В Бухенвальде сейчас подвешивают людей на крючках, как рыбу. Кто не отдал бы все формулы Эйнштейна, чтобы спасти хоть одного несчастного от крючка? Но кто, после такой удачи, порадуется этой сделке?
Чуть не забыл эпизод, который меня особенно напугал. Один из молодых тарзанов, увидев меня за работой над Пеписом через открытую дверь моей комнаты, рассказал мне с широкой улыбкой историю о своем друге, родившемся и выросшем в Иерусалиме. Когда мальчику исполнилось 13 лет, отец подарил ему авторучку. В 17 лет он написал письмо отцу: «Дорогой папа, сегодня кончил школу. Больше мне ручка не понадобится, и ее возвращаю». Это, конечно, крайний случай. Но нельзя отрицать, что молодые тарзаны представляют собой шаг назад, и понадобится несколько поколений, чтобы наверстать упущенное. Жертва принесена добровольно, но от этого не веселей. Руссо повезло, что французы отнеслись к нему недостаточно серьезно. Если бы они последовали его совету и стали бы все пастухами и земледельцами, он бы повесился.
Комиссия британского правительства, назначенная для выработки предложений по разделу, опубликовала свой доклад. Согласно ее рекомендациям, Еврейское государство должно составить меньше одного процента всей территории Палестины — площадь в 60 миль длиной и 10 миль шириной, исключая большую часть наших поселений, всю Галилею, долину Изреэля, словом — все. Это не политический доклад, а издевательство.
Вместе с докладом правительство выпустило «Белую книгу», отклоняя раздел, но не из-за чудовищности предлагаемых им границ, а «из-за политических и финансовых затруднений, связанных с ним». Вместо этого будет созвана конференция Круглого стола для решения будущего страны, на которую будут приглашены не только обе заинтересованные стороны, но и представители всех арабских стран. Это что-то новое. Никогда не слышал, чтобы Англия приглашала Ирак и Сирию на свои переговоры с Египтом. Это может означать лишь одно: они ищут повода, чтобы освободиться от своих обязательств по отношению к нам и похоронить идею Национального очага. Вместе с этой идеей похоронят и наше будущее.
Шимон в хайфской больнице с тифом. Как я жду его возвращения! Здешнее безразличие к политической ситуации прямо сводит меня с ума; они, по-видимому, даже не понимают, что что-то не ладно. Большинство читают только заголовки газет. По вечерам все слишком усталые и хотят только покоя. Известный, честный и гибельный подход: мы делаем свое дело, об остальном пусть заботятся политики.
Вчера вечером был праздник: Юдит, жена Моше, вернулась из родильного дома с близнецами, будущими жильцами № 6 и № 7 в нашем детском саду. Пили сладкое вино, ели пироги и отпускали слишком откровенные шутки по поводу методов, применяемых Моше для рационализации детопроизводства. Так как в их маленькой комнатушке могут поместиться стоя не больше десяти человек, мы заходили туда по очереди. Моше стоял у дверей, крепкий, как породистый бык, с серьезной миной пожимая руки и сияя от гордости. Поскольку мы пьем вино каких-нибудь пять-шесть раз в год, два стаканчика этого отвратительного пойла так нас возбудили, что на площади затеяли хору с Менделем в обычной роли дудочника и с совсем ошалевшими новичками. Египтянин изображал дервиша, а доктор философии не держался на ногах, разбил очки и вообще вел себя очень глупо. Молодежь сначала критически наблюдала за тем, как резвятся старшие, а потом образовала собственную хору с криками и хлопаньем по задам, как орда дикарей в джунглях.
Около полуночи Реувен, Моше, Макс, Дина, Даша и я забрели на кухню для традиционного «кумзица». Я включил радио, чтобы послушать последние известия, но ничего интересного не было. Я не удержался и спросил присутствующих, что они думают о создавшейся ситуации, хотя и знал, что последует обычная бесплодная дискуссия. Наступило негодующее молчание, и я почувствовал себя виноватым, что испортил праздничное настроение. Не так много у нас праздников. Затем Реувен осторожно сказал:
— Предложение о разделе, конечно, скандальное, но в конце концов они же его и отвергли.
