Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Старый Петербург: Адмиралтейский остров. - Сад трудящихся. - Пётр Николаевич Столпянский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Обман через несколько дней открылся, и камердинер Полубояринов познакомился с царскою дубинкою, которая походила по его плечам.

Первый дантист или зубной врач, практиковавший в Петербурге и оставивший после себя след, был выходец из Лифляндии, некто Фридрих Гофман. Он действовал в Петербурге довольно значительный промежуток времени, по нашим данным, с 1732 по 1744 год. Можно думать, что Гофман был выписан в Петербург другою медицинскою известностью того времени доктором Краузе, родственником знаменитого Бургава; по крайней мере в свой первый приезд Гофман остановился у Краузе. Первое время Гофман именует себя «оператором», но вскоре заменяет это название «зубным лекарем». Таким образом, можно предположить, что ГоФман был всего-навсего немецким фельдшером и только в России превратился в зубного лекаря. В начале своей деятельности он проявлял более обширную практику: «Его операции, — писал он в своем объявлении 1732 года[352], — особливо в сем состоят, а именно: бельма снимать, зубы вынимать и вставлять, всякие мозоли и бородавки сгонять. У него имется также зело изрядное лекарство от глаз и зубов, в чем он каждому по достоинству услужить потщится».

Неудачными были его первые опыты снимания бельм или была какая-нибудь другая причина, но в дальнейшей своей практике Гофман не упоминает о глазных операциях, также он не указывает на себя, как на мозольного оператора. Но ведь в первом своем объявлении Гофман обещал и «каждому по достоинству услужить потщиться», он заискивает перед публикою, он приглашает её к себе и, очевидно, публика пошла к зубному лекарю, так как он не оставил своих наездов в Петербург, и в дальнейших извещениях он только упоминает, что он приехал в Россию и остановился там-то и там-то. «Зубной лекарь Фридрих Гофман объявляет через сие, что он ныне живет на Переведенской улице, на дворе Петра Алексеевича сына Волкова во второй улице на правой руке за рогаткою, перешедши синий мост[353] или «о зубном лекаре Фридрихе Гофмане объявляется, что он в непродолжительном времени отсюда отъезжает и ежели кто до него какую нужду имеет, тот бы оного искал в квартире его на большой улице в доме Федора Степанова сына Журовского, против самого Зимнего дворца[354]. Лечил Гофман зубную боль, как видно, ваннами и припарками — «у него в доме можно в ванне мыться и употреблять пары из лекарственных трав зделанные, но сие надобно у него наперед заказать[355] и «припарками» — зубной лекарь Фридрих Гофман для охотников делает припарки из трав и муравьевых яиц[356].

Очевидно, пользуясь известностью среди петербуржцев, Фридрих Гофман не мог заслужить благорасположение «сильных мира сего» и не мог проникнуть ко двору. Это обстоятельство подтверждает косвенно нами высказанное предположение о недостаточности образования Гофмана, о неимении у него докторского свидетельства. И слава первого (нам известного) придворного зубного врача принадлежит французскому доктору Жеродли.

«Для услуг Его Высококняжеской светлости герцога Курляндского, из Франции призванной сюда зубной лекарь г. Жеродли, уже свое лечение окончил. А его высококняжеская светлость в изрядное и совершенное состояние здоровия своего приведен. Помянутый лекарь имел пред недавним временем высочайшую честь ее императорскому величеству зубы чистить и за оные труды получил в вознаграждение 600 рублев. От ее светлости герцогини Курляндской же тоже подарено ему 200 рублей. А от его высокоупомянутой княжеской светлости герцога прислан ему пред несколькими днями в подарок, золотым позументом обложенная и преизрядным лисьим черевьим мехом подбитая, епанча»[357]. Мы нарочно привели это известие целиком, так как оно очень характерно для столь отдаленной от нас эпохи: у Бирона — высококняжеской светлости, любовника императрицы — болят зубы, выписывается, конечно, на государственные средства, доктор, когда лечение оказалось успешным, то ему подвергается и императрица; а за этими двумя высокими особами следуют, без сомнения, все придворные лица, и, надо думать, что на куртагах и званных балах 1737 года не было видно черных зубов — все они были вычищены французским лекарем Жеродли.

Интересен также и гонорар, полученный этим французом. Принимая во внимание, что деньги того времени около 8 раз дороже довоенного рубля, мы видим, что чистка зубов императрицы обошлась почти в пять тысяч рублей. Следует также обратить внимание и на то обстоятельство, что Бирон заплатил не деньгами, а епанчею — до известной степени подтверждается известие о скупости и скаредности Бирона.

Доктор Жеродли пробыл в Петербурге недолго, до конца весны 1738 года: «понеже французской зубной лекарь Жеродли в публичных ведомостях отъезд долее отсрочил, того ради всем в его пользовании нужду имеющим, чрез сие и объявляется, что он еще некоторое время здесь пробавится, и прежде будущей весны в Париж не поедет»[358].

И лекарь Гофман снова возобновил печатание своих объявлений, снова возобновил практику среди петербужцев. Вообще надо заметить, что чуть ли не до конца 70-х годов XVIII века Петербург довольствовался одним зубным врачем; сперва действовал Гофман, его сменил «зубной врач Теппе», далее в 60-х годах сначала действовал врач из Лифляндии Ян, а потом «парижский врач Ле-Ноар», и только к концу XVIII века столбцы «Санкт-Петербургских Ведомостей» единственной петербургской газеты того времени, печатавшей «частные известия», что соответствует нынешним объявлениям, запестрели от объявлений парижских, берлинских и английских зубных врачей.

С одним из таких врачей, в конце пятидесятых годов XVIII века, случился довольно любопытный инцидент. Этот врач, к сожалению, мы не знаем его фамилии, приехал в Петербург из-за границы по зимнему пути, что уже одно является необычайным. Чающие прибыли иностранцы приезжали обыкновенно осенью с последними кораблями, пробывали в Петербурге зиму и весною отъезжали обратно домой. Но этот зубной врач приехал 4 февраля 1757 года и остановился в лучшей местности Петербурга в доме купца Меера в Миллионной улице. Дом купца Меера уже не существует, но он занимал часть участка, ныне принадлежащего бывшему архиву Государственного Совета и был на углу к Зимней канавке, рядом с ним был «почтовый двор», и у Меера останавливались обыкновенно знатные иностранцы. Остановившись в доме Меера, этот зубной лекарь «искусной и при многих дворах испробованной», поместил в «С.-Петербургских Ведомостях» объявление, из которого было видно, что «этот лекарь весьма искусно вынимает зубы и опять вставливает», причем этими «опять вставленными зубами можно действовать так, как родными», кроме того, «очищает их от всякой нечистоты и имеет надежное средство зубную боль утолять в момент и зубы хранить» — объявление было заманчиво, и «апробованной зубной лекарь» уже заранее предвкушал обильную жатву от доверчивых петербуржцев. Но в защиту последних выступила уже образованная и действующая медицинская канцелярия, которая через неделю после объявления дантиста поместила следующее разъяснение[360]:

«Из медицинской канцелярии сим объявляется, чтоб приехавшего сюда недавно зубного лекаря» и объявленного в прошед ших ведомостях под № 10 от 4 февраля, которого помянутая канцелярия не знает и не экзаменовала и к лечению зубных болезней позволения она ему не давала, никто к себе в силу указов, прежде публикованных о неэкзаменованных лекарях, не призывали, дабы вместо желаемой пользы не получить какого вреда».

Таким образом, «апробованной лекарь» должен был отправиться в медицинскую канцелярию, выдержать там экзамен, получить разрешение и тогда только начать практику. Надо думать, что этот случай произвел сильное впечатление, так как последующие врачи в своих объявлениях усиленно подчеркивали, что «по хорошему знанию в пользовании страждущих зубною болезнею людей» — им дано от государственной медицинской коллегии позволение лечить зубные болезни.

Первым из зубных врачей, более подробно изъяснившим свои приемы лечения, был парижский врач Ле-Ноар, прибывший в Петербург в 1775 году. Оказывается, что Ле-Ноар «имеет способ испорченные зубы сохранить; он может жестокую их боль через минуту укротить. Вырывает оные с особливым искусством, также и сломанные зубы и коренные. Он очищает рот так искусно, что ни малейшей боли не чувствительно. Укрепляет шатающиеся зубы, приводит их в порядок, наполняет пустые зубы свинцом, расставляет те, кои плотно стеснены, при надлежащем порядке, вставляет также подделанные зубы, которые никогда не переменяются и с натуральными так сходны, что они и от больших знатоков не иначе могут быть признаны: словом, он знает от всякой зубной нечисти хорошие способы»[361].

Из способов Ле-Ноара против «всякой зубной нечисти», заслуживает внимания способ заливания пустых зубов свинцом. Таким образом, первые пломбы, которые начали делать в Петербурге, были свинцовые, искусство делать золотые пломбы, как кажется, привез в Петербург Самуэль Бернд, который в 1821 г. получил разрешение от Дерптского университета на практику зубного врача, — по крайней мере этот дантист заявлял: «пустые зубы» наполняет золотом, так что в оные не может проникнуть воздух и произойти дурной запах или гниль[362].

Уже Ле-Ноар указывал, что он вставляет поддельные зубы, которые даже и знатоки не смогут отличить от настоящих, но как Ле-Ноар, так и большинство врачей ХVШ века не поясняли публике, как и из чего делаются эти искусственные зубы, по крайней мере мы нашли только одного врача из Парижа Шоберта[363], который в 1778 году предлагал вставлять «натуральные и искусно подделанные зубы» — под словом «натуральные» он, конечно, подразумевал здоровые человеческие зубы. Дантисты начала XIX века, наоборот, усиленно подчеркивали, что они вставляют «искусственные зубы», причем эти зубы делаются не из кости, но «из изготовленных в чужих краях из самой крепкой массы», причем подчеркивалось, что эти зубы имеют весьма искусно шлифованную тонкую эмаль, которой цвет никогда не переменяется[364]. Вскоре эта «крепкая масса» перестала выписываться из-за границы, — «два зубных врача Фонси и Гаму привилегированный врач их королевских высочеств герцогов Ангулемского и Беррийского, вступили в компанию и стали на Екатерининском канале в доме Гадле против государственного банка делать, землено-металлические непортящиеся зубы»[365]. Первое время зубные врачи рисковали вставлять зубы поодиночке, затем они указывали, что им безразлично, как вставлять: поодиночке или целыми рядами, наконец в 1822 году[366] «иностранец Розенталь, российско-императорский экзаменованный зубной врач», извещал почтенную публику, что он вставляет «одинокие и целые ряды зубов, приготовленных из разных масс, кои у него получать можно даже в таком случае, если у кого нет ни одного зуба. Эти весьма искусственные зубы не подвержены ни перемена цвета, ниже дурному запаху».

