Помолчав некоторое время, Лера холодно выразила свою просьбу:
— Скажите, я могу узнать, в каком он номере?
— Да, сейчас, — охотно сказала женщина. И стала водить, листая, по книге пальцем, нашла строку и сказала: «В триста втором», сняв трубку с тихо задребезжавшего телефонного аппарата.
Стараясь не бежать, Лера вышла на улицу.
Вот и не нужно больше никуда заходить.
Она спустилась по бульвару к Крещатику и направилась не спеша, можно даже сказать, что очень медленно, туда, где площадь, к филармонии, но поначалу все ближе и ближе приближаясь к зданию Главпочтамта.
Может, не делать? Ничего не делать! Может, уйти домой?
Нет, она была совсем не в восторге от того, что затеяла.
Она не знала, хватит ли у нее сил выдержать такое испытание. Тот ли она человек? Она представляла, какого страху она натерпится… Она полюбила — кого? Человека? Обычного? Как все это делают? Нет! Он был для всех — а для нее и подавно — недосягаем! Его слушали тысячи! Он был совершеннейшим мастером, он владел огромными силами и был так прекрасен, когда вступал в единоборство с ними. И был всегда победителем, мастерство все побеждает. Она понимала, что хочет пробить какую-то брешь. Чтобы он впустил ее. Вот какое она нашла словечко, и не было слов точнее. А что если все эти темные силы воспротивятся? Но она чувствовала, чуть не плача, как ее тянет туда и что вся ее несчастная душа захвачена жаждой видеть, видеть и обладать этим чудом, и ради этого, она поняла, она ничего и никого не пощадит.
Она зашла на Главпочтамт. Сняв сумку с плеча, нашла конверт с письмом, надписала «Киев, гостиница «Украина», номер триста второй» и опустила письмо в почтовый ящик.
После этого стало легче. Снег растоптали тут, образовались не то чтобы лужи, а громадные топкие участки, которые требовалось своевременно обнаруживать и обходить. Люди шли зигзагообразно. Теперь — опять по Крещатику.
В подземный переход, нырнуть, пробежать под площадью…
Она быстро поднялась на крыльцо.
Дверь не открылась. Лера дернула посильнее, двумя руками. Нет, открылась. Еще было рано. Она и сама хорошо знала, что рано, часы на руке. Но она подождет. Во всяком случае, она будет первой.
Вошел молодой человек в длинном черном пальто.
— Еще закрыто? — подумал он вслух, не глядя на Леру.
— Да, но еще рано, — сказала Лера.
— Что вы хотели? — стукнув, открылось окошко кассы.
Это была неожиданность.
— Будьте любезны, мне билет на концерт Вячеслава Виннера, на восемнадцатое число, — сказала Лера, раскрывая сумку и поспешно шаря по дну.
— На восемнадцатое нет ничего, — сказала женщина с крупным лицом и низким, весьма деловитым голосом.
— Совсем ничего?
— Совсем. Поищите в кассах города… Да нет. Сомневаюсь.
— Но, позвольте, сегодня только пятнадцатое число!
— У нас есть любители музыки, — вдруг появился в окошке мужчина, видимо, гость кассирши, — которые ждут пианиста по полгода, по году!
— Так что, за год покупать билет?!
— Абонемент, — поправил мужчина. У него было тоже большое лицо, эти две физиономии в рамке окошка не помещались и потому то так, то этак перекрывали друг друга.
— Абонемент, — повторила подавленным голосом Лера
— Простите, у вас все? — поинтересовался молодой человек в длинном пальто.
— Нет, — ответила Лера. Но отодвинулась.
— Так заканчивайте! Я вам не мешаю.
— Что мне заканчивать?
— Что она будет заканчивать? — засмеялся и тот, за окошком.
— Не знаю, — подыграл ему тип в длинном пальто. — Курсы, техникум… Что-то надо заканчивать, девушка, — и он попросил два билета (которые тут же и получил) на что-то бессмысленное. На что-то бесцветное, то есть такое, что к накаленной, к общей судьбе Валерии Демич и Вячеслава Виннера не имело никакого касательства.
