Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Революция и семья Романовых - Генрих Зиновьевич Иоффе на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С прибытием великого князя в штабе «адмиралтейского отряда» сумятица и неразбериха, пожалуй, усилились. Все теперь охотно готовы были передать бразды правления в его руки, чтобы сложить ответственность с себя. Неизвестно было, кто же тут командует. Хабалов и Занкевич начали понемногу «самоустраняться», Тяжельников с самого начала пребывал «в нетях». Некоторую активность еще проявлял Беляев. Все страшно боялись захвата революционными рабочими и солдатами Петропавловской крепости: в этом случае дворец оказывался бы под угрозой удара с двух сторон. По телефону связались с помощником коменданта крепости В. И. Стаалем. Тот ответил, что крепость революционными войсками пока не занята (это случилось в полдень 28 февраля), но Троицкий мост и Троицкая площадь уже блокированы вооруженными рабочими и солдатами, у которых имеются и броневики. Тогда, как пишет Данильченко, созвали «военный совет» с участием Беляева, Хабалова, Занкевича и его, Данильченко. Обсуждался один вопрос: способен ли «адмиралтейский отряд» пробиться через Троицкий мост и «взять» Петропавловскую крепость? Данильченко, по его словам, решительно ответил, что такая задача ему не по силам.

Между тем Фомин снова решил вернуться к своему «пулковскому плану» и доложил его самому Беляеву. Тот пошел совещаться с Михаилом Александровичем и, вернувшись, якобы ответил отказом.

Около 5 часов утра в покой «бордо», где находились «верховные чины» штаба, поступило сообщение: кавалерия Запасного гвардейского полка самовольно снялась «с позиций» и ушла из Зимнего. Это был удар. Возможно, он-то и сломил храброго «коменданта обороны» полковника Данильченко. Наступил черед «заболеть» и ему. Относительно начала этого «заболевания» наши мемуаристы расходятся. Фомин пишет, что Данильченко «заболел» и ушел в госпиталь (благо он находился тут же, в Зимнем дворце) ранним утром, когда никакого определенного решения о дальнейшей судьбе отряда еще не было. Сам же Данильченко изображает дело таким образом, что он почувствовал «переутомление» после того, как Хабалов, вернувшись от великого князя, отдал «ошеломляющий» приказ о возвращении в Адмиралтейство. «Этим приказом, – пишет Данильченко, – моя должность «коменданта обороны» ликвидировалась», и он мог «пойти в лазарет для получения медицинской помощи»[73].

Напоследок, правда, по его словам, у него явилась дерзкая мысль: арестовать Беляева, Хабалова и Занкевича, самому встать во главе войск и… Но что делать дальше, Данильченко, видимо, представлял себе плохо. Во всяком случае, выбор между возможностью стать «русским Монком» и желанием потихоньку уйти в госпиталь довольно быстро был решен Данильченко в пользу госпиталя.

Вслед за Данильченко двинулись в госпиталь также «заболевшие» Есимантовский и Окулич…

Как утверждает Фомин, после ухода Данильченко командиром отряда Беляев назначил его. Оба мемуариста – и Данильченко и Фомин – связывают приказ об уходе из Зимнего дворца с Михаилом. Он, якобы, не хотел, чтобы говорили, что Романовы опять (как в 1905 г.) стреляли в народ у Зимнего. Имеются, однако, любопытные воспоминания некой М. Алекиной (сестры коменданта Зимнего дворца генерала Комарова), в которых позиция Михаила характеризуется несколько иначе. «Великий князь, – пишет Алекина, – сначала долго не соглашался вмешаться, заявляя, что он не имеет полномочий своего брата и не знает, что бы предпринял государь в этом случае…»[74] Но главная причина заключалась, конечно, в другом. Ощущение безнадежности – вот что гнало отряд. В 6-м часу утра 28 февраля колонна последних защитников царизма вновь потянулась через Дворцовую площадь к Адмиралтейству.