Известный петербургский врач ХVШ века Бахерахт применял к зубной болезни нечто совершенно особое, — он стал лечить зубы помощью магнита. Предоставим слово самому творцу этого оригинального способа лечения[367]: «магнитную силу от зубной болезни нашел я чрез многие опыты столь надежною, что мне об оной не осталось уже никакого сомнения. Сие средство показалось мне сперва весьма слабым, потому что я действия оного понять не мог, чего ради не намерен я был чинить оным опытов; однако ж к тому почти был принужден, будучи позван к некоторой женщине, одержимой жестокою зубною болезнью. У ней гнил попорченный зуб; ничто муки ее не облегчало, и я не знал ей дать другого совета, как чтоб она тот зуб велела у себя вырвать; токмо упомянутая женщина, несмотря на жестокость болезни, на то не склонялась. Я взял, наконец, искусством сделанной магнит и, оной приложив к больному ее зубу, держал несколько минут, после чего, к крайнему моему удивлению, боль ее менее нежели в полчаса миновалась. Сей опыт чинил я и над другими людьми и нашел, что во всех родах зубной боли магнит совершенное имеет действие».

Как видим, Бахерахт указывает, что он нашел способ лечения зубной боли магнитом совершенно случайно, даже более того, он не хотел и пробовать этот способ лечения, так как «действие оного понять не мог», но обстоятельства заставили его применить магнит, и результаты получились блестящие. Но, достигнув таких результатов и принимая во внимание, что «не всякий может применять сие средства», а во-вторых, что «весьма многие страждут оною болезнею», Бахерахт открыл у себя прием бесплатного лечения зубной болезни магнитом. Для этого больные должны были приходить к нему на квартиру по утрам в восьмом часу. Бахерахт при этом указывал, что сперва «больные чувствовали при оном небольшую боль, после великий холод и стук в зубе, а, наконец, зуб совсем онемел, и боль вдруг прекращалась. По сие время я ни одного еще не видел больного, добавлял в заключение Бахерахт, у которого бы после того зуб опять заболел».

Почти через сто лет «магнит Бахерахта» заменился в Петербурге способом поручика Бородина[368]. Когда врачебная управа требовала у Бородина докторский диплом, то отставной поручик показывал на богатейший перстень, который блестел у него на руке — перстень был подарок великого князя, супругу которого Бородин вылечил от зубной боли. Врачебная управа примирилась с такою аргументациею, а отставной поручик продолжал свое лечение.

Пациентов у него было видимо-невидимо, брал он за лечение громадные деньги и наносил большой ущерб практике дантистов того времени, так что один из них знаменитый дантист 50—60-х годов прошлого столетия Вангенгейм предложил Бородину двадцать пять тысяч рублей, чтобы он прекратил свою практику. Поручик Бородин только рассмеялся в ответ на такое предложение, указывая, что он зарабатывает в месяц не менее семи тысяч рублей.

Вот как один из пациентов Бородина описывает способ лечения: «велел мне раздеться и лечь в постель, затем подан был кипящий самовар, жаровня с угольями и порожняя кадушка. Кадушкой этой он покрыл жаровню, посыпав на нее предварительно какого-то порошку, издававшего неимоверно противную угарную вонь и, накрыв меня с головою ватным одеялом, велел дышать над кадушкой, наполненной дымом и кипящей водой. Я полагал, что задохнусь на смерть, и через полчаса меня раскрыли.

Неизменно после лечения Бородин рассматривал воду в кадушке и прибавлял: «а вот посмотрим, сколько червяков вышло из больного зуба?!»

Поручик Бородин всегда находил чуть ли не десятки червячков, а большинство его пациентов уходили от него без зубной боли.

Как мог читатель заметить из приведенного объявления зубного врача Валленштейна, вход к нему был рядом с кондитерской Вольфа[369].

В 1788 году в Северную Пальмиру прибыло еще два иностранца, один с совершенно диковинной фамилией Валлот, другой, носящий более знакомое для русского уха прозвище Вольф. Были ли эти два иностранца в родстве или свойстве, или связывало их общее желание поправить свои обстоятельства, мы не знаем, но, очевидно, они заключили тесный союз, так как, прибыв вдвоем, открыв общее дело, они и вели его вместе вплоть до самой смерти одного из них m-r Валлота... Иностранцы эти не обладали какими либо выдающимися артистическими талантами, они были просто-напросто булочниками и кондитерами, но, несмотря на такую скромную профессию, сумели оставить по себе след в петербургской жизни. О своем прибытии эти иностранцы оповестили помощью следующего объявления: «У кондитеров Валлот и Вольф имеются разнообразные, из сахара сделанные, корзиночки и яйца с женскими перчатками внутри». Объявление это было напечатано 11 апреля за две недели до Пасхи и явилось, насколько нам удалось установить, первым объявлением о пасхальных подарках. Надо отдать справедливость Валлоту и Вольфу, они не удовлетворялись только выпискою из-за границы пасхальных яиц, но старались своими подарками заинтересовать петербуржца и ответить, как это ни странно, на запросы времени. Так в 1789 году[370] они выставили яйца с изображением Очакова, в 1790 году к торжеству Пасхи продавались яйца, изображающие сдачу Бендер[371], а в следующем 1791 году[372] торговали «Фигурными яйцами, изображающими победу над Измаилом» — текущие политические события находили отголосок даже в пасхальных яйцах. Кроме этих, если так можно выразиться, политических яиц, неизменно были на прилавках «яйца с женскими перчатками», «яйца à la Flore, деланные яйца и коробки à la sultan и, наконец, Chapeaux de bonne espérance с яйцами, и, наконец, из сахара деланные с именными вензелями яйца».

Заставив говорить о себе при своем появлении на петербургском горизонте, кондитерская Вольфа и Беранже (Валлот, как мы говорили умер, и в компанию к Вольфу вошел некий Беранже) не переставала привлекать внимание петербургской публики и в более позднее время. Вот какими виршами была увековечена перестройки в 40-х годах XIX столетия этой кондитерской, помещавшейся в том же доме Котомина:

Открыли магазин и Вольф и Беранже И продают уж там и пунш и бламанже, И лед, и шоколад, бисквиты и конфекты; Прислужники под рост, с приличием одеты, Везде фарфор, стекло, резьба и зеркала... Се — храм, что грация в жилище избрала... А там различные газеты и журналы, Сии ума и чувств широкие каналы На расписных столах разложены, лежат И любопытство всех читателей манят. Чего угодно вам? Газет каких? Французских, Немецких, английских, отечественных русских? Вот «Северная Пчела», вот «Русский Инвалид», Вот рядом «Телескоп» с афишкою лежит, «Академической» газеты[373] полный номер Вам весть подаст, кто жив, кто выезжал, кто помер. Вот «Французский журнал», огромной вот «Деба», В нем всей Европы вам откроется судьба. Для возбуждения душевного в вас жару — Хотите-ль покурить гаванскую сигару — За дверь стеклянную извольте завернуть, Туда табачный дым открыл свободный путь! Все словом чувственны и умны наслажденья Найдете в храме сем отдых и утешенья. И так да здравствует и Беранже и Вольф, И кафе Шинуа на множество годов.

Это стихотворение[374] еще интересно и потому, что оно свидетельствует, как слабо была развита общественная жизнь, как мало было вопросов общественности, о которых можно было рассуждать, когда единственная политическая газета того времени могла отводить столько места открытию китайского — кафе Шинуа — кафе-ресторана на Невском проспекте. Да и вообще оказывается, что кондитерские служили не раз темою фельетонов того времени, темою для различных статей, исследований. Вот один из наиболее ярких примеров: «Самые роскошные, самые изящные кондитерские расположены, разумеется на Невском проспекте. Взойдем туда посмотреть, подумать и усладить все свои пять чувств. Бывало, о le beau vieux temps! Бывало в Петербурге были только конфектные лавки, бывало в них купят, что надо, и уйдут, но тогда в Петербурге было еще младенчество конфектного века. В 1822 году уже блистали на Невском проспекте сладкою славою некоторые кондитерские; появились особые залы с фортепианами, с газетами. Приходящие могли играть, читать, кушать, пить, убивать время и деньги. Но что все эта значило перед кондитерскими нынешнего времени (1846 год[375], сияющими наружным великолепием, внутреннею роскошью, изяществом своих сладких товаров, изысканностию самого утонченного вкуса и услаждения!»

«Теперь кондитерскими на Невском проспекте сделались нс лавки, не магазины, а храмы лакомства и мотовства. Убранство по образцам кондитерских Парижа, зеркальные окна, граненые стекла в дверях, ослепляющий газ, благоухающие деревья, фантастическая живопись, богатейшая мебель с бронзою и слоновою костью, щегольские жокеи, множество журналов и газет на всех почти языках, всякого рода афиши и объявления; все прелестно, восхитительно, все удовлетворяет посетителей, даже с самыми изысканными требованиями! Теперь прочь уже слоеные, трехкопеечные пирожки, прочь леденцы с билетцами, прочь миндальное печение; все это осмеяно и выгнано на простые рынки, к русским разносчикам, носящим еще презренное звание: «конфетчика»! Фрукты, виноград, ягоды, плоды, одетые сахаром и сохранившие свой натуральный' вид, вкус и свежесть, фантастического вида конфекты из плодовых соков, из французских духов, подчас из рому и ликеру — обернутые во французские бумажки, бархатные, фарфоровые, кружевные с парижскими портретами, картинками, с золотом, серебром и лентами, пирамидальные вазы, храмы, корзинки, гитары из безе и пирожного, сахарные купидоны, карикатуры, лошади, рыцари, бюсты и портреты знаменитых людей, сделанные из сахара и шоколада, вот что украшает нынешние храмы сладостей! Чтоб видеть кондитерские на Невском проспекте во всем их блеске, надобно быть в них перед Новым годом или пред святою неделею»...

И описание кондитерских представляло специальное занятие публицистов того времени. Вот, например, какие строчки посвящались той же кондитерской Беранже, которую воспевали в стихах[376]: «Кондитерская Вольфа и Беранже превратилась в сахарный музей. Тут вы найдете небывалые до сих пор яйца с барельефными изображениям августейших членов высочайшей фамилии, а внутри вмещающие литые группы предметов св. изображения. Яйца куриные, натуральные, приведенные к затвердению посредством гальванизма, корзиночки, в которых лежали эти яйца, плетеные из лент, также наведены бронзою посредством гальванизма». К этому добавляли: «До сих пор учение было горько для детей, теперь помощью сахарных букв Излера оно будет приятно, сладко и положительно. Дитя с радостью заучит звуки букв (хорошо познание фельетониста в педагогике — звуки букв), когда ему дадут сахарное изображение с правом его скушать»[377].