— Но разве ты не понимаешь, что сам факт его опубликования говорит об их подходе к проблеме? Подумайте только — один процент страны! Вот каким способом они идут к тому, что на их языке означает «разумный компромисс»! Сначала они публикуют оскорбительные предложения с примечанием, что, к сожалению, по техническим причинам их нельзя осуществить, а затем приглашают представителей мусульманских стран решать нашу судьбу, прозрачно намекнув им, что, по мнению самого правительства, следует с нами сделать.
— Ах, ты, как обычно, преувеличиваешь, — сказала Даша.
— Джозеф находится под влиянием компании Баумана, — рассудил Макс. — Ему хочется бросать бомбы, сначала в арабов, затем в англичан.
— Замолчи, Бауман не такой дурак, — сказала Дина.
Когда Дина говорит о политике, глаза ее становятся серьезными, как у ребенка, который решает, съесть ему свой шоколад сейчас, или оставить на потом.
— Не дурак? При том, что связался с Жаботинским и его фашиствующими молодчиками? — крикнул Макс.
— Послушай, Макс, — вступился я, — нельзя ли обойтись в этом вопросе без партийных дрязг?
— Нет, нельзя, — сказал Реувен спокойно. — Эти люди воюют против наших профсоюзов, против Рабочей партии зубами и когтями. Сами они не создали ни одного поселения, раскололи Хагану, у них нет никаких конструктивных достижений и ничего за душой, кроме криков и игры в солдатики.
— Одним словом, они фашисты, еврейские фашисты, — сказал Макс.
— Нельзя называть Баумана фашистом, — вступилась Дина.
— Почему нет? — воскликнула Даша. — Они бросают бомбы на арабских рынках, убивают женщин и детей.
— Они задурили голову молодым дуракам вроде Бен-Иосефа, — сказал Макс, — склоняя их совершить какой-нибудь идиотский поступок, чтобы за это их повесили. А соучастник Бен-Иосефа оказался сумасшедшим, и его отправили в больницу. Это символично: фанатики и сумасшедшие — все они такие.
И так оно продолжалось. Я тем более был в ярости, так как понимал, что они частично правы, и, совсем перестав сдерживаться, накинулся на Макса:
— Этот дурак Бен-Иосеф — первый еврей, которого повесили здесь со времен восстания Бар-Кохбы. Ты как будто ненавидишь этого мальчика, а ведь он, в конце концов, погиб за наше дело. Черт бы побрал вашу объективность! Народ, который сохраняет объективность, когда речь идет о его существовании, обречен на гибель.
Секунду-две все молчали, но мой гнев не иссяк. Какое облегчение плюнуть на объективность, закрыть глаза на всяческие «но» и «если», которые я понимаю так же хорошо, как они, и даже лучше!..
— Но Джозеф, — вмешалась Эллен со всей серьезностью ответственного огородника в социалистическом поселении, — будь же благоразумным.
— Не хочу быть благоразумным. Достаточно, что в течение двух тысяч лет мы одни были благоразумными. Я был той благоразумной мухой, которая бегает по стеклу, потому что видит свет с другой стороны, мухой с выдернутыми крыльями и лапами. Хватит с меня вашего благоразумия.
— Что же ты предлагаешь? — холодно спросил Реувен. В его спокойном голосе слышались предостерегающие нотки.
— Не знаю, — ответил я, чувствуя, что моя ярость сменяется бессилием. — Знаю только, что в виде разумного компромисса нам предложили только один процент страны. И знаю, что в ту первую ночь, когда на нас напали, и я мог со спокойной совестью и с Божьего благословения стрелять, я был счастлив, что убиваю.