Возвращение в Адмиралтейство плохо подействовало на моральное состояние Измайловского отряда. Признаки «разложения» усиливались и по мере того, как к зданию подходили все новые массы революционных рабочих и солдат. С раннего утра весь сад перед Адмиралтейством и прилегающие улицы были заполнены восставшими. Первой «колебнулась» 2-я рота: ее солдаты заявили, что в Адмиралтействе больше не останутся, уйдут в свои казармы. Удержать роту удалось с большим трудом. В половине девятого Хабалов передал в Ставку на имя генерала Алексеева фактический сигнал «SOS»: «Число оставшихся верных долгу уменьшилось до 600 человек пехоты и до 500 всадников при 15 пулеметах, 12 орудиях… Положение до чрезвычайности трудное»[75]. По существу, то же самое доложил Хабалов и генералу Иванову, который перед отъездом из Ставки сумел связаться с Адмиралтейством и запросить Хабалова о положении в городе[76]. Больше Иванов на связь с Хабаловым уже не выходил… Заметно сдал сам военный министр Беляев. Фомин вспоминает, что им то овладевало желание без умолку говорить, то он «впадал в какую-то прострацию». Во время одного из «приступов многословия» Беляев вдруг стал размышлять вслух о том, что он всего лишь полтора месяца как министр и потому революционеры не могут предъявить ему каких-либо обвинений. Как бы между прочим, он сказал Фомину, что разговаривал по телефону с Родзянко и тот посоветовал ему распустить отряд. Беляев, пишет Фомин, «явно склонялся к этому»… Около часу дня пришло известие, которого страшились еще в Зимнем дворце: революционные отряды рабочих и солдат овладели Петропавловской крепостью. Прошел слух, что крепость готовится открыть огонь по Адмиралтейству, и как бы в предупреждение этого по окнам здания было сделано несколько «шальных выстрелов».

Среди документов Ставки, относящихся к февральским событиям 1917 г., имеется телеграмма Беляева, отправленная в Могилев в 13 часов 30 минут 28 февраля. В ней говорится, что «около 12 ч. дня 28 февраля остатки оставшихся еще верными частей… по требованию морского министра были выведены из Адмиралтейства, чтобы не подвергать разгрому здание». «Перевод этих войск в другое место, – докладывал далее Беляев, – не признан соответственным ввиду неполной их надежности. Части разведены по казармам…»[77] В этой телеграмме весь Беляев: он явно стремился снять с себя ответственность за уход войск из Адмиралтейства, переложив ее на морского министра Григоровича. Из воспоминаний Фомина мы знаем, что попытка больного Григоровича выдворить измайловцев из Адмиралтейства еще вечером 27 февраля не удалась. Предпринял ли он вторую попытку утром следующего дня – сказать трудно. Скорее всего, предпринял: имеется телеграмма капитана 1-го ранга Капниста, доносившего из Петрограда в Могилев адмиралу Русину (начальнику Морского штаба верховного главнокомандующего): «Хабалов засел в Адмиралтействе, организует оборону как последнего редута. Опасаюсь, что это послужит только бесполезному истреблению драгоценных документов штаба и кораблестроения…»[78] Фомин пишет, что вторичный уход отряда из Адмиралтейства решили два обстоятельства: захват восставшими Петропавловской крепости и требование Григоровича[79]. В показаниях Хабалова также говорится о требовании морского министра «очистить здание Адмиралтейства»[80].

В датировке ухода отряда из Адмиралтейства 28 февраля Фомин расходится с упомянутой телеграммой Беляева. Из телеграммы следует, что войска были выведены в 12 часов 28 февраля, а Фомин определенно утверждает, что это произошло днем, между 14 и 15 часами. Подробности и детали, которые сопровождают рассказ Фомина, дают основания верить ему. По всей вероятности, Беляев в своей телеграмме несколько опередил события: сообщил не об уже состоявшемся выводе войск, а о своем решении начать этот вывод…

Перед уходом отряд саморазоружился. Опасаясь, как пишет Фомин, «ярости толпы», решили сдать все оружие (винтовки, пулеметы и замки орудий) «смотрителю здания». Было приказано выходить из Адмиралтейства организованно, «ни на кого не обращая внимания». «Момент был жуткий, – вспоминает Фомин. – Выйдя на тротуар, я повернулся к толпе спиной и стал пропускать солдат. С суровыми лицами, не глядя по сторонам, они, наседая один на другого, выходили из подъезда… Моя спина почти касалась штыков, торчавших из толпы… Через минуту все построения были сделаны, и мы двинулись сдвоенными рядами по Адмиралтейскому проезду». Но восставшие не проявили к «последним защитникам престола» никакой враждебности. Напротив, «минутное оцепенение» толпы «прорвалось и вылилось в форму шумных приветствий: винтовки опустились, толпа кричала «ура» и кидала в воздух свои шапки». Фомин подал команду, и роты, четко печатая шаг, грянули песню: «Взвейтесь, соколы, орлами». Они шли назад, в свои казармы, а навстречу им неслись автомобили с вооруженными солдатами и рабочими…