Рассмотренный нами дом Неймана находился на левой стороне нынешней Морской или улицы Герцена. Но у этой улицы было еще несколько названий. Мы уже указывали, что она звалась Большой Луговой улицей — ее направление ясно видно на приложенном плане 1754 года. Когда же стала застраиваться и правая ее сторона — она получила название Луговая Миллионная, так как она прилегала к Адмиралтейскому лугу, наконец, сравнительно еще недавно она звалась Малая Миллионная и предел ее определялся аркою Главного Штаба и Невским проспектом, за последним шла уже не Малая Миллионная, а Морская. У этой улицы была одна особенность, отличающая ее от всех улиц Петербурга. Об этой особенности впервые повествовал Георги, в своем описании Петербурга: «Малая Миллионная улица лежит так точно но полуденной линии, что при солнечном сиянии в 12 часов можно ставить часы по собственной своей тени или по тени, отвесно поставленной трости —[378] фельетонист конца 50-х годов воспользовался этим указанием Георги и с пафосом воскликнул[379]: «Миллионная — солнечные часы в большом размере!» Одним из первых домов правой стороны этой улицы появился угловой дом на Невский проспект против уже описанного нами дома портного Неймана. В ХVШ веке дом этот принадлежал генералу Овцыну, хотя был более известен под именем «трактир, город Лондон именуемый». — Генерал-поручик Иван Ларионович Овцын получил участок по Невской перспективе слишком на 20, а по Луговой на 17 саженях[380] в 1765 или 1766 годах; по крайней мере с этого времени начинают появляться сведения об этом доме[381]. Конечно, хроника этого дома первое время немногим отличалась от хроники уже описанного нами дома Неймана. Если в последнем были савояры, то в доме Овцына «живущие италианцы показывают разные механические и математические части в 36 переменах состоящие представления об осадах, иллюминациях, путешествиях по морю, о бурях, потопах, фейерверках с 3 до 6 пополудни. С каждого смотрителя брано будет по 25 коп., а знатные особы могут платить особо»;[382] очевидно, итальянцы привезли что-нибудь вроде камер-обскуры или первого волшебного фонаря. Трактирщики дома Неймана сменились французским пирожником, который «делает разные паштеты и гамбургские говяжьи языки для путешествующих[383], «продает дорожный бульон по 3 р. фунт»[384]. Существовал, конечно, и в этом доме винный погреб. Но была и разница между домами Неймана и Овцына. Дом Неймана был двухъэтажный, дом Овцына четырехъэтажный — «на Адмиралтейской части по Невской перспективой, на углу Морской, что прежде звалась Луговая, продается каменный дом о 4-этажах его превосходительства генерал-поручик и кавалер Ивана Ларионовича Овцына»[385], следовательно, этот дом имел больше помещения. Этим обстоятельством и воспользовался предприимчивый иностранец Гейденрейх. В конце апреля 1773 года весь Петербург был обклеен объявлениями следующего текста[386]: «Гейденрейхской трактир, город Лондон называемой, переведен будет будущего мая 1 дня в Овцынов дом на Малой Миллионной.

Трактир «город Лондон именуемой» являлся для Петербурга XVIII столетия тем же, чем до последнего времени были Европейская гостиница или гостиница Астория. Действительно, мы читаем следующие строчки[387]: «города Лондона трактирщик Гейденрейх в Санктпетербурге рекомендует чрез сие иностранным и здешним сюда приезжающим господам для приставания своего посреди города лежащую и снабженную всяким удовольствием квартиру, в которой недавно стояли из Москвы сюда проезжей королевской дацкой посланник и из архипелага сюда прибывшей патриарх константинопольский, также несколько дней его светлость наследной принц гессен-дармштатской в проезд его из Москвы в немецкую землю и при отъезде их милостивое удовольствие как в квартире, так и в угощении оказали».

Как колоритно это объявление и как интересно оно по своим выражениям, показывающим развитие нашего современного языка! Какое, самые обыкновенные в наши дни, слова еще не были в употреблении у наших предков, которые должны были их выдумывать вместо: «удобство» говорилось «снабженная всяким удовольствием», «занять номер в гостинице» обозначалось словом «приставание»; наконец, как изыскано выражена мысль, что квартиранты оставались довольны квартирою: «их милостивое удовольствие как в квартире, так и в угощении оказали».

Но Гейденрейх имел своими посетителями не только наследного принца гессен-дармштатского: у него останавливался и император Иосиф II австрийский, когда под прозвищем графа Фолькенштейна он прибыл инкогнито в Северную Пальмиру к северной Семирамиде. Здесь же жил и известный английский доктор Грогаль[388], наконец, здесь же внизу, в погребах, обитала немалая известность того времени — парикмахер Лунд, у которого продавались «разного цвету и длины дамские и мужские пукли, шинионы, все новейшей моды и на разной манер приготовленные волоса за умеренную цену, также привезенные им недавно из Франции две болонские собаки[389].

Дела гостиницы Лондон шли настолько хорошо, что в 1781 г.[390] «здешний содержатель трактира города Лондона Георг Гейденрейх уведомляет почтенную публику, что он с 1 числа маия сего 1781 года перевел сей трактир в собственной его дом, состоящий по Невской перспективе, насупротив адмиралтейства под № 97 (угловой дом по правой, несолнечной стороне Невского, от адмиралтейства), построенной по образцу иностранных гостинец, где все приезжие сюда найти могут для себя так и для свиты своей всевозможные выгоды, коих они в партикулярных домах получить не могут». — Едва трактир Лондон успел водвориться на новой квартире, как «господа Надервиль и Дени» уже объявляли, что они «содержат теперь в Луговой Миллионной, на углу, трактир город Париж, что был прежде город Лондон и отдают в наем убранные покои[391]. Но трактиру город Париж не удалось затмить трактир «город Лондон», конкуренция была слишком непосильна, и город Лондон считался лучшею гостиницею и в первой четверти XIX в. По крайней мере в 1823 году мы сталкиваемся с таким объявлением[392]: «г.г. путешественники извещаются сим, что трактир Лондон, имея прекраснейшее местоположение, в среди столицы, против бульвара и поблизости Императорского Зимнего Дворца ныне вновь по примеру иностранных гостиниц отделан. В нем можно иметь меблированные по новейшему вкусу комнаты за умеренные цены».

Надо заметить, что эта местность — Адмиралтейская площадь, Невский проспект до Полицейского моста, перекресток Морской и Невского являлись излюбленным местом для трактирщиков. Большинство содержателей трактиров были иностранцы, к этим последним принадлежали и посетители, русский человек, особенно среднего класса, вообще не привык к трактирной жизни, к трактирным обедам. Но, видимо, с начала XIX века трактирная жизнь стала развиваться, посетителями перестали бывать только иностранцы и в 1805 г.[393] «во вновь открытом «Полуденном» трактире или герберге на Невском проспекте, идя от Адмиралтейства к Полицейскому мосту, в третьем доме, бывшем г-на Губкина, а ныне г-жи Пасенковой можно получать кушанье постное и скоромное» — трактир открылся в великий пост, и в нем имеется постное кушанье; судя по его местоположению — Невский проспект у Адмиралтейства — трактир ожидал у себя посетителей более или менее приличных и, очевидно, удовлетворяя требованиям, предлагал «постное кушание». Положим, вместе с этим кушанием «Полуденный» трактир вносил на Невский проспект, на эту улицу веротерпимости, обстановку, совсем не свойственную Невскому проспекту: «Тут же можно видеть лучших курских соловьев, которые поют днем и ночью, из коих один поет разными куликами, пеночкой и органные штуки, коему цена 300 рублей, датские жаворонки и ученые синицы. Желающие купить, о цене могут узнать у прикащика Карелина».

На Невском проспекте — трактир или герберг с названием «Полуденный» с поющими соловьями — в то время, когда уже появились «ресторасьоны», вполне не соответствовал общей картине, и «Полуденный Герберг» со своим постным кушаньем очень скоро исчез с «Невской перспективы». Правда, года через три предприимчивый купец Палкин открыл на том же самом месте — 1 февраля 1808 года[394] — свой русский трактир — трактир Палкина, но тоже должен был перевести его сначала на угол Невского проспекта и Садовой улицы, затем на угол Невского и Екатерининского канала и наконец на Вшивую биржу — угол Невского и Владимирской.

Зато англичанин Томас Роби, привезший в Петербург заморский английский обычай, почти в то же время из захолустья, с какой-то линии Васильевского острова переехал в центр в Малую Морскую в угольный господина действительного статского советника Бердникова дом. (На этом месте, вместо милого в стиле Empire домика теперь было воздвигнуто для какой-то банкирской конторы подражание чуть ли не дворцу Дожей в Венеции.) Англичанин Томас Роби содержал «обеденной стол, которой у него бывает всегда в 3 часа». Но не этим завлекал к себе Роби. Всем памятны, конечно, стихи Онегина :

«К Talon помчался: он уверен, Что там уж ждет его Каверин; Вошел: и пробка в потолок, Вина кометы брызнул ток. Пред ним roast-beef окровавленной...

Так вот несколько ранее и можно почти утверждать, что впервые в Петербурге Томас Роби в 1807 году указывал, что «биф-стекс (beef stakes) можно получать у него во всякое время как в Лондоне»[395].

Знаменитости более позднего времени Борель и Кюба только что начинали свою деятельность; ресторан Бореля «Канкинский Утес» должен был даже временно закрыться[396], но Café de Paris Кюба уже процветало, и оно считалось «приютом хорошего тона и для человека, ищущего рассеяния, есть даже с кем завести женский разговор, конторщицы всегда на своих местах[397]. У Кюба появились «конторщицы», а Фельон, уступивший свое заведение Леграну, в Большой Морской дом Жако, о нем речь будет ниже, задумал еще в 1839 году обзавестись непьющим народом и набрал татар и татаренков «самых неуклюжих и медленных из остатков всех возможных орд». Появление татар в качестве ресторанной прислуги вызвало ироническое замечание со стороны «Северной Пчелы»[398]: «Мы, русские люди, держимся стиха Крылова: «По мне так лучше пей, да дело разумей!» Потомки сподвижников Чингисхана двигаются с тарелками по трактиру Леграна, как черепахи по песчаному морскому берегу! — Но в ресторанах того времени бывали и не аллегорические черепахи в виде лакеев-татар, а самые настоящие: «черепаха находится в ресторации Леграна, дом Жако в Большой Морской; в передней ресторана помещается в полуоткрытой большой бочке это черепокожное; оно длиною более 11/2 аршина. Г. Легран намерен дней через 15, когда животное отдохнет от пути, угостить превосходным, настоящим супом à la tortu посетителей своей прекрасной ресторации. Гомары (большие морские раки) давно уже не редкость у г. Леграна».

