблемы изучения. М.-Л., 1966, с. 220 и след.

4 Последний решительный довод (лат.).

5 Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым, т. III, с. 29, 33; т. II, с. 963.

6 Плетнев П. А. Сочинения и переписка, т. III. СПб., 1885, с. 728.

7 Там же, с. 416.

8 Чаадаев П. Я. Сочинения и письма, т. I. СПб., 1913, с. 286, 423, 424.

9 Пушкин и его современники, вып. XXXI–XXXII. Л., 1927, с. 38.

10 См.: Гессен С. Современники о Пушкине. — В кн.: Пушкин в воспоминаниях современников. Л., 1936, с. 12 и след.

11 О работах Анненкова и Бартенева см. вступительную статью М. А. Цявловского в изд.: Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым в 1851–1860 годах. Л., 1925, с. 7–15;Модзалевский Б. Л. Работы П. В. Анненкова о Пушкине. — В кн.: Модзалевский Б. Л. Пушкин. Л., 1929, с. 277–396; Гессен С. Я. Современники о Пушкине. — В кн.: Пушкин в воспоминаниях и рассказах современников. Л., 1936, с. 10–19; Фридлендер Г. М. Первая биография А. С. Пушкина. — В кн.:Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина. М., 1984, с. 5–31.

<О. С. ПАВЛИЩЕВА[1

]>

ВОСПОМИНАНИЯ О ДЕТСТВЕ А. С. ПУШКИНА

(СО СЛОВ СЕСТРЫ ЕГО О. С. ПАВЛИЩЕВОЙ),

НАПИСАННЫЕ В С.-П.-БУРГЕ 26 ОКТЯБРЯ 1851[2

]

Александр Сергеевич Пушкин родился в Москве в 1799 году, мая 26-го, в четверг, в день Вознесения.

От самого рождения до вступления в Царскосельский лицей он был неразлучен с сестрою Ольгою Сергеевною, которая только годом была старше. Детство их протекло вместе, и няня сестры Арина Родионовна, воспетая поэтом, сделалась нянею для брата, хотя за ним ходила другая, по имени Улиана. Начнем с няни, о которой недавно говорил в «Москвитянине»1[3

] посетитель сельца Захарова, где Александр Сергеевич провел свое детство.

Арина Родионовна была родом из с. Кобрина, лежащего верстах в шестидесяти от Петербурга. Кобрино принадлежало деду Александра Сергеевича по матери, Осипу Абрамовичу Ганнибалу, и находилось верстах в пяти от Суйды, деревни брата его, Ивана Абрамовича. Когда Марья Алексеевна (см. «Родословную»)[4

], бабушка Александра Сергеевича, супруга Осипа Абрамовича, вступив во владение Кобрином, продала его в 1805 году г. Цыгареву и купила под Москвою, верстах в сорока, у г-жи Тиньковой сельцо Захарово, то при этом случае отпустила на волю Арину Родионовну с двумя сыновьями и двумя дочерьми, в числе которых была и Марья, упоминаемая в «Москвитянине». Эта Марья тогда же привезена была в Захарово и вскоре, по желанию ее матери, отдана замуж за одного из зажиточных крестьян захаровских. Между тем родился Лев Сергеевич, и Арине Родионовне поручено было ходить за ним: так она сделалась общею нянею. Она и слышать не хотела, когда Марья Алексеевна, продавая в 1811 году Захарово, предлагала выкупить все семейство Марьи. «На что вольная, матушка; я сама была крестьянкой», — повторяла она. Была она настоящею представительницею русских нянь; мастерски говорила сказки, знала народные поверья и сыпала пословицами, поговорками.

Александр Сергеевич, любивший ее с детства, оценил ее вполне в то время, как жил в ссылке, в Михайловском. Умерла она у нас в доме, в 1828 году, лет семидесяти с лишком от роду, после кратковременной болезни2.

Михайловское, ознаменованное ссылкою деда и внука, лежит в двадцати верстах от Новоржева и верстах в сорока от своего уездного города Опочки, Псковской губернии, не дальше версты от села Тригорского, принадлежащего Прасковье Александровне Осиповой, по первому браку Вульф. Не прежде, как в 1817 году, по выходе Александра Сергеевича из Лицея, родители его, жившие в Петербурге, впервые отправились туда вместе с ним на лето; поездка, которая осталась памятною в его стихах:

Есть в России город Луга

Петербургского округа — и т. д.

До помещения же его в Лицей они постоянно жили в Москве, проводя летнее время в Захарове.

До шестилетнего возраста Александр Сергеевич не обнаруживал ничего особенного; напротив, своею неповоротливостью, происходившею от тучности тела, и всегдашнею молчаливостью приводил иногда мать в отчаяние. Она почти насильно водила его гулять и заставляла бегать, отчего он охотнее оставался с бабушкою Марьею Алексеевною, залезал в ее корзину и смотрел, как она занималась рукодельем. Однажды, гуляя с матерью, он отстал и уселся посереди улицы; заметив, что одна дама смотрит на него в окошко и смеется, он привстал, говоря: «Ну, нечего скалить зубы».

Достигнув семилетнего возраста, он стал резов и шаловлив. Воспитание его и сестры Ольги Сергеевны вверено было иностранцам, гувернерам и гувернанткам. Первым воспитателем был французский эмигрант граф Монфор, человек образованный, музыкант и живописец; потом Русло, который писал хорошо французские стихи, далее Шедель и другие[5

]: им, как водилось тогда, дана была полная воля над детьми. Разумеется, что дети и говорили и учились только по-французски.

Учился Александр Сергеевич лениво, но рано обнаружил охоту к чтению и уже девяти лет любил читать Плутарха[6



Поделиться книгой:

На главную
Назад