— Вы слышите голос фашиста? — закаркал Макс.
— А ты, — внезапно Дина перегнулась через стол и задышала прямо в лицо Максу, — а ты, умник, что предлагаешь? Петь «Бандьера Росса?»[16]
Макс отшатнулся, как будто ее дыхание обожгло ему лицо. Мне пришло в голову, что Дина, утратив способность любить, только одна среди нас сохранила нерастраченной ненависть.
— Если вы еще в состоянии слушать, — сказал Макс с удивившей меня сдержанностью, — я скажу вам, что, по-моему, надо делать. Мы должны привлечь арабов на свою сторону, нравится вам это или нет. Можете обзывать меня, как угодно, играть передо мной гимн и размахивать флагами под носом, — я не отступлюсь от того, во что верю. Пролетарии всех стран, все бедные и униженные — соединяйтесь. Это для меня так же свято, как Десять заповедей или Нагорная проповедь. Арабы — бедные и униженные, и мы — бедные и униженные. И нет другого пути. Это моя вера, и я не продам ее за чечевичную похлебку шовинизма.
Его большой нос вздрагивал, глаза с вечно воспаленными веками дрожали. Я любил и ненавидел его одновременно.
— Напрасно ты вспомнил о чечевичной похлебке. Это запутанная и опасная притча, вроде бумеранга.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Макс, моргнув.
— А то, что наш предок Иаков получил благословение и вместе с ним страну хитростью и обманом. Это отвратительная история: он обманул простодушного Исава, помог сам себе, и поэтому ему помог Бог. Был бы он разборчивее в своих методах, мы бы не получили страну, она досталась бы волосатому охотнику пустыни.
— Да брось ты трепаться, — отмахнулся Макс.
— Это ты брось, ты, со своей пацифистской фразеологией. Что, если арабам не понадобится твоя благотворительность? Не нужны им твои деньги, твои больницы и твои профсоюзы.
— На них влияют землевладельцы и муфтии, — сказал Макс. — Они боятся потерять свои привилегии. Но как только народ поймет, что мы пришли как друзья…
— Как только, — передразнила Дина. — Сколько же ты собираешься ждать, умник? Сто лет, тысячу?
— Никто не собирается ждать, — сказал Макс, заметно напуганный Диной. — Я этого никогда не говорил. Я говорил только, что мы должны идти им навстречу и действовать в духе доброжелательства и понимания их нужд.
— Но они
— С тобой невозможно спорить. Ну, что ты орешь во всю глотку? — сказал Макс.
— А ты почему не орешь, умник? — спросила с издевкой Дина. — Потому что не умеешь орать. Вот и будешь всегда в накладе!
— Ну, знаешь, это несправедливо: орать вдвоем на одного, — сказал Реувен.
— Черт бы побрал твою справедливость, твою идеологию и всю вашу еврейскую болтовню, — сказал я.
— Это что-то новенькое, — вставила Эллен, — Джозеф стал антисемитом.
В этот момент включился наш тяжеловес Моше:
— Это не дискуссия, а сплошная туманность — раскаленная, парообразная, без начала и без конца. Если я правильно понял, Иосиф только что обнаружил, что правительство Чемберлена хочет от нас избавиться. Мы это знаем. Мы также знаем, что они этого сделать не могут, — мы стали слишком сильными. Нас полмиллиона человек — мы представляем треть населения страны и больше двух третей ее экономики. Едва арабы начали стрелять, англичане нас покинули. Мы сами справились с арабами. Мы знаем нашу силу, и нечего впадать в истерику. Акр за акром, корова за коровой, мы делаем свое дело. Я, по крайней мере, так понимаю свою задачу: купить еще один акр земли, еще одну корову. Спокойной ночи.
Не было никакого смысла продолжать спор, и мы пошли спать.