Овцын владел своим домом с 1766 по 1793 год, дальнейшими владельцами этого дома были: Васильчиков (1793 — 1869 г.г.), Р. Я. Колун (1874 г.) и граф Зубов (1800 — 1903 г.г.). Отметим кстати, что в доме графа Зубова[399] открылось и помещалось в течение нескольких лет Собрание инженеров путей сообщения.

Последним застроился в этой местности участок, выходящий на угол Невского проспекта и Большой Морской улицы по правой стороне от арки главного штаба. Еще в 1788 году этот участок был огорожен желтым деревянным забором, за которым продавались трехъаршинные березовые дрова[400]. Затем в конце XVIII века на этом месте возникла довольно любопытная постройка, о которой давались следующие сведения: «По примеру заведенного художниками города Лондона обыкновения строить галлереи для выставления своих картин, г-н Квадаль выстроил здесь на Невской перспективе, против аглинского магазина картинной шалаш, где показывать он будет почтенной публике собрание картин своего сочинения и своей работы. Цена билета для входа 1 р. сереб. Каталог картинам видеть можно у входа в оной, который отворен будет ежедневно от 9 часов утра до 5 ч. вечера»[401]. Палатка эта — скоро ее перестали звать шалашом — просуществовала до 1804 года: в январе этого года петербургская публика извещалась, что «палатка живописных картин, состоящая на Невской перспективе, против аглинского магазина, в коей выставлено собрание живописных картин работы Квадаля, в числе которых находится портрет Его Императорского Величества во весь рост сидящего на коне и блаженныя памяти Императора Павла I опять открыта на короткое время с 9 часов утра до 5 вечера. За вход платится по 1 р. серебром. Палатка хорошо натоплена. Каталог картинам получается безденежно[402], а в марте того же года «продается на своз выстроенная на Невской перспективе против английского магазина деревянная палатка»[403]. О художнике Квадале[404], к сожалению, имеется слишком мало сведений — в 1804 году Квадаль «по разным известным публике его работам» был принят в академики, в 1808 году он уже умер, и 20 ноября того же года Академия Художеств оценила в 6 т. рублей его картину, представляющую коронование императора Павла I, картину эту хотел купить князь Александр Борисович Куракин. Художнику Квадалю, видимо, пришлось ломать свою палатку, так как то место, на котором она стояла, перешло к купцам Чаплиным, и последние стали строить на нем свой четырехъэтажный дом, существующий без особых перемен по наше время. Что дом был построен приблизительно в 1804 —1805 годах, мы видим из ряда появившихся в 1806 г. объявлений о сдаче помещений, именно «от с.-петербургских купцов Степана и Григория Чаплиных объявляется, что у них в доме № 89 против благородного собрания и Английского магазина отдаются покои»[405].

«Чаплины, — такую характеристику давала им «Северная Пчела»[406], — почтенные негоцианты, ведущие обширную торговлю мягкою рухлядью и чаем, вознамерились завести в доме своем китайский магазин во 2-м этаже над чайным магазином. На первый случай собраны только образцы китайских товаров; Чаплины принимают заказы на выписку товаров».

Дом Чаплиных помещается на углу Невского (былой Большой Луговой улицы) проспекта и улицы Герцена или Большой Морской, к рассмотрению которой в пределах до нынешней Мариинской площади мы сейчас и приступим, оставив некоторое время описание неописанной еще части Невского и Адмиралтейского проспекта — границы Адмиралтейского Луга.

«Тут я в разговоре между прочим, — читаем в записках Порошина, воспитателя Павла I, за 1764 год[407], — доносил его высочеству, какое скаредное и болотистое место было там, где ныне прекрасная улица, что Большею Морскою называется» — из этого места записок современника видно, что только при Екатерине II Морская улица приняла достойный северной столицы вид; с 1754 по 1761 год эта улица, как было видно из вышеприведенных данных, представляла из себя тупик: она упиралась в задний фасад деревянного дворца Елизаветы Петровны; в царствование же Анны Иоанновны с этою улицею произошли два выдающихся для каждой улицы события. Прежде всего эта улица выгорела — «в 1736 году выгорели также Большая и Малая Морская улицы, обитаемые морскими офицерами и матросами, и вместо выгоревших деревянных строений возведены были потом каменные дома[408], а затем улица переменила свое прежнее название, она стала зваться «Большою Гостиною улицею». Название это было ей дано потому, что местный купец Чиркин построил после пожарища 1736 года, когда погорел и мытный или гостиный двор, на месте нынешнего здания министерства земледелия большой дом, в первом и подвальном этажах которого были устроены лавки. Этот дом Чиркина вскоре получил название новый гостиный двор, а от него и сама улица стала зваться Гостиной. Но это название не привилось, и старое прозвище — Морская — сохранилось вплоть до наших дней, когда оно заменилось «улицею Герцена». Название «Морская улица» еще и в прежнее время возбуждало недоумение, которое особенно ярко отразилось в куплетах одного из водевилей 30 — 40-х годов XIX века. Герой этого водевиля между прочим пел:

Я в Морскую поскакал, Но там моря не видал...

И Морская улица получила свое название, конечно, не от близости к морю. На месте Морской улицы в Петровское время ютилась слобода морских служителей, в этой местности могли жить исключительно моряки: матросы, адмиралтейские служителя и рабочие; конечно, все эти распоряжения оставались больше на бумаге, в действительности здесь селился и просто обыватель, но он селился с опаскою, потому что существовало приказание по полиции ломать крыши и трубы в домах тех «не морских» жителей, которые не хотели переселяться из Морской на Васильевский остров.

После пожара 1736 года эти ограничения окончательно потеряли силу, наоборот, «сквозные места на Большой Морской и Мойке назначались для тех, кто обязывался возвести строение и на улицу и на набережную на погребах в 2 этажа»[409], принадлежность к морякам таким образом не требовалась, и к 1750 г. «Большая Морская улица построена палатным каменным строением в два этажа изрядной архитектуры»[410].

«Между 6 и 7 часов, когда сумрак начинает выводить красивые силуэты петербургских домов, дворцов, мостов, — читаем мы в 1840 году[411], — когда магазины открывают краны своих газовых языков и от Обухова мосту бегут огоньки к Зимнему дворцу, зажигаясь в фонарях, как лампадки в Роберте, я прогуливаюсь по Невскому проспекту. За Полицейским мостом я поворачиваю налево в большую Морскую, улицу парикмахеров, аптекарей, токарей и фруктовых лавок. Вы знаете, Морская была исстари улицей чудес! Тут Май вас чешет, мылит, бреет и стрижет (Май был лучший парикмахер того времени) и делает из азиатских голов благоприличные европейские физиономии; тут продают вам бумажные надежды на выигрыш девятисот тысяч злот (разрешенная польская лотерея), тут восемь лет сряду показывают вид Лондонского тоннеля, которого никто не смотрит, тут наконец обезьяны плясали на канате, куклы играли Фауста, автоматы давали концерты, и разрождался дивный комод Милера». — В этом описании, принадлежащем перу Ф. Кони, любопытно определение Морской улицы как «улицы парикмахеров, аптекарей, токарей и фруктовых лавок», этим подчеркивался торгово-промышленный характер этой улицы. Это определение 1840 года вполне поддерживается описанием 1857 года[412]: «за Невским проспектом улица делается многолюдною, великолепною, шумною; она то же, что Rue Vivienne в Париже. В ней движение не менее, как на Невском проспекте, чему не мало способствует торцовая мостовая. Из казенных домов замечательны дома обер-полицмейстера, военного генерал-губернатора и министерства государственных имуществ. Из частных нет отличающихся особенным изяществом, некоторые даже просто некрасивы, но все набиты жильцами, во всех богатые и великолепные магазины. Но правую сторону от Гороховой улицы тянется, в нижних ярусах, ряд магазинов золотых и бриллиантовых вещей. Модные магазины, знаменитые портные, парикмахеры и подобные художественные заведения сменяются одно другим. В доме Жако, знаменитая ресторация Дюссо; насупротив в доме Руадзе — кофейня-ресторан Бореля, самый великолепный магазин лампового мастера Штанге с подъездом с улицы, освященный по вечерам великолепно». И в это же время, на той же самой Морской улице[413], «мы говорим о доме на Большой Морской, недалеко от Почтамтского переулка, стоящего уже пятый год недостроенным, — в окнах ветер играл перегнившими рамами, никогда еще не знавшими стекол; кирпичные стены его осыпались; бревенчатые срубы будущих фонариков, выложенные, как в мозаике, дощечками всякого калибра, вида и цвета; ворота, вещавшие о несомненной старине руины, — все это исчезнет! Кто-то сжалился над этим недостроенным домом, купил стены и обломки и будет восстановлять городской дом. Эту развалину ныне обнесли забором, и уже деятельно начались работы».

Особенный вид Морская улица представляла из себя в некоторые дни по вечерам: «в день итальянской оперы около семи часов вечера Большая Морская представляет любопытное зрелище: «что это: скачка, что ли?» спросил нас приехавший сюда на-днях иностранец[414]. В самом деле, в целом мире так скоро не ездят, как у нас, особенно, когда надобно куда-нибудь поспешить. В эти дни кареты, четверки, несутся во всю конскую прыть, иногда в три ряда, а с дрожками или кабриолетами — милости просим подальше! Смотреть на это весьма забавно, но попасть в этот омут, не так-то приятно!»

