— А что об этом говорить? Я приехал сюда работать на земле, а не к Стене Плача. И упомянул я об этом я об этом только из-за Джозефовых «предположим». Ладно, продолжим наши предположения. Я полагаю, что англичане не изменят свою политику, если их к этому не принудить. Я изучал их историю, их традиции и методы. Если в Европе устроят аутодафе и будут жечь наш народ живьем, они очень возмутятся. Будут писать письма в газеты, делать запросы в парламенте, а епископы их помолятся за наши души. Но если несколько уцелевших бедняг попросят впустить их на эту нашу Обетованную землю, они заговорят об экономических трудностях и обездоленных арабах. А если те бедняги не послушаются и, спасаясь от смерти, поплывут через море, они поставят по берегам заграждения — пусть тонут…
Он на минуту закрыл глаза. Что-то странное случилось с ним, чего он никогда не испытывал. Он увидел перед собой совершенно отчетливо, как при резкой вспышке, тонущих людей. Сотни людей тонули, из воды торчали руки и ноги, не слышалось ни звука, а вся сцена разыгралась в спокойном и мирном море, под горячими лучами солнца.
В наступившем тяжелом молчании Реувен сухо сказал:
— Я думаю, Шимон преувеличивает. Во всяком случае, я не верю, что, действуя фашистскими методами, мы чего-нибудь добьемся.
Вошедший незамеченным Бауман стоял у двери и слушал. Дина первая заметила его и спросила:
— А что ты думаешь об этом?
Все повернули головы.
— Я согласен с Шимоном, — коротко ответил Бауман. — Между прочим, Даша, твоя морковь прибудет завтра утром.
Приход Баумана разрядил напряжение. Нафтали, невысокий косоглазый парень, начал было выступать против Шимона, но его никто не слушал. Баумана окружили, расспрашивая о последних новостях в мире. Шимон тоже хотел подойти послушать, но Нафтали задержал его.
— Я не верю в насилие, — кричал он, — я ненавижу насилие! Надо договориться с арабами!
— А если они не хотят с тобой разговаривать? — К Шимону вернулся его спокойный сарказм.
— Их надо просветить. Присоединить к нашим профсоюзам. Освободить феллахов, избавить их от власти клерикалов и заменить шовинизм классовым сознанием.
— И сколько времени понадобится, чтобы осуществить эту скромную программу?
— Не знаю. Неважно, сколько.
— Конечно, совсем неважно. Наши заживо горящие братья подождут, пока мы управимся!
Он оттолкнул взволнованного парня и вышел из столовой. Никто не заметил его ухода. Бауман сообщил новости, переданные с помощью гелиографа из Ган-Тамар, где было радио. Испанские мятежники захватили большую часть страны басков и наступают на Бильбао. Совет Лиги Наций обсудил план раздела Палестины на еврейское и арабское государства, предложенный Королевской комиссией несколько месяцев назад, но подробности пока неизвестны.
Последнюю новость поселенцы не комментировали. Вопрос о разделе, со всеми его плюсами и минусами, обсуждался столько раз, что осточертел им. К тому же, никто по-настоящему не верил, что правительство действительно намерено осуществить это на деле. Джозеф рассказал шутку из английской газеты: лучший вариант раздела — чтобы арабы владели страной летом, а евреи зимой, — но только Дина с Бауманом улыбнулись. Поселенцы не знали, чем заняться. Стоило бы прилечь на несколько часов перед тем, как заступить на дежурство, но после дневного возбуждения людей одолевало какое-то непонятное уныние, и они в нерешительности топтались на месте.
Внезапно тишину прорезал слабый музыкальный звук, в дверь ворвался Мендель-горбун, наигрывая на губной гармошке «Бог построит Галилею» и раскачивая в такт мелодии свое неуклюжее тело. Он казался пьяным, но все знали, что на него просто нашло особое состояние, которое время от времени превращало маленького тихого Менделя в охваченного экстазом дервиша. Оцепенение, в котором минуту назад находились люди, рассеялось, как туман от резкого порыва ветра. Отодвинув к стене столы и скамейки, они расчистили пространство в центре барака, где косоглазый Нафтали и еще двое образовали первый круг хоры. Остальные присоединились. Положив друг другу руки на плечи, они пошли в хороводе влево, остановились, наклоняясь вперед и притоптывая ногами в такт музыке, выкрикивая припев и откидываясь назад почти по горизонтали. Хоровод разрывался, присоединял все больше народу и снова смыкался. Скоро в бараке стало слишком тесно. Часть хоровода оторвалась и образовала меньший круг внутри большого, кружась в обратном направлении. Внутри его возник еще круг — всего из пяти танцоров. Хора в целом похожа была на крутящийся водоворот, а в центре, играя на гармошке, раскачивался и корчился Мендель.