Так бесславно закончилась эпопея защитников «последнего бастиона», или, как выразился Капнист, «последнего редута» царизма. Ясно, что он пал под сокрушающими ударами революции. Но очевидно также и другое: бессилие царских властей, их растерянность и безволие в тот момент, когда они, казалось бы, должны были проявить максимум энергии. Военный министр Беляев на допросе в Чрезвычайной следственной комиссии говорил, что он якобы полностью сознавал «историчность минуты», понимал, что «история скажет: а что же сделали эти господа?»[81] «Адмиралтейский эпизод», как нам кажется, отвечает на этот вопрос: увидев, что романовский корабль начал тонуть, «эти господа» поспешили его покинуть…

Так же как правительство готово было искать контакты с Думой, точно так же и она со своей стороны долго не решалась порвать с царской властью. На «частном совещании» думских депутатов, начавшемся около 3 часов дня 27 февраля, обсуждался один мучительный вопрос: что делать, если признать очевидным распад столичной власти, ее полную неспособность справиться с положением, с восстанием рабочих и солдат гарнизона? После длительных прений, в ходе которых выдвигались различные предложения, решили создать «особый комитет», назначение которого ясно отражалось в его длинном названии – «Временный комитет членов Государственной думы для водворения порядка в столице и для сношения с лицами и учреждениями». Название это ясно декларировало, что Дума не поддерживает начавшуюся революцию, что она желает с ней покончить («водворение порядка») и готова искать соглашение с остатками старых властей («сношения с лицами и учреждениями») и с находившимся в Ставке царем.

Первым шагом в этом направлении, как мы уже знаем, была попытка председателя Государственной думы М. В. Родзянко и некоторых других ее членов войти в контакт с еще официально существовавшим правительством Н. Д. Голицына и все же сговориться с ним на основе объявления нового состава Совета министров, так называемого «министерства доверия». Это произошло днем 27 февраля (сразу после «частного совещания» Думы), но Голицын, руководствуясь указаниями из Ставки, отклонил предложение[82]. Родзянко, по-видимому, стало ясно, что в деле спасения монархии развалившийся Совет министров уже не партнер. Нужно было действовать иными путями. Пожалуй, главным из них стал план, связанный с так называемым «великокняжеским манифестом». На нем, как нам представляется, следует остановиться подробнее. Дело в том, что в исторической литературе он обычно рассматривается как некий изолированный эпизод, сводившийся к совершенно бесплодной попытке некоторых великих князей спасти монархию путем пустой «конституционной» уступки, но сразу же затерявшийся в стремительном вихре революционных событий. Между тем, более внимательное рассмотрение позволяет увидеть в этом эпизоде нечто большее, а именно проявление той напряженной борьбы, которую вел Временный комитет Государственной думы за спасение монархии.

Временный комитет не был однороден, так же как не был однороден весь «Прогрессивный блок», из которого он вышел. Правая часть комитета, возглавляемая октябристом М. В. Родзянко, вплоть до 2 марта практически не допускала мысли об отречении Николая II. Другая, «левая» часть, лидерство в которой все более и более переходило к кадету П. Н. Милюкову, по-видимому, уже к 28 февраля начала склоняться к такой оценке ситуации, в которой «уход» Николая II и замена его другим монархом становились неизбежными. Родзянко, конечно, не мог не знать об этом и явно пытался предотвратить второй исход. С этой точки зрения следует признать, что он был прав, когда позднее, в эмиграции, гневно отклонял обвинения монархистов в том, что это он, Родзянко, был чуть ли не «автором революции», приведшей к отречению царя[83].