После таких предварительных замечаний о самой Морской улице можно перейти к описанию некоторых наиболее интересных домов. Угловые дома на Невский проспект уже нами описаны, теперь нужно рассказать, что сделалось с двумя участками бывшего Елизаветинского деревянного дворца, расположенными на Кирпичный переулок. Ведь, как помнит читатель, дворовой участок дворца был разделен продолженной до пересечения с Невским проспектом Морской улицею на два участка, каждый из которых в свою очередь был разбит пополам — участки, выходящие на Невский проспект (участок Чичерина — Куракина — Пертца — Коссиковского — Елисеева и участок Чаплина), нами в достаточной степени восстановлены. И в то время, как дом Чичерина был уже построен и представлял одну из самых больших частных построек Петербурга, следующее место, освободившееся из-под бывшего Елизаветинского дворца — по Мойке, нынешнему Кирпичному переулку и Морской улице, было еще почти не застроено. Действительно, в 1781 году мы имеем такое сведение[415]: «В первой Адмиралтейской части, позади дому его высокопревосходительства Николая Ивановича Чичерина, по Мойке реке, продается пустое место с каменным строением госпожи полковницы Елисаветы Михайловны Поповой». — Попова недолго владела этим местом, которое вскоре (1784 год) перешло к какому-то меднику Реймерсу, затем к Трейборну; кто был этот последний, нам не удалось установить, но от него место это купил бывший слоновой надсмотрщик, кассир императорских театров некто Руадзе, выстроивший в середине 50-х годов прошлого столетия доныне существующий громадный пятиэтажный дом.

Существует очень характерный анекдот об этом доме — будто, когда он строился, на постройку его обратил внимание во время проезда император Николай и пожелал узнать, кто же этот богач, который может выстроить такую махину. — Императору донесли, что владелец бывший смотритель слонов и кассир театров. — Откуда у него средства? и император приказал доставить ему для допроса несчастного кассира. Но вместо кассира явилась его жена, известная красавица, заявившая, что домовой участок ее и что дом она строит на свои средства, и на вопрос императора, откуда она приобрела средства, красавица Руадзе, не сморгнувши и не смутившись, ответила: «Приобрела собственными средствами, ваше императорское величество». — Император посмотрел на красавицу поставил ее мужа в покое...

Судя по одному из планов, имеющихся в архиве городской управы, каменное строение, принадлежавшее еще полковнице Елизавете Михайловне Поповой, было небольшим каменным двухъэтажным домиком, находящимся внутри места и выстроенным как-то вкось к набережной Мойки. Этот небольшой домик избрали своим излюбленным местопребыванием приезжие тирольцы с канарейками; так, начиная с 1784 года, читаем следующее и ему подобные объявления: «Большая Морская, подле Мещанского клуба, в Реймерсовом доме у тирольца Перка продаются, самые лучшие канарейки, которые поют днем и ночью при свечах»[416]. Пение канареек «ночью при свечах» являлось необходимою принадлежностью хорошей канарейки.

В 1820 году на углу Кирпичного переулка и Морской улицы г-жа Латур, содержательница панорамы «Париж», выстроила небольшое деревянное здание, которое получило название «ротонда». В этом здании показывалась одна из первых панорам. «В числе зрелищ 1820 года, — читаем мы в «Отечественных Записках»[417], — первое место занимала прекрасная панорама Парижа, писанная с натуры Штейнигером, живописцем венской академии. Зритель должен представить себя на самом верху одного из Тюльерийских флигелей, откуда первым предметом является ему карусельная площадь, окруженная Тюльерийским и Луврским дворцами, музеумом и новою галлерею, а по другую сторону первого — королевские сады с бьющими фонтанами. Далее зрение наслаждается видом Сены и великолепного на ней королевского моста, вдали видны другие мосты, как-то: pont des arts (чугунный), pint neuf, pont de concorde etc. На другой стороне реки простирается набережная с нынешними дворцами и палатами, из-за коих возвышаются верхи и купола разных церквей. Наконец, через всю сию массу строений и зеленеющих садов взор достигает окрестностей столицы, узнаешь холмы Монмартрские, коих вершины увенчаны множеством ветренных мельниц, густой Булонский лес, прохладные рощи Сен-Клудские, замки Севский, Медонский и т. д.

Штейнигер представил Париж во время пребывания в нем союзных войск, не забыв даже отличительные характеры каждой нации. Вот по Карусельной площади несутся, как вихрь, два казака, ближе — вокруг безобразного башкирца (коих парижане назвали amours de Nord) собралась куча любопытных зевак. Там прекрасная парижанка притворно закрывает лицо опахалом при виде нагнувшегося шотландца; мужественные пруссаки в синих колетах сменяют караул красивой венгерской гвардии, одетой в белые мундиры. На мосту движутся торговки, фигляры, савояры. Мне кажется, я вижу того мальчика с черным пуделем, который долгое время был предметом любопытства целого Парижа. Маленький савояр приучил свою собаку доставлять ему работу и деньги следующим образом: когда хитрый пудель замечал человека, сходящего с мосту в чистых сапогах, то немедленно отправлялся к нему навстречу и обегал раза три кругом его, этого было достаточно, чтобы забрызгать сапоги грязью, коею всегда была покрыта длинная шерсть его, в ту же минуту являлся мальчик с предложением вычистить сапоги и получал работу. В саду видны разные группы гуляющих, щеголи гонятся за красавицами, политики или важно расхаживаются, закинув руки назад или газеты держа, с жаром спорят о современных важных происшествиях. На улицах скачут кареты, кабриолеты, верховые; на домах разные вывески; словом, столько пестроты одежд предает эффекту картине, столько разнообразности действий фигур переносит невольно жителя в шумный Париж. Сколько панорама сия может познакомить с сею столицею не бывавшего в ней, столько доставит удовольствия коротко с ней знакомому. Весьма приятно было мне встретить здесь однажды усатого гвардейского унтер-офицера, который толковал товарищу своему видимые предметы, как лучший чичероне. Вот как сделался нам знаком Париж, бывший незадолго за сим идеалом воображаемых красот, описываемых иностранными нашими наставниками для возбуждения к ним уважения и теми немногими счастливцами, коим удалось побывать в сей столице совершенств! Мудрено, чтоб теперь кто-нибудь из русских поставил себе в достоинство (как бывало прежде) даже и то, что его двоюродный братец собирается в Париж!!!

Нет сомнения, что зрелище сего города доставляет особое удовольствие русским воинам, ибо самое великолепие его говорит приятно о их великодушии! Нельзя не заметить еще, что небо и облака отлично хорошо написаны в панораме, особливо весьма удачно представлено действие солнечных лучей, ударяющих из-под черной тучи, плавающей над Тюльерийским дворцом, на белый флаг Бурбонов, развевающийся над оным.

Сия панорама была выставлена в Вене во время конгресса. Она величиною в 1580 квадр. арш. и показывается ежедневно в Большой Морской на дворе Реймерса, в нарочно сделанном для сего 8-угольном здании, которое освещается только сверху. Цена за вход по три рубля с персоны».

Пример госпожи Латур не остался без подражания; ее ротонда вследствие своего выгодного положения не пустовала; одна панорама сменялась другою, а в 1824 году, «недавно прибывший в С.-Петербург иностранец Яков Пинтор, главный рыболов в Адриатическом море во владениях графа Раймонда Туриано, с дозволения правительства, имеет честь показывать почтенной публике необыкновенной величины рыбу акулу, имеющую по 4 ряда зубов в верхней и нижней челюсти, в 19 футов длины и 11 футов в окружности (конечно, это размеры акулы, но не ее зубов). Весу в ней более 5 тысяч пудов, в печенке 1200 фунтов и жиру выварено 600 фунтов. Рыба сия находится в доме Реймерса, в том самом амфитеатре, где была показываема панорама Парижа и Вены; с 10 часов утра, посетители платят за первое место 2 рубля, за второе 1 рубль, за третье 40 коп., дети половину»[418]. Этот главный рыболов хотел даже продать вывезенное им из Адриатики чучело акулы — не знаем, нашлись ли желающие купить.

В 1832 году застроился и другой угол рассматриваемого нами участка, на углу Мойки и Кирпичпого переулка; здесь механик Клейншпек построил также деревянное здание для своего механического театра. Этим зданием пользовались в 30—40 годах XIX века разные содержатели зверинцев.

«Если вы испугались смешного объявления о зверинец Турньера[419], — читал петербуржец в 1838 году в «Северной Пчеле», — и еще до сих пор не были в нем — напрасно!

Правда, что зверинец этот невидной: вам покажут несколько общипанных птиц, какую-то хохлатую собаку, называя ее китайскою, змей и обезьян, которых, кажется, видели мы много раз. Правда, и то, что чичероне зверинца лжет, рассказывая чудеса о своих обезьянах и попугаях, но все-таки пойдите в зверинец Турньера — там есть любопытное животное: это носорог! Его стоит посмотреть. Кроме того, что носорог большая редкость у нас, находящийся в зверинце Турньера принадлежит к числу огромных и красивых зверей сей породы. Любопытно видеть этого чудовищного великана, с его рогом, огромной головой, непроницаемой кожею, бесконечною жадностью, крошечными глазами, глупым видом. Смотря на него, вы не пожалеете, что заплатили два двугривенника». — Это был первый носорог, появившийся в Петербурге. В 1843 и 1849 годах здесь был зверинец Зама. Обычное объявление этого зверинца было следующее: «Вслед за кормлением диких зверей в 2 часа пополудни будет кормление боа-констриктора и других змей живыми курами и кроликами[420]». И петербуржцы жадными толпами теснились перед ящиками, в которых змеи пожирали живых кроликов, а когда нервы притуплялись и это зрелище не действовало на петербуржцев, предприимчивый голландец Зам не унывал и извещал: «1 мая 1849 года в час пополудни будет показана невиданная до сих пор редкость, а именно спускание бенгальского льва и медведя в одну клетку»[421], и петербуржцы опять валом валили смотреть, раздерутся ли лев и медведь.

Ротонда г-жи Латур несколько раз перестраивалась и увеличивалась в размере, в ней помещались и диорамы, и косморамы, и «театр света» — предшественники нынешнего кинематографа и, наконец, знаменитый «физионотип Соважа». Так звался особый способ снимать маску с живого человека. В «Северной Пчеле» было помещено следующее любопытное описание этого физионотипа[422]: «Представьте себе довольно большую кастрюлю, наполненную сотнями тысяч тупых, хорошо выполированных игл, которые так подвижны, что поддаются назад при малейшем прикосновении. И вот в эту кастрюлю с чувствительными иглами вы должны вставить вашу голову. Разумеется, что при такой щетинистой поверхности рождается какая-то недоверчивость, какое-то щекотливое чувство, которое заставит вас призадуматься. Но, коснувшись до острой щетины, вы убеждаетесь, что это не что иное, как стальная вата нежная, мягкая. Вы смело втискиваете в нее свое лицо. Кострюля охлаждается. Иглы делаются неподвижными, их заливают воском — и вот маска вашего лица готова и так похожа и верна, как ни один художник не в состоянии сделать».