Джозеф стоял у двери и смотрел на танцующих. Их откинутые назад, обращенные к потолку лица были покрыты потом, многие прикрыли глаза. Когда они останавливались с разбега, чтобы прокричать слова припева, лаем вырывались из глоток три магических слога «Ха-Га-лиль». И потом, когда они снова бежали по кругу, рты их оставались полуоткрытыми, придавая лицам выражение самозабвенного и мучительного восторга. Преображенные таким образом, они больше не казались Джозефу уродливыми и похожими на ящеров. Скорее они напоминали стилизованные изображения ассирийцев или шумеров, ожившие в мерцании свечей. Ноги его стали выбивать стремительный ритм танца, тело закачалось. Он жаждал влиться в водоворот. Он взглянул на стоящую рядом Дину. Она покачала головой.
— Но ты иди, — сказала она с деланным безразличием.
Он секунду поколебался, потом взмахнул вытянутыми руками и прорвал цепь хоровода. Пока хмель танца не захватил его окончательно, он успел заметить, что Дина вышла из барака. Но в тот же миг забыл обо всем.
Дина быстро прошла через темную площадку к жилищу и вошла в кабинку на четырех человек. К счастью, ни Даши, ни двух других девушек не было. Секунду она неподвижно стояла в темной маленькой комнатушке, прислушиваясь к звукам губной гармошки, крикам и топоту ног, доносившимся из столовой, потом бросилась вниз лицом на койку. Плечи ее вздрагивали, вцепившись зубами в матрац, она пыталась заглушить всхлипы. Через некоторое время она уснула и проснулась только через два часа, разбуженная ружейной стрельбой.
Дина страдала от того, что не могла выносить человеческих прикосновений. Странно было видеть, как она замирает в страхе и покрывается гусиной кожей, как дрожит ее лицо, едва только до нее дотрагивались, хотя сама она могла прикасаться к людям и даже обниматься. Сидя на скамье в столовой, она внезапно начинала чувствовать плечи и бедра соседей, съеживалась, пыталась овладеть собой, сдержать дрожь, чтобы не обижать людей, но в конце концов вставала и незаметно выходила из комнаты, не кончив еду. Ее показывали врачам, но Дина не желала отвечать на их вопросы. Врачи прописывали лекарства, предлагали гипноз, психотерапию. Но все было напрасно, потому что она не говорила о том, что с ней случилось, о Том, Что Надо Забыть.
Отец Дины был редактором известной либеральной газеты во Франкфурте-на-Майне. Это была аристократическая газета в аристократическом городе. Она помнила отца хрупким пожилым человеком с подагрическими руками, очень мягким голосом и острой бородкой, шагающим взад-вперед по вытертому ковру библиотеки, куда домашние входили на цыпочках. Еще она помнила отца стоящим с пером в руках за старомодной конторкой. Он писал книги, направленные против милитаризма вообще и в его стране — в частности, был делегатом на конференциях по разоружению и кандидатом на Нобелевскую премию мира. Он боролся против национализма в любой его форме, не принадлежал ни к какой церкви, ни к какой общине и рассматривал свое еврейское происхождение как игру случая. Когда нацисты пришли к власти, он отказался эмигрировать, но послушался друзей и скрылся. Дине тогда было семнадцать лет. Она собралась к матери, которая жила отдельно от мужа на юге Франции. Девушку арестовали на границе и держали в тюрьме полгода, пытаясь добиться, где ее отец. При освобождении ей сообщили, что отец выдал себя для спасения дочери и вскоре умер при «неясных обстоятельствах». В эти полгода, когда от нее методически пытались добиться, чтобы она выдала убежище отца, и случилось То, Что Надо Было Забыть. Обычно она была веселой и спокойной. Но где-то в глубине памяти то, что случилось, лежало, как неизвлеченная из тела пуля. И только если не касаться старого шрама, человек забывает о пуле. Таким шрамом было для Дины все ее молодое тело.