Она не заметила, как он ушел.
— Послушайте, но мне нужно. Мне нужно быть на концерте! — твердо сказала Лера.
— Вы из консерватории?
— Нет.
— Афиши висят с восьмого числа! — снова вмешался веселый приятель кассирши. — С восьмого!
— Все может быть, но…
— Вы пианистка?
— Нет.
— Какая она пианистка? — тихо сказала кассирша.
— Девушка! Вы очень хороший человек, и я это вижу, — снова завелся этот болтун. — Вы замечательная девушка, я это вижу. И вы мне очень симпатичны, поверьте, и я бы в другой ситуации, честное слово, я бы для вас, я бы сделал для вас все что угодно, — но у нас аншлаг.
— Аншлаг, — повторила Лера.
— Да. Вы знаете, что это такое?
— А входной билет? А нельзя ли прийти мне в антракте?! А?
Болтун заливисто расхохотался.
Пришлось отойти от окошка.
Куда: домой? Кому здесь можно кинуться в ноги? Это нужно уметь. Что же придумать? Ничего. Так, считать, что это судьба? Можно попробовать так считать. Спокойно. Спокойно выйти на улицу, достигнуть дома, добраться до своего жилья. Сейчас мы посмотрим, как это можно проделать, подумала Лера.
— Идите сюда, — крикнули сзади.
В дверях, которые вели в фойе филармонии и в которых обычно в вечерней кутерьме стоит контролерша, уже немолодая, но с ярко набеленным лицом и с ярко-алой помадой на тонких губах, а сейчас было тихо и темно, стоял белобрысый человек с небольшим, совершенно обычным лицом и, чем-то размахивая, поджидал ее.
— Вот. Берите. Знайте мою добрость, как у нас в Киеве говорят. Первый сорт, — Он вдруг, сощурившись, стал наступать на нее. — Но что такое, а? Что вам так нужно? А? Вы мне понравились. Вы хотите его подстеречь? Вы хотите посмотреть, с кем он придет. Слушайте, плюньте на него! Он вас не стоит. Слушайте, пойдемте ко мне в кабинет. У вас есть время? Пойдемте, поговорим по душам… — он простодушно, он искренне звал ее, он не завлекал ее!
Лера слабо улыбалась. И никуда не шла.
В руке у нее был билет. Она была счастлива. Она была благодарна.
Это была судьба. Вот это и впрямь было очень похоже на ее поступь. Кто б мог подумать иначе?
Первый снег поджидала в городе неудача. Поверженный, растоптанный, он источал пахучую сырость, и пахло, как никогда, пахло весной. Тонкие запахи, дробясь, множась, неслись отовсюду. Можно было, закрыв глаза, безошибочно говорить: это кафе, пахло слегка подгорелым кофе и тортом; магазин «Крым», удушающе пахли яблоки, но это всегда, в любую погоду; ломбард — нафталин, сундуки, печально пахло ненужностью; гастроном; парикмахерская. И где-то еще была подворотня, пахли ворота: железо, ржавчина. Но над всем поднимался волнующий запах, он вынуждал отставить игру и открыть глаза, это запах будущего! Он увлекал, он вынуждал устремиться за ним, и взгляд устремлялся так далеко, вперед и наверх, что ломило в глазах — от больших расстояний, от яркого света за тучами?
Все! Замечательно! Все самое трудное позади.
Теперь только решить, что я скажу ему. Вот я зашла, поздоровалась… Тихо. Нет никого вокруг, только я и он. У нас будет возможность сказать друг другу… Что я скажу? Я скажу… Но почему обязательно нужно вести разговоры о музыке? Господи, боже мой… Он — человек. И я — человек. Я скажу… Я сначала скажу: это — я, написала письмо… А дальше?