За подобное изображение брали от 200 рублей и дороже, и одно время эти изображения были в большой моде в Петербурге.

К началу 50-х годов прошлого столетия упомянутый участок имел следующий вид: по Большой Морской тянулся низенький деревянный забор, на воротах которого красовалась надпись «лесной двор», на углу Морской и Кирпичного переулка было деревянное уже описанное нами здание диорамы, затем по Кирпичному переулку опять забор, а на Мойку выходили деревянные сараи зверинца.

В 1852 году стали строить каменный дом Руадзе, который и был готов к 1854 году. Дом этот был доходный, и на архитектурную его внешность не было обращено внимания; единственная цель, которую стремились достигнуть при постройке — как можно выгоднее эксплоатировать каждый квадратный аршин площади.

В доме Руадзе в 1861 году несколько гостинодворцев, по инициативе суконщика Лапотникова[423] в ознаменование 19 февраля основали русское купеческое общество для взаимного вспомоществования и открыли при нем клуб. Как на особенность этого клуба указывали на «большую читальню, где на длинном столе, покрытом зеленым сукном, были разложены все издававшиеся тогда в С.-Петербурге и Москве журналы и газеты». В те же 60-е года, в этом доме, в зале Кононова петербургские литераторы ставили свои спектакли в пользу воскресных школ, а 15 марта 1862 года профессор истории В. Павлов читал в Петербурге, в пользу тех же воскресных школ, лекцию о тысячелетии России. Свою лекцию профессор закончил патетическим восклицанием: «имеющий уши слышати, да слышит!».

Большего профессор сказать не посмел, но слушатели, присутствовавшие на лекции, поняли этот намек и ответили бурею аплодисментов, а через три дня профессор Павлов поехал в ссылку в Вологду[423]....

Несколько ранее, чем описываемый, потерял свой первоначальный вид противоположный участок по другой стороне Морской ул. и Кирпичного пер. Здесь при Елиз. Петр, помещалось каменное здание дворцового театра. Когда разбирали деревянный дворец, эту каменную часть пощадили, и уже в 1763 г. «по высочайшему позволению в скором времени под дирекциею г. Локотелли в зимнем дворце начнется публичной маскарад, а в какие дни и в какое время, о том дано будет знать особливыми листочками, также маски и маскарадное платье у него же г. Локотелли за дешевую цену получать можно, о чем чрез сие объявляется[424]».

Театр стоял нетронутым до 1768 года, когда, как мы уже и указали, его приспособили для мастерской Фальконета. После его отъезда переделанный каменный театр дворца Елизаветы Петровны снова опустел, мастерския же Фальконета, деревянные сараи и вообще хозяйственные постройки стояли и гнили вплоть до 1782 года, когда появилось объявление[425]: «ежели кто имеющееся деревянное строение, оставшееся на месте бывшего зимнего дворца и сделанной над поставленною гипсовою моделью монумента блаженныя и вечнодостойныя славы памятника государя императора Петра Великого деревянный амбар разобрать пожелает, явился бы в контору строений немедленно», затем через год в 1783 году[426] предлагалось «имеющееся довольное число земли и мусора желающим получать безденежно» — место это очищалось для склада мрамора, который был привезен из Екатеринбурга, очевидно, для воздвигавшегося мраморного собора св. Исаакия Далматского[427].

За эти пять лет, протекшие с отъезда Фальконета и до образования склада мрамора, был какой-то проект построить каменный дом, как будет видно из приводимого нами ниже указа Екатерины II, но что это за дом, для чего его хотели построить и было ли приступлено к постройке — мы не нашли никаких сведений. 9 декабря 1786 года Екатериною II был дан следующий указ[428]: «Для построения дома, нужного кабинету нашему, в котором бы с безопасностью вмещены все его отделения с вещами и деньгами, мы находим выгодным пустое место, состоящее в 1-ой части города, где была часть старого деревянного дворца и где заложен фундамент вновь проектированного каменного дома. Сие место повелеваем кабинету взять в свое ведение и, сочиня план со сметами, нам на утверждение представить».

Место, которое Екатерина II отдавала для постройки здания кабинета, находилось в ведении конторы строений, и потому кабинет 28 апреля 1781 года послал последней следующее отношение: «Кабинет уведомляет контору строений, что для строения кабинетного дому план ее императорским величеством конфирмован и теперь к производству оного настоит удобное время к чему распоряжения сделаны, рабочие люди наняты, а потому благоволит контора строений очистить данное место». — Одновременно с этим кабинет отослал в редакцию «С.-Петербургских Ведомостей» следующее объявление[430]: «есть ли кто желает построить на месте, где была часть старого зимнего деревянного двора подле Чичерина дому, для кабинета ее императорского величества каменный дом, явился бы для договору в кабинет». — Но не так скоро дело делается, как думается. Конторе строений надо было перевезти мрамор на другое место, а мрамора было довольно большое количество — 1494 штуки, затем сломать старые сараи и навесы, сделать на новом выбранном месте покрышку для мрамора, словом, потребно было 4.445 руб. денег, а таких свободных средств у конторы строений не было,и контора обратилась в кабинет с запросом, нет ли у него свободных денег. Пока шла эта переписка, обстоятельства дела изменились, Екатерина решила подождать с постройкою здания кабинета, и помещение Фальконета осталось нетронутым.

В 1798 году[430] 27 сентября появился новый указ уже преемника Екатерины II императора Павла I: «Состоящий ведомства кабинета нашего по Большим и Малым Морскими Кирпичной улице дом № 33 повелеваем отдать нашему действительному тайному советнику князю Юсупову под строение театра». На постройку этого театра было ассигновано 50 т. р., но и это предположение не вышло из области предположений, и этот участок в конце концов в начале XIX столетия был продан в частные руки и попал во владение купцу Маасу, который надстроил этаж над театром, обратив его таким образом в жилой дом и, кроме того, окружил этот дом по Кирпичному переулку и Большой Морской улице каменным забором.

В 1837-1838 г.г. участок Мааса купил известный в то время архитектор Жако и построил существующий, кажется, без значительных перестроек и доныне каменный дом. Этим домом усиленно восторгались при его постройке. Так мы нашли в 1838 году[431] следующие строчки: «Дом Жако... что за прелесть! можно ли было догадаться, что на таком малом пространстве, на каком стоял прежний дом Мааса, можно воздвигнуть такое огромное здание со всеми удобствами. Нижний этаж на Морскую посвящен магазинам с огромными окнами для выставки товаров на иностранный манер. Все дома Жако, а их множество, отличаются красотою и удобствами!»

В 1750 году[432] мы наталкиваемся на объявление следующего содержания: «В Большой Морской продается каменный дом со всем строением покойного бывшего директора немецких комедиантов Сигмунда, и ежели кто оный дом купить желает, то о цене оного осведомиться могут в Большой Морской в дома госпожи Ланги». Любопытно было бы, конечно, определить точно положение этого первенца частных петербургских театров, но определение местоположения домов Елисаветинского времени очень затруднительно. В то время сама улица определялась местоположением дома, а не наоборот. Действительно, в 1758 г.[433], например, приехавший купец, извещая о своем приезде, писал, что он остановился на Адмиралтейской стороне, в той улице, где немецкий комедиальный дом — и этим самым уже указывал, что местоположение комедиального дома хорошо известно. Ряд косвенных указаний мы, конечно, находим, из которых видно, что местоположение немецкого театра было на нынешней Морской улице. В самом деле. В 1744 году[434] комедиант с выпускными куклами Мартин Ниренбах, о нем мы уже говорили, указывал, что театр его помещается в Большой Морской улице недалеко от нового Гостиного двора. Новый Гостиный двор был отстроен, как уже делалось указание, именитым петербургским купцом Иродионом Чиркиным, после того, как сгорел в 1737 году Гостиный двор, помещавшийся на углу нынешнего Невского проспекта и Большой Морской улицы. И Гостиный двор Чиркина занимал часть нынешнего здания бывшего министерства государственных имуществ, выходившую на Мариинскую площадь; это был двухъэтажный дом на погребах со сводами, при чем в первом этаже помещались лавки. Дом существовал до 40-х годов XVIII столетия. Затем мы встречаем еще ряд косвенных указаний на местоположение немецкого комедиального дома: «С Большой Морской не далеко от Синего моста (1745 г.[435], в доме г. Загряжского подле немецкой комедии (1756 год[436], здешний купец Карл Генрих Шлиттер завел погреб под домом мельничного дел мастера Антона Шмита в Большой Морской на углу подле дома портного Кригера, неподалеку от немецкого комедиального дома» (1755 года[437].

Положение как дома Загряжского, так и мельничного мастера Антона Шмита, мы можем определить из других данных. Указанный нами выше нынешний дом министерства государственных имуществ занял собою место не только трех домов старого Петербурга, но и целого переулка. Действительно, на этой части Морской улицы помещается на углу дом Чиркина (после Попова, потом Гунеропулла), рядом с ним по направлению к Невскому проспекту был дом Воеводского, затем шел узенький переулочек, носивший название первого Выгрузного переулка, по этому переулку разгружались или нагружались баржи, проходившие по Мойке — за переулком был вышеупомянутый дом Загряжского. Дом Антона Шмита в последнее время был занят громадным магазином Эсдерса. Следовательно, первый немецкий комедиальный дом помещался на нынешней левой (считая от Невского проспекта) стороне Большой Морской улицы, между Гороховой и Мариинской площадью.

Конечно, если бы не счастливый случай, он ведь играет громадную роль, наши сведения о местоположении немецкого театра так бы и остались неполными. Но в 1755 году[438] «вдова подполковника Марфа Кирилловна дочь Елагина» захотела продать свой каменный дом с деревянным строением и с землею. Указав, что ее дом помещается на Адмиралтейской стороне в Большой Морской, она для большей точности местоположения, чтобы покупатели бесплодно не блуждали по Морским улицам, добавила следующую фразу: «В коем, т.-е. в ее доме, бывала немецкая комедия». Елагина продала свой дом Михаиле Измайлову, а 25 февраля 1763 года появился указ Екатерины II[439]: «Повелеваем выдать гоф-маршалу Михаиле Измаилову, за покупной у него каменный дом в С.-Петербурге в Большой Морской улице со всем на оную улицу и на реку Мойку строением, тринадцать тысяч рублей, который дом мы всемилостивейше жалуем нашему действительному статскому советнику Ивану Елагину в вечное и потомственное владение».

Императрица Екатерина не забыла тех заслуг, которые оказал ей в сношениях с ее любовником графом Понятовским, впоследствии последним польским королем, Иван Перфильевич Елагин — и она подарила своему приближенному его былой дом.