Первый выстрел раздался вскоре после полуночи. Хотя нападения ждали, но время шло, и напряжение спадало. Только полчаса назад прекратилась хора, так же внезапно, как началась, и те, кто не был в охране, в изнеможении завалились на свои тюфяки. Когда их разбудили выстрелы, им показалось, что только минуту назад они закрыли глаза. Они побежали к своим постам, еще не очнувшись от сна, но невольно пригибая головы. После первой очереди наступила тишина: бойцы в блиндажах получили приказ стрелять только при виде нападающих, а в настоящий момент не видно было никого. Сложность заключалась в том, что у холма была неправильная форма: он был похож на спину верблюда, но не с двумя, а с тремя горбами. Лагерь находился на верхушке южной возвышенности, два других были впереди, с «головой» верблюда на севере. По этой причине они вырыли два блиндажа с северной стороны и только по одному для каждой из остальных трех сторон. Северный блиндаж был самый глубокий. Перед ним была натянута колючая проволока, и сразу за ней земля уходила вниз, в пустоту, а за пустотой, на расстоянии менее 100 метров, подымался второй «горб», и еще через 100 метров — третий. Каждый «горб» был высотой около двадцати метров, — достаточной, чтобы прикрыть и защитить нападающих. Бауман подумывал о том, чтобы расставить наблюдателей и на остальных двух буграх, но отбросил эту мысль: времени, чтобы их укрепить, не оставалось, аванпосты же, открытые со всех сторон, будут уничтожены немедленно.
Как можно было предполагать, выстрелы прозвучали с севера, из-за второго или третьего бугра. Через час должна была взойти луна, но небо оставалось укрыто плотными облаками. Луч прожектора медленно полз по второму бугру, скользил над пропастью, иногда задерживаясь на подозрительных зарослях чертополоха и верблюжьей колючки, которые росли из скал, как безобразные кусты волос на бородавках. Но за скалы луч проникнуть не мог, не мог он также осветить трещины и щели между камнями и только заполнял их резкими, дрожащими тенями, тревожа воображение бойцов. Бауман и другие командиры Хаганы давно знали, что пресловутые прожектора на сторожевых вышках оказывают чисто психологический эффект, что на самом деле они мало пригодны для обнаружения снайперов, умеющих использовать каждый выступ, каждую щель в почве.
Затишье продолжалось минуту. Затем луч прожектора еще раз прошелся вокруг холма, проверяя, не таится ли угроза сбоку или сзади, и спустя несколько секунд в наступившем мраке с севера раздались новые выстрелы. На этот раз северные блиндажи и соединяющие их траншеи были заполнены людьми, и защитники увидели вокруг соседнего холма вереницу ружейных вспышек, похожих на огни святого Эльма. Бауман приказал открыть огонь. Двадцать винтовок выпустили довольно нестройную серию выстрелов. Большинство бойцов впервые стреляли по живой цели.
Джозеф принадлежал к их числу. Он стоял в левой северной траншее. Сердце его громко стучало, он ощущал неприятную тяжесть в мочевом пузыре и после второго обстрела нападающих обронил несколько капель мочи. Это бывает с каждым в первом бою, — утешил он себя. Пуля просвистела мимо, довольно близко. Град пуль вокруг моей дурацкой головы, — сказал он себе. Затем услышал голос Баумана, отдающего приказ стрелять. Теперь, приказал себе Джозеф, задержи дыхание, зажмурь левый глаз, наведи мушку на цель. Но цели не было. Он спустил курок и был оглушен грохотом. Ночью звуки громче, подумал он. А сейчас подождем, пока появится ружейная вспышка, и выстрелим прямо по ней. Так он и сделал и дорого бы дал, чтобы узнать, попал ли в кого-нибудь. Ага! Охотничий азарт пробуждается! Он уже определенно получал удовольствие от происходящего.
Некоторое время с обеих сторон раздавались только разрозненные залпы. Затем Бауман крикнул: «Не стрелять!» Он поднял ручной пулемет и дал длинную очередь вдоль контуров бугра. Джозеф смотрел, любуясь, как огнедышащее дуло очерчивает красивую дугу.
Справа стоял косоглазый Нафтали, за ним — командир их блиндажа Реувен, также вооруженный ручным пулеметом. Нафтали возился с оружием, пытаясь вставить новую обойму, но руки его дрожали, и наконец Реувен взял у него винтовку и зарядил ее.