Для того чтобы осуществить свой план – сохранить Николая II на троне, Родзянко, как это следует из его телеграмм 26 и 27 февраля (еще до образования думского Временного комитета) в Ставку, намеревался добиться согласия царя на «министерство доверия» (лозунг «Прогрессивного блока»), причем в качестве главы этого министерства он, по-видимому, не исключал и себя. Еще 26 февраля английский военный агент генерал А. Нокс встретил Родзянко в Думе и в состоявшемся разговоре заметил, что в условиях, когда правительство Голицына уже проявило полное бессилие, «хорошим выбором» на пост премьера был бы, очевидно, Кривошеин. Родзянко отрицательно покачал головой, а на вопрос: «Ну, а Вы?» – ответил утвердительно[84].

Однако на призывные, даже умоляющие телеграммы Родзянко в Ставку Николай II не ответил. Не удалась Родзянко и попытка воздействовать на царя через его брата, великого князя Михаила Александровича. Михаила, как мы уже знаем, срочно вызвали тогда из Гатчины в Петроград, и он по прямому проводу связался с царем, советуя ему пойти на уступки, согласившись на формирование нового кабинета, пользующегося «доверием страны». Николай решительно отклонил и эти рекомендации.

Между тем революционная волна нарастала. В такой обстановке верноподданный октябрист Родзянко все явственнее начинал выглядеть «вчерашним человеком», почва уходила из-под его ног. Напротив, кадет Милюков и его сторонники во Временном комитете набирали силу. Можно полагать, что, сознавая это, Родзянко и предпринял тот шаг, который и привел к появлению упомянутого «великокняжеского манифеста». В литературе нет точного указания на то, кто был инициатором и автором этого манифеста. Конечно, прав Э. Н. Бурджалов, полагающий, что инициатива исходила от думского Временного комитета (т. е. от Родзянко)[85]. Но вопрос об авторстве оказался у него обойденным[86]. Между тем имеются воспоминания адвоката Н. Н. Иванова, которые проливают дополнительный свет на историю с манифестом. Воспоминания эти опубликованы 19 декабря 1926 г. в белоэмигрантской берлинской газете «Путь» под заголовком «Манифест великих князей. Из архива Н. Н. Иванова».

Но мы располагаем несколько более полным архивным экземпляром этих воспоминаний и будем опираться на него[87]. Прежде всего, кто такой Н. Н. Иванов? Этот присяжный поверенный в дни февральских событий решил, по-видимому, что настала пора и для политической карьеры. Он и впоследствии, уже после победы Октября, проявлял довольно большую активность: в конце 1917 – начале 1918 г. был одним из руководителей подпольной антисоветской организации, ориентировавшейся на Германию[88], а в 1919 г. играл видную роль в политических кругах северо-западной контрреволюции (при генерале Н. Н. Юдениче)[89]. В конце же февраля 1917 г. Н. Н. Иванов, тесно связанный по адвокатским делам с великим князем Павлом Александровичем (тот командовал гвардейскими полками и жил в Царском Селе), оказался в Петрограде в окружении председателя Думы М. В. Родзянко. Очень интересны его наблюдения об атмосфере, царившей в думских кругах. Родзянко и многих из его думских друзей, вспоминал Иванов, били «страх и внутренняя дрожь». Они были почти уверены, что «сегодня придут и перевешают их». Чтобы рассеять туман неизвестности и выяснить, «что же происходит за порогом вокзалов», Родзянко рано утром 28 февраля направил Иванова в Царское Село на связь с великим князем Павлом Александровичем. Иванов прибыл в Царское Село и был тут же принят Павлом Александровичем и его супругой – княгиней О. Палей. Выяснилось, что никаких определенных сведений о царе и его намерениях у них нет, с чем Иванов и вернулся в Петроград. Это подбодрило думских лидеров, но Иванову было предложено продолжать поддерживать связь с Павлом. При второй поездке Иванова в Царское Село политический замысел Родзянко выявляется полностью. Как пишет Иванов, великий князь и Родзянко всемерно стремились избежать «столкновения верховной власти с думским Временным комитетом». Хотя слово «отречение» (Николая II. – Г.И.) уже было «произнесено в массе», Родзянко по-прежнему стремился к «почетному миру» на условии «министерства доверия». Иванов перед отъездом постарался поставить все точки над «i».

– А если царь поручит Вам составить кабинет и даст карт-бланш? – спросил он.

– Разумеется, приму, – без колебаний ответил Родзянко.