Пошли в полную силу дожди, и с ними начался второй после жары бич — боц, грязь. На будущий год, если будут деньги, мы проложим асфальтовые дорожки по всему поселению, но этой зимой еще придется жить, как на болоте. Проблема не только в том, как добраться до работы и обратно. Наши жилые помещения, удобства и учреждения разбросаны по площади в пять акров. Душ и уборная находятся за 20 метров от моего барака, читальня за 80, секретариат — за 60, столовая за 100 метров в другом направлении. Все функции повседневной жизни превращаются в рискованные экспедиции. Приходится каждый раз менять резиновые сапоги на домашние туфли и обратно, без конца соскребать грязь, мыть и чистить обувь.
Конечно, все упирается в деньги. Можно было бы устроить водопровод и уборную в каждом бараке. Но такую роскошь не могут себе позволить даже старые и сравнительно богатые киббуцы. Наш девиз, как известно: сперва дети, потом скот, потом работяги. К счастью, через месяц закончится строительство двух бетонных домов, и у всех обитателей, включая молодежь, будет хотя бы настоящая крыша над головой, а палатки уберут до следующего наплыва новеньких.
Самое неприятное во время сезона дождей — заполучить расстройство желудка, а это случается нередко. Шлепать в дождь и под ветром через непролазную грязь по три-четыре раза за ночь к уборной — тяжелее, чем отражать атаки арабов. Но эти героические достижения лавров не приносят.
Гендель и Штраус посвящали музыку воде. Нашему Менделю следовало бы написать симфонию для двух басов о грязи: медленное, тяжелое топанье, шлепанье, плюханье, брызганье, а аккомпанемент — стучащий крышам дождь.
Арабский бунт выдыхается. Вчера нас посетил командир отряда Хаганы в Ханите — самом уязвимом из поселений на ливанской границе. Он долго говорил с Реувеном, по-видимому, о нелегальной доставке оружия. Позже в столовой он рассказывал нам о Вингейте, который прошлым летом жил в Ханите, обучал бойцов Хаганы приемам партизанской войны и командовал несколькими акциями. Все его обожают: он отличается чувством юмора, романтической склонностью к еврейской истории, кроме того, не знает ни страха, ни усталости. Однажды он заявил: «3а неделю вы можете научиться большему, чем английский солдат за год, но наговорите за день больше, чем он за год».
Все это очень хорошо, но Вингейт среди англичан исключение. Политику правительства такие исключения не меняют, а заключается эта политика в том, чтобы использовать нас против арабов, а потом устроить нам Мюнхен. Как они искренно возмущаются, если жертва, перед тем, как ей перережут глотку, посмеет протестовать! Чехи могли хотя бы утешаться тем, что ими пожертвовали ради мира в Европе. Нас же предают без большой нужды, просто потому, что предательство стало условным рефлексом этого правительства. Так называемый арабский бунт — всего лишь блеф, в котором принимало участие каких-нибудь 1500 человек. Мусульманский мир еще больше расколот, чем христианский; племена в пустыне заняты взаимной враждой и кровной местью; опасность священной войны против неверных примерно так же реальна, как благородный шейх из кинофильма. Наши соседи в стране — даже не арабы, а потомки хананеян, филистимлян, крестоносцев и турок со значительной примесью еврейской крови. При всем том это очаровательный народ — наивные, лукавые, вздорные, добродушные и жестокие. Они непоследовательны, как умственно отсталые дети, в них совмещается жадность и щедрость, раболепство и гордость, растленность и чистота.
Естественно, что они нас не любят. Как трущобные дети, владеющие огромной площадкой для игр, они с удовольствием валяются в пыли. А тут приходят другие дети, которым негде играть, и начинают приводить площадку в порядок: необыкновенно энергично ставят палатки, строят уборные. Трущобные дети им кричат: «Убирайтесь, вы нам не нужны!» — «Но здесь достаточно места для всех, — возражают умные пришельцы, — и мы получили разрешение пользоваться площадкой вместе с вами. Вам же потом будет лучше». — «Убирайтесь, — настаивают те, и хватают у умных детей их игрушки, — это место наше, и мы хотим, чтобы оно осталось таким, как оно есть».