— Не трать зря патроны, — сказал он обычным деловым тоном, — и не волнуйся. Это несерьезно. Их всего 60–90 человек.
Джозеф подумал с неудовольствием, что парень уже истратил целую обойму, а он-то выстрелил всего три раза, смакуя каждый спуск курка.
Прошло около получаса, и Джозеф начал скучать. Изредка он вспоминал о Дине, которая вместе с горбатым Менделем и еще одной девушкой дежурила в палатке первой помощи, но он знал, что она находится за оградой, в относительной безопасности. Его раздражал Нафтали, который очень нервничал и явно был одержим мыслью, что атакующие могут незаметно проскользнуть под проволокой и в любой момент на них наброситься. Дважды он высовывал голову из-за бруствера, чтобы заглянуть за скат перед блиндажом, и бормотал, заикаясь, что-то в свое оправдание, когда Реувен резко приказал ему нагнуться.
Около часа ночи поднялся ветер, с внезапностью и неистовством, характерными для этих мест. На востоке рассеялись облака, и на минуту показалась луна, несущаяся как по черным волнам. Затем просвет снова затянулся тяжелыми тучами, и пошел дождь. Его жесткие, слепящие струи падали на лица бойцов почти горизонтально. С того момента, как начался сильный ветер, Джозеф чувствовал, что происходит что-то не то. При таком плотном дожде прожектор был практически бесполезен. Вид падающих струй, освещенных лучом, был великолепен, театрален, но за этим белым, колыхающимся занавесом могло случиться все что угодно. Парень рядом с Джозефом совсем потерял самообладание. Джозеф только успел пригнуть ему голову, схватив сзади за шею, как прожектор погас. Из второго блиндажа послышалась беспорядочная стрельба, и на мгновение Джозефа охватила паника. Ему казалось, будто ледяные струи проникают ему в жилы. Чтобы успокоиться, он трижды выстрелил не целясь, прямо в дождь. Глаза его не сразу привыкли к темноте; в наступившей кромешной мгле шум и всплески дождя звучали громко, а выстрелы врага казались далекими. Он услышал, как Реувен крикнул: «Ничего серьезного — короткое замыкание, передай дальше!» — и пополз в соседний блиндаж. Джозеф подумал, что древний язык звучит особенно мелодично ночью, сквозь ветер и дождь. Дикий, трагический язык, не подходящий для пустой болтовни. Ливень, казалось, истощил свою силу, струи воды становились тоньше, и Джозеф заметил, что звуки вражеской стрельбы тоже изменились: вместо отдельных выстрелов раздавался непрерывный треск пулемета. Как видно, они получили подкрепление.
Джозеф все еще переваривал этот факт, как вдруг тупой громкий звук, раздавшийся со стороны площадки, заставил всех вскочить. Реувен прокричал над головой Джозефа команду, которую тот не расслышал, но увидел, как из блиндажа выскочил боец вспомогательного отряда и побежал, пригибаясь, к площадке. «Остальным оставаться на местах!» — крикнул Реувен, и Джозеф подумал о нем, что он молодец. Великим облегчением было слепо подчиняться команде, ничего не решать самому. Выстрелы противника слышались ближе. Уж не добрались ли они, в самом деле, до колючей проволоки? Шлепая ботинками по грязи, вернулся боец. «Ничего не случилось, — крикнул он, прыгая в траншею, — обвалилась вторая палатка. Передай дальше». Джозеф передал и следующие несколько минут был занят стрельбой по ружейным вспышкам, которые теперь были значительно ближе, на этой стороне бугра. Враг явно продвигался к отверстию в колючей проволоке; Реувен и Бауман стреляли из пулеметов непрерывно. Шум стал оглушительным, шквал опять усилился, казалось, до предела, и все время вокруг было черно, как в преисподней. Джозеф стрелял, целясь в ружейные вспышки, которые, казалось, приблизились на расстояние всего нескольких метров. Голова кружилась, но пальцы действовали ловко и точно, и Джозеф успел отметить про себя, каким ловким роботом он стал. Два взрыва, один за другим, раздались поблизости; в красноватых вспышках, сопровождающих взрыв, осветилась, словно выгравированная, проволочная ограда и скрылась опять, затем Джозеф увидел, как длинная темная рука Реувена бросает гранату в сторону ограды. Бауман и кто-то еще тоже бросили гранаты.