В Царском Селе Павел Александрович с удовлетворением принял план Родзянко, привезенный Ивановым. «Будет положено начало конституционному управлению, – радовался он, – и все придет к миру». Поскольку уже стало известно об отъезде царя из Ставки в Царское Село, решено было, что Павел Александрович встретит его прямо на вокзале и тут же изложит ему «спасительное» предложение Родзянко. Эта вокзальная встреча должна была предварить свидание царя с Александрой Федоровной: опасались, что она, будучи врагом всякого «конституционализма» и сторонницей «твердого курса», помешает реализации родзянковского замысла. Если верить Иванову, это он предложил «облечь в определенную форму» предложение Родзянко: встретить Николая II на вокзале уже с текстом манифеста, объявляющим о «конституции». Но 28 февраля царский поезд, ушедший из Могилева, не прибыл в Царское Село: из-за опасения попасть в зону действия революционных войск он от Малой Вишеры через Бологое и Дно пошел на Псков. Решено было поэтому подготовить задуманный манифест до приезда царя (его все-таки еще ждали в Царском Селе), скрепив подписями Александры Федоровны и имевшихся «в наличии» великих князей. Текст манифеста, по словам Иванова, должны были «изготовить лица из окружения государыни». Здесь в ивановских воспоминаниях обнаруживается некоторое противоречие. Если инициаторы «конституционного манифеста» хотели упредить встречу Николая II с императрицей из-за боязни, что именно она может помешать этому замыслу, то как они могли рассчитывать на то, что в ее окружении такой манифест все же будет «изготовлен»? Частичным объяснением может служить только сумятица и паника, охватившая царскосельских «спасителей» царизма… И действительно, хотя сама Александра Федоровна «в резкой форме» отказалась участвовать в составлении манифеста, текст его, по-видимому, все же был написан кем-то из высокопоставленных обитателей Александровского дворца.

Когда приехавший в Царское Село утром 1 марта Иванов прочитал его, «у него подкосились ноги». Там «не было ни одного конкретного мероприятия», «только высокопарная лирика», что было следствием явного влияния императрицы. От имени царя объявлялось о поручении Государственному совету и Государственной думе «безотлагательно приступить к рассмотрению имеющего быть внесенным правительством нашим, опирающимся на доверие страны, проекта новых основных законов Российской империи». Каким правительством, каких новых законов, кем выработанных?! – недоумевал Иванов. Тут же текст был переделан. Иванов приписывает это своей инициативе и решительности, поддержанных Павлом Александровичем. Но вряд ли он был бы столь «смелым», если бы за его спиной не стоял еще кто-то. Впрочем, сам Иванов называет его: Родзянко. Был еще кто-то (четвертый), имя которого Иванов в воспоминаниях, написанных в 1925–1926 гг., назвать не пожелал. Можно предположить, что второй раз Иванов явился в Царское Село уже с каким-то вариантом манифеста в руках. Переделанный текст гласил: «Поручаем Председателю Государственной думы немедленно составить Временный кабинет, опирающийся на доверие страны, который в согласии с нами озаботится созывом законодательного собрания, необходимого для безотлагательного рассмотрения имеющего быть внесенным правительством проекта новых основных законов Российской империи»[90]. Это уже было нечто более конкретное. Тут же перепечатали текст на машинке, и Павел Александрович (дядя царя), перекрестившись, поставил свою подпись внизу, оставив место для подписей великих князей Михаила Александровича (брата царя) и Кирилла Владимировича (двоюродного брата царя), шедших впереди него по праву престолонаследия.

Забрав манифест, Иванов днем 1 марта помчался обратно в Петроград. Кирилл Владимирович поставил свою подпись сразу, без колебаний: к этому времени он как командир Гвардейского экипажа уже побывал в Думе и засвидетельствовал ей свою лояльность. Сложнее оказалось с Михаилом. Иванов пытался найти его в Зимнем дворце, где, как мы знаем, он действительно находился по время пребывания там «адмиралтейского воинства» Хабалова – Беляева. Но затем Михаил Александрович покинул Зимний. Под большим секретом комендант Зимнего дворца генерал Комаров сообщил Иванову, что Михаил находится на Миллионной, дом 12, на квартире княгини Путятиной. Тот бросился туда. Прочитав манифест, Михаил заколебался, просил отсрочки до совета со своей супругой, графиней Брасовой, которая находилась в Гатчине, но, в конце концов, все-таки подписал. Пробираясь с манифестом в кармане в Таврический дворец по улицам Петрограда, заполненным ликующими толпами народа, Иванов, как он пишет, уже понимал, что «комбинация Родзянко» безнадежно запоздала, что ею одной уже «не отделаться». Между тем в Таврическом дворце, во Временном комитете Государственной думы, в это время лихорадочно решался вопрос о поездке Родзянко сперва на станцию Бологое, а затем на станцию Дно для личной встречи с царем.