А где помещался дом Елагина, мы можем указать точно. После смерти Елагина дом его перешел его незаконнорожденной дочери графине Анне Морелли[440], от которой и был куплен в начале царствования императора Александра I для с.-петербургского генерал-губернатора[441].

Этот дом так и был известен под именем генерал-губернаторского. Когда же в царствование императора Александра II генерал-губернаторство было уничтожено, дом перешел к городскому управлению, которое и уступило его обществу поощрения художеств[442], во владении котораго этот дом состоит и по сей день. Таким образом, и в настоящее время на месте первоначального немецкого комедиального дома помещается приют другой древней музы — не Мельпомены, а музы художества, живописи и ваяния — дом общества поощрения художеств с его музеем, картинной галлереей и школою рисования.

Конечно, простое совпадение, но оно характерно: на том месте, где ломали комедь немецкие комедианты, сначала жил И. П. Елагин[443], лицо сыгравшее большую роль в истории нашего театра, а затем, в наши дни, помещается также приют искусства, и между этими, так сказать, полюсами находилась резиденция главной полицейской власти северной столицы...

Вопрос о нахождении владельца того или иного дома в Петербурге до 1804 года разрешается довольно легко помощью адресных книг, изданных, начиная с 1804 года; при пользовании этими книгами — все они изданы или официально или официозно, следовательно, могут считаться вполне достоверными источниками — надо помнить, что нумерация петербургских домов испытала два раза, в начале 30-х годов и в конце 50-х годов XIX столетия коренные изменения. В конце 50-х годов почему-то перенесли четные номера домов на ту сторону, где были нечетные, и обратно; почему нужно было сделать этот перенос, мы не знаем. Реформа нумерации, произведенная в начале 30-х годов, была более значительная: до этого времени нумерация домов в Петербурге велась по частям, так что в каждой части был свой порядковый нумер, вследствие этого у некоторых домов в С.-Петербурге были тысячные нумера. Такие большие нумера, конечно, были неудобны, и в начале 30-х годов завели порядковый нумер по каждой улице, а для того, чтобы обыватель, привыкший к старым нумерам, мог пользоваться и ими — издали «нумерацию домов С.-Петербурга», в которой было указано, какому старому нумеру (порядковому в каждой части) соответствовал новый нумер (порядковый по улице). При помощи вышеуказанных адресных книг, а также планов Петербурга, можно довольно легко и безошибочно определить владельца и нумер какого-либо нынешнего дома в 1804 году. Но в XVIII веке адресных книг не существовало, да и самые нумера домов вошли в обыкновение лишь в середине 80-х годов XVIII века, до этого времени дома значились под именем своего владельца. Таким образом, чтобы отыскать владельцев домов в XVIII веке, необходимо пользоваться каким-либо другим способом. Разыскивая этот способ, я обратил внимание на объявления «С.-Петербургских Ведомостей» XVIII века. Оказывается, что если систематизировать эти объявления за ряд годов, то в них найдется громадный ценный материал для топографии Петербурга, и в тех случаях, когда можно установить связь с 1804 годом, является возможность определить перемену владельцев того или иного участка до наших дней. Здесь мы даем несколько примеров подобного определения домов на Морской улице, тем самым восстановляя историю этой улицы.

У Адам Васильевича Олсуфьева на Большой Морской был дом, и в объявлении 1777 года мы читаем[444]: «В Большой Морской подле дому его высокопревосходительства А. В. Олсуфьева в доме вдовы Апельгрин, в лавочке Павла Ильина продается голландский зеленый сушеный горох», из этого известия мы видим,что дом ОлсуФьева имел своим соседом дом вдовы Апельгрин. Обращаемся к табели домов Петербурга за 1804 год и в ней находим, что дом Апельгрина в этом году имел № 129. Пользуясь вышеуказанными справочниками, мы находим, что этот домовый нумер соответствует № 21 в 1903 году и что это есть второй дом по правой стороне Морской улицы от угла Гороховой. А так как дом Олсуфьева как было видно из вышеприведенного объявления был соседом дома Апельгрина, то, следовательно, он мог быть или угловым (по Гороховой и Морской улицам) или ближе к Кирпичному переулку, т.-е. домом под № 19. Но иод этим нумером в росписи 1804 года значится дом Погенполя, а об этом доме в известиях от 1771 года[445] найдем указание, что он был также соседним домом с домом Апельгрина, т.-е. этот последний помещался по Морской улице, между домом Погенполя и домом Олсуфьева и, следовательно, дом Олсуфьева был на углу Гороховой и Морской улиц. Таким образом нами точно устанавливается местонахождение дома ОлсуФьева.

Морская улица получила свое направление в 1714 году, когда городской архитектор Гербель[446], по приказанию Петра Великого, произвел планировку Морских слободок, расположенных на пространстве между нынешними Невским проспектом и Новым Адмиралтейством, с одной стороны, и Александровским садом, Невою и Мойкою с другой стороны. Морская улица сделалась главною улицею Большой Морской слободки, разместившейся между нынешними Исаакиевской и Мариинской площадями, Александровским садом, Невским проспектом и Мойкою, здесь должны были селиться исключительно моряки. Эта слобода сгорела в 1736 году. Но после пожара было издано распоряжение[447], чтоб Морская улица сохранила свое направление, данное ей архитектором Гербелем. На этой улице разрешались постройки исключительно каменные. И в 1742 году появился уже дом на углу Морской (перейдя ее, если итти от Невского) и Гороховой английского купца Кленка[448]; этот дом, как увидим впоследствии, для нас интересен и важен, а дом, впоследствии принадлежавший Олсуфьеву, в 1748 году[449], был домом немецкого банщика Кинтера. На других углах Гороховой и Морской были дома придворного полковника Каченовского и мельничного мастера Антона Шмита — из четырех домов перекрестка только один принадлежал русскому, остальные три были домами иноземцев. Под домом Кленка держал ренсковый погреб винопродавец Иоганн Нагель, и в 1742 году он объявил, что «для находящейся в погребах под этим домом великой воды» он перенес свой погреб «в той же линии под палатами г. генерал-полицмейстера Наумова[450]». Этот дом был угловым по той же стороне Морской улицы и Кирпичного переулка, перейдя последний от Невского проспекта. Купец Кленк обиделся и решил вступиться за честь своего поруганного дома, будто в его погребах постоянно сочится вода[451]: «Понеже винопродавец Иоганн Нагель, нанятой прежде сего погреб под палатами аглинского купца Кленка на углу Большой Морской не для находящейся в нем воды, но понеже от найму ему сам хозяин отказал, оставил, то перешел в оной теперь винопродавец Д. В. Форслен и настоящею ценою продает там разные вина».

Вообще этот перекресток изобиловал винными погребами: в том же доме Кленка Томас Янсен продавал в 1746 году[452], «аглинское пиво полубутылками», в 1751 году[453] из своих погребов купцы Кессель и Шлитер продавали не только вино, но и «сыр Пармезан, флорентинское деревянное масло, итальянское белое мыло, свежие лимоны и апельсины[454], свежие устерсы (т.-е. устрицы) по 2 рубля сто»[455], устрицы были привезены из Любека, а из Гамбурга доставлялись «хорошие морские раки[457]»; словом, в этом доме и в XVIII веке была тоже гастрономическая и винная торговля, которая сохранялась до последних дней, здесь помещался магазин Смурова. Вообще, мы должны отметить, что кабаки, бани, раз они были устроены, почти не переменяли своего места, и эти учреждения являются хорошими маяками для определения той или иной местности Петербурга.

Такие же винные погреба существовали и в двух других угловых домах, а в доме Каченовского в 1775 году[458] «С.-Петербургский купец Карл Генрих Шлиттер недалеко от своего винного погреба, посреди Большой Морской, а именно в поперечной улице в доме бригадира Каченовского, стоящем на левой стороне, на углу по Мойке, завел новоуказной гербер для иностранных и здешних, где имеют не токмо покои, убранные постелями и другими потребностями, но и кушанья разные, вина иностранные, пиво, вейную водку, чай, кофе и шоколад, также полпива и кушанья в помянутом доме продаются».

А в доме банщика Кентнера — впоследствии Олсуфьева — «Иоганн Христиан Паукер умеет делать разных моделей аглийские стулья, притом и другими материями крытые, также переплетеные из тонкой аглийской трости[459] и недавно сюда приехавший из-за моря жестяных дел мастер Франц Огерер делает как из белой и черной жести, так и на желтой меди всякую работу[460]» — чуть ли не первый стульный мастер и жестяник Петербурга жили в этом доме.

В 1761 году[461] банщик Кептнер помер, и дом его очень скоро перешел к Олсуфьеву. Первые сведения о принадлежности этого дома А. В. Олсуфьеву мы находим в 1763 году; в это время в доме Олсуфьева жил испанский посланник, который и уезжал на родину[462]: «Его превосходительство марки (т.-е. маркиз) д'Алмодовар, Гишпанский полномочный при здешнем дворе министр намерен вскоре отсюда отъехать: того ради имеющие какое требование до него или до его свиты могут явиться на Адмиралтейской стороне в доме его превосходительства господина тайного советника и кавалера Адама Васильевича Олсуфьева».

Судя по выкопировке 1753 года, участок ОлсуФьева был застроен вполне. Ворота на дворе были на Морской улице, по которой помещался и главный двухъэтажный дом, по Гороховой тянулась более низкая постройка в один этаж на погребах и, наконец, на границе смежного по Гороховой улице участка во дворе, были расположены по всей вероятности деревянные службы. В доме по Морской жил сам А. В. Олсуфьев, дом по Гороховой был занят отчасти многочисленными дворовыми, отчасти сдавался под частные квартиры; так в 1776 году[463], «Луи де Туксен, флота премьер лейтенант, отъезжает заграницу, живет в Морской в доме его высокопревосходительства тайного действительного советника сенатора и кавалера Адама Васильевича Олсуфьева». В этом же доме с 1765 по 1775 год, т.-е. в течение целого десятилетия, помещался ренсковый погреб, в котором продавались изделия Муринского водочного завода, — этот завод принадлежал графу Воронцову, и в нем деньгами участвовал и сам Олсуфьев, понятно, почему и была торговля в его доме. Содержатель погреба, какой-то «здешний купец Мидтендорф» уверял, что у него[464] «продается сделанная на здешних водочных заводах при Мурине вейновая водка, которая ни в чем не уступает Гданской, ящиками по 1 р. 50 к. за каждый штоф, а порознь каришневая, золотая водка ротофия по 2 р. да прочих сортов по 1 р. 60 к. каждый штоф».