— Дай, я тоже брошу, — крикнул Джозеф Реувену, но тот перегнулся через скрюченного Нафтали и спокойно сказал:
— Хватит. Это на всякий случай. Они могли полезть на ограду.
Джозеф понял, что
Из траншеи раздались радостные звуки, и Джозеф почувствовал всем телом, что на этот раз они спасены. С таким чувством безумно усталый человек пьет горячий сладкий чай, когда теплота и сладость проникают в каждую клетку. Он только теперь заметил, что колени его дрожат, а ноги вот-вот подломятся. Он вытащил из кармана намокшую сигарету, но она развалилась в его пальцах.
Свет прожектора, как видно, деморализовал противника. Выстрелы звучали беспорядочно и с большого расстояния. Сомнения не было — нападающие отступили за бугор. Белый, слепящий глаз глядел на них, как пристальное око гиганта, а его медлительное, торжественное движение, как видно, вызывало ужас.
Джозефу очень хотелось курить, и он спросил у Нафтали, нет ли у него сухой сигареты, но парень не ответил. Он сидел, странно съежившись, у бруствера, и Джозеф решил, что он в обмороке. Склонившись над Нафтали и упрекая себя, что не присмотрел за ним, Джозеф протянул руку, чтобы ощупать его лицо. Но вместо лица его рука ощутила мягкую влажную массу, а указательный палец уперся в липкую впадину. Джозеф с криком отдернул руку и дико затряс ею в воздухе, как будто обжегся. Реувен посветил фонарем, и Джозеф на секунду увидел то, чего он коснулся. Он отвернулся, и его вырвало.
Парень по имени Нафтали более или менее владел собой, пока не погас прожектор. С этого момента он превратился в комок дрожащей и стучащей зубами от ужаса плоти. В его отравленном страхом мозгу была одна мысль: убийцы рядом, через секунду они прорвутся через проволоку. Когда Реувен бросил гранату, Нафтали окончательно помешался. Он подпрыгивал на месте, издавал нечленораздельные звуки и кусал сжатые кулаки. Соседи были слишком заняты, чтобы обращать на него внимание. Он продолжал прыгать, как расшалившийся ребенок, смеясь и плача, пока что-то не ударило его в глаз. Он подумал: Реувен опять сердится, что он не прячет голову. Но почему Реувен ударил так больно? Огромные разноцветные круги вращались перед ним, как горящие обручи, которые бросают в воздух жонглеры. Спустилась тишина. Только одно яркое колесо продолжало вращаться, потом оно потускнело, остались лишь тьма и покой.
Около четырех часов стало ясно, что атака отбита. За последние полчаса не раздалось ни одного выстрела. Должно быть, нападающие скрылись за холмами, торопясь вернуться до рассвета. Бауман отослал людей спать, оставив только часовых в блиндажах.
Джозеф чувствовал, что не уснет, и решил заглянуть в санитарную палатку в надежда, что Дина еще дежурит. Он выяснил, что во время атаки убит был один Нафтали и двое получили ранения: боец вспомогательного отряда ранен в грудь и горбун Мендель — в руку. Менделя ранило, когда он чинил кабель, но он оставался на месте, пока не кончил работу. Бредя через грязь и светя фонариком, Джозеф ощущал в ногах незнакомую тяжесть. Сознание заволакивал сонный туман. Нечто подобное должны испытывать люди на Юпитере, где каждый предмет весит в три раза больше, чем на земле. Интересно, есть ли на Юпитере евреи? Уж, наверно, есть. Ни одна порода не обходится без своих евреев. Евреи — это обнаженный нерв природы, существование на пределе… Из санитарной палатки падал свет, он откинул брезент и увидел Дину. Она варила на спиртовке турецкий кофе, как будто ждала его. На полу лежал на носилках раненый боец и спал. Дина убрала яркую ацетиленовую лампу и вместо нее зажгла свечи. Похоже, что она рада его видеть. Он осторожно прислонил винтовку к брезентовой стенке и блаженно опустился на пол.
— Где Мендель? — спросил он шепотом.
— Мендель в порядке. Рана поверхностная, он спит на своем тюфяке, с губной гармошкой под головой. Можно не шептать, раненый получил дозу морфия. — Ее приглушенный голос звучал без характерной для шепота напряженности и от этого более интимно. — Завтра утром из Ган-Тамар пришлют амбуланс.