Нет, музыки я не знаю. Действительно. И это его удивит. Ведь это вся жизнь его. О чем еще он захочет со мной говорить, действительно, и на каком другом языке сможет он со мной говорить? Если бы он знал, что я ни-че-го не знаю: жизнь прожила без этого, это люблю, понимаю, чувствую, но как-то сумела прожить без этого. И прожила. Одобрит ли он? Да и сможет ли он говорить с такой? Он просто, возможно, не будет и знать, бедняга, как, он просто не сможет придумать способа сделать это! Если б он знал, что я никаких названий не знаю, а этот вальс — это счастье какое-то — я случайно запомнила, когда в прошлом году сидела в парке и слушала радио. Он, наверное, будет думать, что это мой любимый вальс. А я… Авантюристка! Нет у меня самой любимой сонаты. Как у некоторых. Да и просто… Я ведь прелюд не могу отличить от ноктюрна. Что же он скажет мне? И что я скажу ему?
Я глазами скажу. Я буду молчать. И он поймет! Я посмотрю и скажу: «Хотите, я умру ради вас! Хотите, я брошу все и поеду в Москву? Хотите, я буду любить вас всю жизнь — здесь, в Киеве? Но, хотите, я буду всю жизнь — до конца моих дней! — вести все хозяйство! Я быстро, я это сумею, я очень быстро научусь все готовить. А хотите, я буду делать все, что вы захотите? О чем попросите? У вас же есть простые желания, которые есть у каждого простого человека? И я это буду делать, не споря, и очень, очень хорошо, вы будете мне благодарны. А я буду целыми днями слушать — и ходить никуда не нужно, — целыми днями слушать, как вы играете. Это такое счастье! Допустим, стою на кухне… Нет, поливаю цветы на балконе, стою на балконе, а в комнате — музыка. Где же еще мне музыку слушать? Где и как? И какой в этом смысл? Только так. Стоя у вас на балконе. А когда наработаюсь, а когда захочу отдохнуть, я войду, я тихо, скромненько сяду в сторонке, без фасона, я ничего не нарушу и буду слушать, о чем говорят ваши гости. И если вы захотите, вы всегда сможете посмотреть в мою сторону и встретить мой взгляд, самый преданный и понимающий в комнате. И никого не будет счастливее нас. Даже страшно подумать…»
Между тем возле гастронома «Диета» стояла машина и выгружали ящики с расфасованным мясным фаршем. Уже собралась небольшая очередь. Прохожие раскрыли зонты. Начал моросить дождь. «Я сошла с ума, — удивленно заметила Лера. — Нет, послушайте меня, я сошла с ума!». Она прибавила шагу. Очень удачно вскочила в троллейбус (в самый последний момент). Через час она была дома.
Дни потекли, побежали — и масса событий произошла за эти оставшиеся четыре дня: разнообразных, но, в общем-то, будничных, как бы знакомых на вкус. Они все и сейчас сохраняли свое значение. Но это Валерия фиксировала по старой привычке. Потому что стоило ей вспомнить, что ее ждет, как эти значения, нет, они не исчезали, они воспламенялись, вступая в противоречие с новым, родившимся в ее жизни значением, которое было туманным (как и положено любви), но это, однако, нисколько ему не мешало, как говорила Лера, сводить ее с ума. Стоит ли перечислять все события? Мы, во-первых, не сумеем оценить их по достоинству, если уж самой Лере это не удавалось, и не успеем оценить, потому что время ускорило свой ход и события, толкаясь, оттесняли друг друга, не давая толком к ним присмотреться. Ну, во-первых, она потеряла билет. Да, вот тогда, когда вышла из троллейбуса и в счастливом неведении, а заодно и в счастливом тумане, описанном выше, направилась к дому. Она обнаружила: нет, как и не было. Она сунула руку в карман. («Почему положила в карман?») Она вообще уже утратила способность что-либо остро воспринимать. Она довольно спокойно, меланхолично начала возвращаться, прошла квартал, и второй, и третий, и нашла его. Белая узенькая бумажка, клочок с сероватым оттенком