Некоторые мемуаристы (например, Шидловский) утверждали впоследствии, что во время этой встречи Родзянко должен был якобы предложить Николаю II отречение. Но здесь допускалась явная путаница в событиях. 28 февраля и, по крайней мере, в первой половине 1 марта вопрос об отречении Николая II во Временном комитете вообще еще не ставился. Он лишь намечался в «левой» – кадетской – части комитета, но Родзянко в любом случае в это время был противником такого решения. Задержка поездки Родзянко, а затем и срыв ее, как нам кажется, связаны с «великокняжеским манифестом». В мемуарах английского посла Дж. Бьюкенена имеется свидетельство о том, что 1 марта он побывал у великого князя Михаила на Миллионной и тот сказал ему следующее: несмотря на то, что Родзянко не сумел встретиться с царем в Бологом, все же есть надежда на то, что эта встреча состоится (может быть, даже в Царском Селе) и «Родзянко предложит его величеству для подписи манифест, дарующий конституцию и возлагающий на Родзянко избрание членов нового правительства. Сам он (т. е. Михаил. – Г.И.) вместе с великим князем Кириллом приложили свои подписи к проекту манифеста, чтобы придать просьбе Родзянко больше весу»[91]. По всему видно, что речь шла об «ивановском» манифесте. Его-то, по-видимому, и спешили передать Родзянко, который готовился к встрече с царем в Бологом, а затем на станции Дно и скорее всего, ждал Иванова, метавшегося между Павлом Александровичем, Кириллом и Михаилом. И вот, наконец, Иванов в Таврическом дворце с манифестом в руках. Родзянко, пишет Иванов, выглядел теперь «жалким возницей, теряющим вожжи». Он внимательно прочитал манифест: ««Что вы думаете?». Я ответил: «Думаю, что это приходит слишком поздно». М. В. Родзянко: «Я того же мнения…» Иванов все же передал манифест Милюкову как представителю Временного комитета, и тот написал: «С подлинным, переданным Временному комитету Государственной думы 1 марта 1917 г., верно. Милюков».

Фактически это был конец «эпопеи» с «великокняжеским манифестом». Расписавшись в получении, Милюков попросту положил его под сукно. Но сам факт передачи манифеста именно Милюкову, по-видимому, не был случайным. В нем, как нам кажется, проявилось признание Родзянко и всем правым крылом Временного комитета все возраставшего влияния другой его части во главе с Милюковым. В этих кругах все более укреплялась мысль о том, что одним созданием «правительства доверия» или даже «ответственного министерства» дело не обойдется и что, если Дума с ее Временным комитетом хочет как-то удержаться на гребне событий, она должна пойти дальше: пределом этого «дальше» считалось отречение Николая II в пользу наследника Алексея при регентстве великого князя Михаила. По воспоминаниям П. Н. Милюкова, 1 марта (т. е. в день, когда Н. Н. Иванов явился в Таврический дворец с «великокняжеским манифестом») этот политический курс становится фактически предрешенным[92]. Родзянко, как мог, сопротивлялся этому курсу, вся затея с манифестом и была задумана как средство противодействия ему. Но соотношение сил беспрерывно менялось в пользу сторонников Милюкова, причем Родзянко в немалой степени становился помехой на их пути. По-видимому, он начинал понимать это сам и, чтобы вообще не оказаться за бортом, решил плыть по новому течению. В таких условиях его поездка к царю для утверждения «великокняжеского манифеста» становилась ненужной, политически неоправданной, почему и была отменена. Но свою роль Родзянко еще не считал исчерпанной. До сих пор именно он являлся посредником между Думой и Ставкой, верхи командования прислушивались именно к нему и вряд ли столь же охотно вступили бы в контакт, например, с Милюковым.