Они — осколок средних веков. Нет у них национальной идеи, нет дисциплины; они хорошие налетчики и плохие бойцы, иначе ни одно из наших изолированных поселений не уцелело бы. Со времен халифов их политическая роль ничтожна. Все, что они умеют, — это нарушать спокойствие. Почувствовав твердую руку, они становятся смирными; если им потакают, они распускаются. Политика правительства заключается в подстрекательстве к беспорядкам, чтобы иметь повод от нас избавиться. Два года назад, когда положение стало совершенно невыносимым, была создана королевская комиссия. В заключении комиссии говорится: «Совершенно очевидна терпимость мандатной администрации по отношению к арабской политической агитации, даже в тех случаях, когда эта агитация приводила к насильственным действиям». Вот как далеко зашли англичане в своей игре, если к таким выводам приходит официальная комиссия!
Почему я не способен к такой ненависти, как Шимон! Но, в конце концов, я сам наполовину англичанин. Избалованные безопасной жизнью на нашем острове, в течение тысячелетия не подвергаясь вторжениям, мы веками позволяли себе все делать далеко не лучшим образом и в то же время лелеять мистическую веру в то, что в подобном поведении проявляется наша Богом данная мудрость.
Опять дожди и опять боц. Угнетает не столько возня с грязью, как ее тяжесть на сапогах. Тяжесть эта лишает человека легкости, притягивает к земле. Шлепая по грязи, я чувствую, как по законам мимикрии превращаюсь в глиняного мокрого истукана.
Две новые пары. В соперничестве с Саррой за египтянина Габи выиграла, если она вообще заметила Сарру. Он ходит с выпученными от счастья глазами, ее глаза тают. По крайней мере в их случае угнетенная плоть восторжествовала. Она называет его Хам, что на иврите означает «горячий», до может означать и второго сына Ноя, от которого происходят египтяне. Другая пара — Макс и та самая толстушка из Румынии. Возможно, что союз с этой мягкой периной укротит его рвение спасать мир.
Обе пары переедут в новый барак, который будет готов к следующей субботе, так что я какое-то время побуду один. Эллен бродит, сжав губы, и едва на меня смотрит.
Бедной Сарре еще хуже. Добродетель разъедает ее, как кислота. Киббуц до сих пор не разрешил проблему одиночек. У нас их одиннадцать. У тех, кто не спарился в течение года или двух, появляется нечто вроде аллергии друг к другу. Слишком большая близость людей в маленьких киббуцах действует, как психологический барьер между родственниками. Пока мы полностью не укомплектовались, у них остается надежда. После этого одни подчинятся судьбе, другие покинут нас и, возможно, через год-два вернутся, спасаясь от одиночества и поняв, что по-другому жить не способны.
Иногда хорошие результаты получаются, когда отправляют людей в годичный отпуск, но мера эта применяется редко, так как слишком ясна и комична ее матримониальная цель, есть в ней драматический привкус последнего шанса, и люди боятся вернуться, не достигнув цели.
Я надеялся в субботу после обеда мирно посидеть со своим Пеписом. Вместо этого два часа говорил с Реувеном, что привело к серьезным последствиям. Тема беседы: моя личность (Иосиф и его братья, личность и общество).
Разговор начал Реувен. Он пришел ко мне с несколько смущенным видом и полуофициальным предложением прогуляться. Я сразу сообразил, что тут что-то кроется. До сих пор я не совсем понимал, что мое положение опасно. Тем более я не представлял, что другие мое положение видят. Каждый из нас в отдельности может быть не очень наблюдательным, но существует коллективная интуиция, действующая безошибочно, как это свойственно насекомым.