лежал у сугроба такого же цвета. Лера нагнулась и подняла его. Чудеса… А в понедельник оказалось, что у одной Валерии Демич работа по физике (у одной на весь класс) написана на пятерку, на что желчная Марья Давыдовна сказала: «Демич! Ты моя радость!» — а затем перевела свой тяжелый взгляд, задержав его в первую очередь на «мужицких» лицах. А она так и говорила обычно. Она сказала: «Ну, а вы что? Мужики!» Анна Ивановна в один из этих же дней начала шить для Валерии платье. Ни о чем не советуясь. Да, на свое усмотрение — ткань, фасон. Лера ее пожалела: «Ну, кто сегодня шьет платье? Все покупают готовое». — «А кто сегодня ходит в театр в рабочей, коричневой форме? Ты бы еще фартук надела. Ты это мне назло? Лучше белый! Вот бы народ потешался». Заболела Вита Карпухина. Каждый раз звонила и своим постоянно сорванным голосом болтала о всяких пустяках, а потом: «Ну, что?». Помолчав: «Ты идешь?». Валерия отвечала еле слышно: «Да». — «Что ты наденешь? Это нужно хорошенько обдумать. Послушай, мы ведь совершенно его не знаем, что он за человек, но ты мне скажи, если он вдруг повезет тебя в гостиницу… Ты мне скажи: ты поедешь?» — «Я не хочу ни о чем говорить», — говорила Валерия и, чувствуя, что умирает, вешала трубку. Непосредственно в среду почему-то взялись кухню белить. Пришли со смены в три. И с ходу — белить. Лере хотелось крикнуть: «Слушайте! Оставьте меня все в покое!» Но она почему-то рьяно взялась помогать. «Уроки! Уроки!» — вытесняла ее Анна Ивановна. «Да она еще куда-то собралась! — восклицал отец, стоя под потолком. — Ты идешь?» Отвечая, что она успевает, Лера все ж отлучалась не раз и сложила книги на завтра, но с каким-то щемящим чувством, будто прощалась, впопыхах решила, что наденет сарафан и белую блузку (да! но мамину, мамину блузку!), которая вдруг оказалась в баке с грязным бельем, и Лера спешно ее постирала хозяйственным мылом и развесила на горячем змеевике, а затем уже, успокоенная, вернулась на кухню и под мамино «ну, ты видел такое? но почему? почему? что, ей нечего надеть? слушай, она никогда не выйдет замуж! у нее уже замашки старой девы», принялась приводить в порядок окно, вынимая кнопки, снимая газеты, поскольку отец уже переместился к дверям, и, чувствуя, как отнимаются руки, сознание, сердце, повторяла себе еще изредка: «Спокойно, дорогая моя, спокойно», которое звучало уже откуда-то издали, потому что весь мир уже отдалился и померк.
— Как вы думаете, можно гладить на моем столе? Я говорю о стекле.
— Не поленись и сними!
— А почему ты решила идти одна? Мне не нравится, что ты ходишь поздно ночью одна.
— Поздно ночью!
— Ты все-таки слушай, что мама говорит.
— Но она совершенно еще мокрая. В тех местах, где потолще. Карманы, швы. Что это за ткань?
— Это прежде всего допотопная кофта. И допотопная ткань! Слушай меня, надень что-нибудь человеческое…
— Стоит ли говорить о таких пустяках?
— У Лерки своя арифметика. Ну что ты, действительно, жужжишь, жужжишь…
— Но ведь люди смеяться будут… А что на ногах? Там люди снимают обувь? Может, ты туфельки свои возьмешь? Мы завернем их в кулечек. А?
— Кто снимает. А кто не снимает.
— Так что, завернем?
— Нет, мама, я ничего в зубах нести не намерена.
— Все у нее «в зубах»… Все «в зубах»!
— Да пусть себе идет человек, как хочет и в чем хочет!
— Нет, эта кофточка — прелесть! Папа, ну посмотри на меня. Ну, скажи мне, почему ей не нравится?
Этот разговор стоял у нее в ушах, пока она шла по улице, лицо у нее было суровым, она шла, даже как-то скособочась, ссутулившись, шла и решала очередную задачу: почему человек притворяется? Да… Почему?
Этот город! И эта «зима»! К среде все окончательно растаяло, высохло, чисто и сухо. Миллион фонарей! Люди? Как дураки, не иначе, в шубах и зимних пальто.