— Уже завтра… — проговорил Джозеф.
Она добавила в коричневую жидкость в блестящем медном кофейнике несколько капель холодной воды и налила кофе в две маленькие чашки. Джозеф пил с наслаждением, маленькими глотками, привалившись к ножке стула. Плечи Дины были покрыты кожаным жакетом, пустые рукава свисали. Казалось, ее знобило. Темные круги оттеняли светлую голубизну глаз, волосы падали на лицо, как будто они устали лежать на месте.
— Хочешь помыться? — спросила она немного погодя. Джозеф ощупал лицо, оно было все в грязи. Он улыбнулся и покачал головой:
— Лень. Я просто чуть-чуть посижу. Можешь на меня не смотреть.
Он прикрыл глаза, а открыв их снова, увидел, что она смотрит на него с теплотой.
— Реувен заглянул сюда до твоего прихода. Сказал, что ты держался как надо.
Значит, Дина обо мне спрашивала, радостно подумал Джозеф. И Реувен меня хвалил. Слезы выступили у него на глазах. Хорошо, когда тебя ценят. Нет ничего лучше на свете, чем вызывать симпатию людей и самому их любить. Сомнения пропали. Он был переполнен простой и горячей верой. Нечего стыдиться, и не нужно притворяться. Он прислонился головой к ножке ее стула, закрыл глаза и дал пролиться слезам. Он знал, что теряет в этот момент последний шанс завоевать Дину, но блаженство самоотдачи, отказа от всякой позы было сильнее желания. Все кончено, — думал Джозеф, — ведь это я ей отдаюсь, а не она мне.
Когда он снова открыл глаза, то понял, что спал. Свечи оплыли, покрылись наростами стеарина, как старый, бородавчатый гном. Дина сползла со стула и спала, уткнувшись щекой ему в плечо. От его движения она проснулась и отодвинулась.
— Скоро день, — сказала она тихо.
— До рассвета не меньше часа, — ответил Джозеф. Поеживаясь, она снова устроилась на стуле. Боец на носилках шевельнулся во сне.
— Как погиб Нафтали? — спросила она, помолчав.
— Не знаю. Надо было за ним присматривать.
Он вспомнил тот жуткий миг, когда его рука коснулась скользкой массы, и умолк.
— Бедный Нафтали, он никогда мне не нравился.
Джозеф не ответил. Не хотелось ни говорить, ни двигаться, только бы еще немного посидеть так, откинувшись на стуле, без воли, без желаний.
— Знаешь, — сказала Дина, — я не понимаю, как ты оказался с нами. Не вписываешься ты в эту обстановку.
— А ты?
— Я — другое дело. А ты даже по происхождению только наполовину наш.
— Я выбрал именно эту половину.
— Но почему? Ты был бы счастливее, оставшись с
— Был один случай.
— Какой случай?
— Что я, на исповеди? — отмахнулся он устало.
Некоторое время они молчали. Он чувствовал, как она дрожит. Боец на носилках застонал. Дина поправила ему одеяло.
— Холодно, — сказала она. — Я бы легла.
— Хорошо, я пойду. — Он стал с усилием подыматься.
— Зачем тебе уходить? — Она соскользнула на пол и коснулась губами его лица. — Можно мне поспать у тебя на плече? — спросила она, укладываясь на некотором расстоянии от него и укрывая его и себя одеялом. — Но, пожалуйста, ничего не делай.
Он лежал неподвижно, ощущая теплую тяжесть на плече.
— Спи спокойно, Дина, все хорошо.
Она тихо дышала рядом. Немного погодя спросила:
— Очень это было страшно?
— Да нет, ничего особенного, обычная арабская показуха.
Еще через несколько минут она робко спросила:
— Наверно, это очень гнусно с моей стороны — лежать рядом и требовать, чтобы ты не шевелился?
Он ответил не сразу. Потом сглотнул с трудом и громко сказал:
— Как хочешь, милая. Как ты хочешь.
Ему не удалось уснуть. Мысли его вернулись по исхоженной дорожке к тому случаю, что привел его сюда. Ему бы хотелось набраться мужества и рассказать об этом Дине, но стыд и боязнь показаться смешным удерживали его. Жалкий комический эпизод, и трудно было представить, что даже она поймет, как это могло повлиять на его жизнь.