Дождь прекратился утром, и хотя поселение все еще представляло собой грязное месиво, края вади начали подсыхать. Реувен предложил спуститься в вади, подняться на противоположный холм с востока и посмотреть на наши виноградники. Я положил Пеписа на полку, и мы пошли. Как всегда по субботам детский сад был пуст, — детей разобрали родители. Двери дома были распахнуты, виднелись кроватки. В конце коридора на табурете сидела Дина и делала вид, что читает. Казалось, ей хотелось доказать, что и в субботу она отвечает за дом и за детей. Дом стоял белый, безмолвный и мертвый в полусонном покое субботы и производил гнетущее впечатление. Дина посмотрела на нас с трогательной бодрой улыбкой. Похоже, она ждала, что мы ее позовем с собой. Реувен кивнул, но промолчал, и я ничего не мог поделать.
— Реувен позвал меня погулять, — сказал я ей, — а потом меня бросят в колодец.
По ее лицу я понял, что она догадалась, в чем дело. А молчание Реувена доказывало, что и он, в свою очередь, понял, почему Дина сидит одна в пустом детском саду. Мы все слишком много знаем друг о друге, и атмосфера иной раз бывает слишком напряженной, как некоторые участки в эфире, когда несколько передатчиков одновременно работают на одной волне.
Когда прошли заграждение, я сказал:
— Ладно, выкладывай, в чем дело: Эллен, мои фашистские настроения или общий цинизм?
Реувен промолчал, продолжая спускаться по склону, наконец ответил:
— Разговор будет о твоем отношении к обществу в целом. У каждого здесь есть свои проблемы, и каждый старается их упростить. А ты, кажется, сознательно стараешься усложнить проблемы.
— Чем? Тем, что читаю газеты, или тем, что отказываюсь жить с нелюбимой девушкой?
Реувен снова помолчал:
— Мне неприятно вмешиваться в твои личные дела, но Эллен в очень плохом состоянии, а когда доходит до того, что нарушается внутреннее равновесие товарища и страдает работа, то дело перестает быть личным и становится делом коллектива.
— О Боже, о Моше рабейну!
Реувен продолжал неуклонно шагать вниз. Я бы возненавидел его, если бы не знал, как ему самому ненавистно то, что приходится говорить.
— Короче говоря, — сказал я, — вы не можете заставить меня жить с Эллен против воли. Есть границы того, что общество может требовать от своих членов.
— Почему же? Если бы ты был мусульманин, ты же считал бы естественным, что должен жениться на девушке, не желая быть прирезанным ее братом? Живя в городе, ты считал бы естественным, что половые отношения влекут за собой определенные обязательства. Нелогично мириться с ограничениями, налагаемыми традиционным обществом и протестовать, если их требует общество социалистическое.
— Да смысл-то социализма в том и состоит, чтобы избавиться от традиционных ограничений и свести вмешательство общества до минимума.
— Правильно. Весь вопрос только в том, как определить этот минимум. Полагаю, что уважение к чувствам друг друга входит в этот минимум. И если он не соблюдается, тогда вмешивается общество, чтобы урегулировать положение, допуская при этом некоторую несправедливость во избежание несправедливости большей.
— «Небольшая несправедливость» в моем случае — это навязывание мне отвратительного для меня союза.
— Что ж — выбирай: или стабильные отношения, или — если твое отвращение действительно так сильно, а не вызвано обыкновенным эгоизмом и эмоциональной трусостью, — ты должен с Эллен порвать.
— Но мы нужны друг другу. И все шло хорошо почти шесть месяцев.
— А после шести месяцев Эллен почувствовала, что твое отношение для нее неприемлемо и оскорбительно.
— Но когда вы все поймете, — простонал я, — что физические отношения не более и не менее оскорбительны, чем интеллектуальные? Разве унизительно для моего партнера в теннис, что я не играю с ним в шахматы? Говорить фривольно о политике для меня так же непристойно, как тискать какую-нибудь полудеву. Но двое людей, доставляющих друг другу физическое удовлетворение, находятся в чистых и здоровых отношениях, которые вполне самодостаточны.