Но зачем человек притворяется? Почему сейчас она делала вид, что ничего особенного не происходит? «Прелесть! Прелесть!» И откуда она брала этот голос и эту улыбку? С ней происходит. Но почему окружение нас заставляет…
Ее поразило это умение, как оказалось, корчить что-то из себя и щебетать, и отвращение к этой возможности, как к западне, вогнало ее, что нередко бывало с ней по разным причинам, в состояние холода и суровости, в то удивлявшее всех состояние, когда с места Демич не сдвинешь, когда слова из Демич не вытянешь, а только мрачный и неподвижный взгляд, за которым — бог весть что.
Опустевший троллейбус подвозил ее к площади, а сам приближался к концу своего маршрута. Она достала из сумки пудреницу, протерев зеркальце, посмотрела внимательно, подпудрила нос, затем облизнула губы, как это делала обычно мама, потом проверила, все ли в сумке в порядке, и, наконец, стала спокойно невидящим взором смотреть за окно и думать, как грустно, как грустно все на всем свете, чего ни коснись, и эта жалость к себе и ко всему вокруг была почему-то приятна, все казалось непоправимым, но менять ничего не хотелось.
— Ах-ах, какая подача… Мне нужен очень большой аргумент! — звонко сказала, сверкнув глазами, красивая женщина у самых дверей. Мужчина, стоя за ней, что-то лукаво бурчал, уткнувшись носом, губами в ее прическу.
Двери открылись…
«Странно, — подумала Лера. Потом опять удивилась: — Странно. Разве они не знают, что мужчине положено выйти первым?»
А когда она следом вышла на тротуар, задышала с наслаждением свежим воздухом и увидела вдалеке филармонию, то подумала: «Вид у нее какой-то странный сейчас. Нет, правда же, странный вид, — и она смотрела, сощурившись, пытаясь понять. — Ах, вот почему! А ничего не будет! Приснилось. Придумала. Переболела какой-то болезнью. А сейчас — просто еще раз схожу на концерт. А скучно как будет… Народу, народу как много. Но это все пустяки. Главное — выжить. Только бы выжить…»
Прозрачная, нежная, чистая, добрая, грустная музыка — какие еще простые слова можно не пожалеть для нее? — еще не звучала. Но все вокруг было полно предвкушения встречи с нею. В программе — Шопен! Среди тех, кто пришел сюда, не было ни одного, следует думать, кто бы не знал, что такое Шопен. А потому предвкушение было всеобщим и единодушным.
Здесь царила особая атмосфера.
Нет, здесь не спрашивали поминутно, не кидались наперерез: «Нет ли у вас лишнего билетика?» — как, например, на ступеньках перед цирком, там было около полусотни ступенек, внушительный ступенчатый холм, и было непонятно, как при этих поминутных бросках поклонники цирка уберегают суставы, конечности и не катятся кубарем вниз, или перед зданием Русского драматического театра в сезон престижных гастролей, там не было вовсе никаких ступенек, но зато там кидались наперерез уже в подземном переходе, где большинство пешеходов неслось, держа на прицеле центральный гастроном и центральный универмаг, и им даже в диковинку были чьи-то иные намерения, но эти, несчастные, как незрячие, все равно кидались всем, без разбору, наперерез.
Тут толпа перед входом пребывала почти в неподвижности, тихо колеблясь, допуская лишь неторопливые перемещения — навстречу друг другу, наверх ко входу. Тут вновь и вновь прибывающие чинно шли по ступенькам, потупясь, не позволяя себе самодовольно глазеть по сторонам, а если и были такие, то чужаки, новички, они обнаруживали себя мелочью, ухмылкой, верчением головы, да попросту всем. Не обнаружить себя было невозможно. Напрасный труд.
Интерес к классической музыке, как стали поговаривать в последнее время, вроде бы угасает в широких массах. Но сейчас, глядя на возбуждение у входа, пусть затаенное, пусть мастерски скрытое, этого сказать было нельзя.
Да, но все же один (совсем пацаненок, рыжий, веснушчатый, в светлой спортивной куртке нараспашку, с капюшоном) сделал шажок:
— У вас нет лишнего билета?