Джозефу было одиннадцать лет, когда умер его отец, довольно известный пианист — еврей из России. Мать была англичанкой. Родители ее не одобряли этого брака. После смерти мужа она вернулась в родной дом в Оксфордшире. Джозеф был единственным сыном, он рос в большом деревенском доме, играл в крокет и в теннис, ходил в церковь, ездил на пони, а позже на лошади. То, что об отце вспоминали редко, Джозеф уже в одиннадцатилетнем возрасте воспринимал как один из многих неписаных законов жизни.
В положенное время его послали учиться в Оксфорд, и, приехав домой после второго семестра, он влюбился в женщину, которую встретил на местных соревнованиях по теннису. Лили, стройная хорошенькая блондинка, была на пять лет его старше. Она пользовалась популярностью среди соседей в округе, хотя они иногда и подшучивали над ее приверженностью к новому политическому движению, сторонники которого устраивали демонстрации в лондонском Ист-Энде, носили черные рубашки и имели неприятности с властями. Но Джозеф в то время политикой не интересовался.
После третьего семестра он сделал Лили предложение и выслушал совет не валять дурака. После четвертого — они попали вместе на охотничий бал, где выпили несколько коктейлей и много шампанского. Во время последнего танца он заметил, что она улыбается ему особенной улыбкой. Пока оркестр играл «Боже, храни короля», она успела шепотом спросить, где находится его комната, и объяснила, как найти ее.
Он знал Лили почти два года, был робко влюблен, говорил с ней о поэзии, сексе и вечности и ни разу ее не поцеловал. После бала он внезапно стал любовником женщины, изменившейся за этот безумный, нереальный час настолько, что он повторял, заикаясь, ее имя, чтобы убедить себя, что это она. Затем наступило пробуждение и вслед за ним — катастрофа. Даже теперь, через много лет, его бросило в жар при воспоминании о пережитом унижении. Потянувшись за сигаретой, она зажгла лампу. Внезапный свет осветил их наготу и выявил символ Завета, клеймо расы, запечатленное на его теле. На лице ее выразился такой ужас, что он сначала решил, будто она обнаружила у него симптом какой-то отвратительной болезни. Затем ледяным, полным презрения голосом она обвинила его в подлости и обмане, допросила о предках и приказала одеться и убраться из ее комнаты. Наконец он понял, в чем дело.
Это был, действительно, ничтожный инцидент, о котором он никому не мог рассказать. Еще труднее было бы объяснить, почему он изменил всю его жизнь. Ведь от Лили он довольно быстро излечился. Лили была только орудием. Возможно, что и без нее какой-нибудь случай привел бы к тому же результату. Результатом же было нечто вроде контузии. Внезапно все изменилось. Он узнал все что мог о своем отце. Превратил память об отце в культ, искупая свою долю трусливой вины в заговоре молчания вокруг его имени. Это привело к разрыву с родней. Он поселился в Лондоне, встречаясь с людьми, которых отныне считал своими. Вначале они ему не нравились, но из газет он узнал, что случаи, подобные происшедшему с ним, в их жизни были обычны. Из книг он узнал, что так же было и в прошлом. Он стал читать еще и узнал о Движении за возвращение и о его основателе, венском журналисте Герцле, чья история напомнила Джозефу его собственную. Тот ведь тоже считал, что клеймо расы — пережиток прошлого, пока с ним не произошел его
Джозеф сделал прыжок, остальное было легче. Он забыл о Лили и о своей контузии. Он больше ни от чего не убегал, наоборот, он бежал к цели. И эта цель совмещала в себе очарование дальних странствий, соблазн духовного возрождения и привлекательность социальной утопии. Это было удивительное путешествие, — от постели Лили к Башне Эзры в Галилее. Что это было такое — путь пилигрима или охота за дикими гусями, он не знал, да пока и не хотел знать.
Он чувствовал теплую тяжесть на руке, и спокойное дыхание Дины наконец усыпило его.
Они проспали, не шевельнувшись, до утра и проснулись одновременно.
— Пойдем, посмотрим, как всходит солнце, — предложила Дина.
Они вышли из палатки в серый утренний туман и в свежесть душистого воздуха. На востоке, за холмом со спящей арабской деревней, небо было розовым и желтым, быстро меняющим цвет. Дина отбросила волосы назад и встряхнулась, как выскочивший из воды щенок.
— Я наговорила прошлой ночью кучу глупостей.
— Разве? А я спал. Посмотри на овец.