К сожалению, кроме вышеприведенного плана, не сохранилось никаких данных об этом доме, но так как А. В. Олсуфьев купил его у наследников умершего немецкого банщика Кентнера, и, видимо, не перестраивал, а Кентнер построил этот дом около 1742 года, то, очевидно, дом не выделялся своей архитектурой. Это был обычный для того времени двухъэтажный на подвалах со сводами каменный дом, выстроенный по тем планам, которые выдавались из канцелярии от петербургского строения.

Мы подчеркнули, что дом «английского купца Кленка» представляет интерес для петербуржца; поясним это наше замечание. В 70—80-х годах XVIII столетия этот дом принадлежал графу Соллогуб, от которого купил купец Кувшинников, а в 40-х годах XIX столетия от последнего приобрел глазной врач Лерхе, былая медицинская знаменитость города Петербурга. Из биографии Александра Ивановича Герцена видно, что в свое педолгое пребывание в Петербурге он прожил на Большой Морской в доме Лерхе. Это обстоятельство и побудило переменить название «Морская улица» на улицу Герцена. И это название вполне подходит к одной из самых оживленных улиц Петрограда — имя Герцена заставляет вспомнить тот «Колокол», что властно гудел хотя и заграницею, но его звон отзывался на родине в многострадальной России...

В Морской улице есть еще один дом, также связанный с историей вашей общественности,—в настоящее время в этом доме (второй от Кирпичного переулка по левой стороне Морской, идя от Невского проспекта) помещается телефонное управление: до перехода в руки города, дом этот принадлежал министерству иностранных дел, в XVIII веке им владели два графа, два больших деятеля Екатерининской эпохи — сперва граф Панин, а потом граф Завадовский. Так вот, когда этим домом владело министерство иностранных дел, здесь жил Ахшарумов, один из участников пятниц Петрашевского, — из этого дома он был увезен в Петропавловскую крепость.

Наконец, в отношении архитектурном заслуживают упоминания дом, бывший Лобанова-Ростовского, затем Яхт-Клуб, построенный Монфераном, и громадное здание бывшего министерства государственных имуществ, постройка архитектора Ефремова...

По Морской улице мы выходим на Мариинскую площадь. 25 июня 1859 года был открыт на этой площади памятник Николаю I. Строился этот памятник всего три года, проект его был утвержден всего-навсего 2 мая 1856 года, скоропалительность, как видим, изумительная!

Проект памятника был составлен архитектором Монфераном, который не мог за своею смертью (28 июня 1858 года) закончить постройку этого памятника, последний год его доканчивал архитектор Ефимов. Осенью 1856 года начали бить сваи под фундамент, в январе 1857 года была закладка памятника, 28 декабря 1857 года положили первый камень пьедестала, а в январе 1859 года уже заканчивали мраморную часть пьедестала. Пьедестал памятника состоит из 118 отдельных камней, соединенных между собою. Материалом служило: для самого низа пьедестала красный финляндский гранит, далее шел серый сердобольский гранит, затем — главная часть пьедестала темно-малиновый шоханский порфир, который увенчивался белым итальянским мрамором. Высота пьедестала 22 аршина. Конную статую Николая I в парадной конногвардейской форме и в кирасе изваял академик Клодт—квадрига которого на Нарв ских воротах и копи на Аничковом мосту известны каждому. Изваяние статуи было закончено летом 1857 года, к отливке приступили весною 1858 года. 21 февраля 1859 года статуя была готова и красовалась в здании академии художеств; 19 мая приступили к перевозке этой статуи: она была перевезена на деревянной платформе на катках; человек 60 рабочих тянули за два каната, приклепленные к подножью статуи; возбуждал большое опасение подъем на Николаевский мост, но его прошли благополучно, и статуя была доставлена на Мариинскую площадь. 23 мая статуя также успешно была поднята на пьедестал. С этого дня на Мариинской площади стало заметно особенное стечение народа, который заглядывал под полотняное покрывало, закрывавшее статую. В работах памятника принимали участие еще два академика Залеман и Рамазанов, на долю которых выпала работа по украшению; ими сделаны трофеи из орудий, четыре барельефа, изображавшие важные события из царствования Николая, и четыре эмблематические фигуры — правосудие, сила, мудрость и вера. Российское подхалимство нашло яркое подтверждение в этом случае: в лицах этих фигур — как писалось в то время — сохранены черты близких в бозе почившему императору особ августейшей фамилии—что означало, что правосудием, верою, мудростью и силою были изображены жена и дочери Николая I[465]!

На Мариинской площади, на углу Малой Морской, по обеим сторонам Синего моста и против Мариинского дворца были устроены трибуны для публики — места на этих трибунах продавались за очень высокую цену; так ложа на 7 персон стоила 100 р., стулья 25 р., последнее место стоять 1 р. Воспользовались этим случаем и владельцы домов на Мариинской площади, сдавшие окна и балконы на день 25 июня, при чем цена за окно достигала 100 р. Наконец оптические магазины, в свою очередь, публиковали о прокате зрительных трубок (по современному биноклей) по цене от рубля до 5 рублей.

Самое открытие памятника происходило по особому церемониалу с большим торжеством и великолепием. Присутствовала царская фамилия, придворные, дипломатический корпус, гвардия. Дворцовые гренадеры в своих мохнатых шапках стояли двумя шпалерами от южных дверей собора вплоть до памятника. Многотысячная толпа зрителей занимала трибуны, толпилась за рядами войск, даже самые крыши, — писал хроникер того времени[466], — унизались, как бусами, разноцветными дамскими зонтиками, и над всем этим ярко светило летнее солнце. В момент открытия памятника раздался залп с Петропавловской крепости, с расположенных по Неве между Николаевским мостом и Зимним дворцом в три линии канонерок и из всех орудий, находящихся при войсках, а на колокольне Исаакиевского собора и ближайших церквей начался торжественный перезвон.

Конечно, без всякого шума и трезвона 16 мая 1860 года[467] был открыт на той же площади Исаакиевский сквер, его разбили очень скоро в течение чуть ли не одного весеннего месяца. В это же время окончили последнюю заботу о памятнике, окружили его решеткою, решетка была заказана известному фабриканту Шопену за 16.614 рублей.

Возвращаемся снова на Невский проспект. Исчез безвозвратно любопытный угловой дом на солнечной стороне Невского проспекта против Адмиралтейства. Теперь на этом месте возвышается здание бывшего главного штаба. А с 1768 года[468] по 1844 год[469] здесь был интересный дом Вольно-Экономического общества. На гравюре Лори ясно виден этот трехъэтажный завернутый полукругом дом, причем на самом углу, во втором этаже был большой открытый балкон. 11 июля 1768 года из собственных средств Екатерины II было пожаловано на кирпич для строения дома Вольно-Экономического общества 3.250 рублей. Но этих денег недостало, средств у Вольно-Экономического общества, как вообще у российских культурных начинаний, было мало, несмотря на то, что в число членов этого общества входили самые богатейшие люди России, и общество не могло закончить постройкой свой дом. И оно решилось сдать его на несколько лет в аренду, с тем, чтобы арендатор выстроил этот дом. Таким арендатором стал петербургский нотариус Перкин, и дом Вольно-Экономического общества был известен петербуржцам, как дом Перкина, а вовсе не как дом Вольно-Экономического общества. И не зная этого обстоятельства, можно подумать, что на Невском проспекте в период 1772—1782 года были два дома — дом Перкина и дом Вольно-Экономического общества, так как этот дом фигурировал под этими двумя владельцами, только сохраняя свое положение «против Адмиралтейства» и свой номер — № 83.

Находясь на таком видном месте, на углу Невской перспективы и Адмиралтейской площади, дом Вольно-Экономического общества, конечно, являлся привлекательным для всевозможного рода предпринимателей, причем некоторое время арендовал средний этаж этого дома известный антрепренер и устроитель маскарадов француз Лион. Но он поссорился с Вольно-Экономическим обществом, и последнее 30 апреля 1784 года[470] известило, что «поелику здешнее под Высочайшим покровительством состоящее Вольно-Экономическое общество принуждено было наемщику своего дому г. Лиону в продолжение найма с 1 июля сего года отказать, то объявляется чрез сне, чтобы желающие оный дом нанять с надежным по себе поручительством явились в будущий четверток 2 Мая». Но, кажется, такого арендатора всего дома больше не нашлось, и Вольно-Экономическому обществу пришлось иметь дело с отдельными лицами. Из них особенно интересен некто Николай Мори, появившийся осенью того 1784 года, когда Лион должен был покинуть стены дома № 83. «Почтенной публики чрез сие знать дается, — читаем мы в «С.-Петербургских Ведомостях»[471], — что недавно сюда приехавший француз Николай Мори, мещанин города Бреславля и короля Прусского привелигированный художник (любопытное соединение титулов — мещанин и художник), который при разных королевских и княжеских домах милостиво принят с двумя его прекрасными 37 дюймов вышины турецкими лошадьми, разные штуки показывать будет. Сии лошади разумеют более 200 штук и столь искусно все представляют, как еще никогда не видано. Они делают все по приказанию их хозяина, разумеют три языка, т.-е. французский, немецкий и итальянский, в которых зрители их спрашивать могут, прыгают сквозь маленькие не прямые кольца, делают другие достойные удивления прыганья, могут читать, писать и разумеют четыре правила арифметики, разумеют цвет краски, также французские и прочие монеты, играют в кости и карты, на часах показывают который час, четверти и минуты, идут на 3 ногах, входят в лагерь против турок, показывают, сколько им лет, из какой земли и долго ли были в школе, падают на колена, ежели просят о милосердии, ежели оного не получают, то, встав на двух ногах задних, и к человеку идут и стоят на карауле на задних ногах до тех пор, пока их хозяин не прикажет склониться, стоя на... словом, невозможно описать всего того, что они разумеют».

Николай Мори показывал это зрелище два раза в день в 3 и 5 часов — часы несколько странные, на современный взгляд, еще более странное объявление о плате: «Отменные особи платят по их благоволению, а прочие 1 место 50 коп. на 2-м 25 коп.»

«Отменные особи платят по их благоволению» — это означало, что нельзя было подойти к знатному русскому барину и заставить его взять билет 1 ряда, — русский барин мог обидеться, и вовсе не пойти на представление, но если это представление ему понравилось, произвело на него впечатление, то он «по своему благоволению» мог заплатить гораздо больше, чем значилось в объявлении. Это обстоятельство являлось довольно характерным знамением времени.



Поделиться книгой:

На главную
Назад