Чтобы смягчить возможное обострение отношений Временного комитета и генералитета и окончательно не потерять влияния, Родзянко вынужден был перейти на позиции «милюковцев». Утром 2 марта он писал Михаилу, все еще отсиживавшемуся на Миллионной: «Теперь все запоздало. Успокоит страну только отречение от престола в пользу наследника при Вашем регентстве. Прошу Вас повлиять, чтобы это совершилось добровольно, и тогда сразу все успокоится…»[93] Тогда же в разговоре по прямому проводу с генералом Рузским, у которого в Пскове находился царь, именно он и поставил вопрос об отречении. Но на встречу с Николаем теперь должны были ехать другие люди, придерживавшиеся более радикального решения вопроса, т. е. готовые принять и идею отречения. Одним из таких людей был А. И. Гучков, известный своим личным неприязненным отношением к Николаю II и разрабатывавший план его устранения от власти еще до начала революции. Другим стал В. В. Шульгин, полагавший, что если уж речь шла или зайдет об отречении, то будет лучше, если его примет монархист.

Как Гучков и Шульгин, особенно последний, так и некоторые другие мемуаристы из числа лиц, присутствовавших при отречении Николая II, позднее утверждали, что решение срочно выехать в Псков, в сущности, было принято чуть ли не без ведома Временного комитета Думы и что никаких формальных полномочий у думских посланцев в Псков не имелось. Трудно поверить в эту версию. Гучков и Шульгин, конечно, отдавали себе полный отчет в значении своей миссии и вряд ли решились бы на «партизанские» действия. Между прочим, имеется свидетельство, подтверждающее это. Кадет В. Н. Пепеляев, будущий премьер-министр правительства Колчака, в рукописи своих неопубликованных воспоминаний рассказывает следующее. Утром 2 марта он, Пепеляев, был назначен комиссаром Думы в восставший Кронштадт. Поздно вечером того же дня в приемной Временного правительства он ждал приказа о командировании его в крепость. В этот момент, пишет Пепеляев, была получена телеграмма из Пскова от Гучкова о том, что «поручение выполнено» и что об отречении Николая II «составляется шифрованная депеша»[94].

С большой долей вероятности можно предположить, что Гучков и Шульгин осуществляли в Пскове тот политический план, который 1 марта был признан во Временном комитете необходимым: компромисс с царем на базе «великокняжеского манифеста», инспирированного Родзянко и другими, уже вряд ли возможен; лучший выход – отречение царя в пользу наследника при регентстве великого князя Михаила Александровича. Но подробнее об этом – тогда, когда февральские события приведут нас в Псков.

Многочисленные свидетельства, уже широко использованные в исторической литературе, показывают, что практически только во второй половине 27 февраля (точнее, к его концу) в Ставке в полной мере стали осознавать все значение событий, происходивших в Петрограде. Вся сумма полученной за 23–27 февраля информации ставила Николая II, его свитское окружение и высших чинов Ставки перед дилеммой: либо пойти на уступки в духе программы «Прогрессивного блока», либо направить в Петроград карательные войска с фронта и подавить революцию силой.

В дневнике придворного историографа Дубенского зафиксировано, что к концу дня 27 февраля у царя будто бы состоялось экстренное совещание с участием начальника штаба Ставки верховного главнокомандующего генерала М. В. Алексеева, министра двора Фредерикса и дворцового коменданта Воейкова. Обсуждалась вся информация, полученная из Петрограда и Царского Села, и с учетом ее намечался характер ответных действий. Алексеев якобы высказался за принятие требований Родзянко, т. е. за согласие на «министерство доверия». Старец Фредерикс по своему обыкновению молчал, Воейков же рекомендовал «твердый курс», что соответствовало его принципу, о котором он охотно разглагольствовал в офицерской среде: «Знаем мы их (т. е. либералов. – Г.И.), дай им палец, а они захотят отнять и всю руку». Других сведений, подтверждающих это свидетельство Дубенского, нет. Отметим, однако, что Александр Блок, работавший в Чрезвычайной следственной комиссии и написавший на ее материалах интересную книгу «Последние дни императорской власти», верил Дубенскому и упомянул о совещании как о реальном факте. Некоторую ясность в вопрос, как нам кажется, вносят мемуары флигель-адъютанта А. А. Мордвинова, который как раз вечером 27 февраля был дежурным при Николае II. Он отрицает факт специального совещания, но вспоминает, что царь в эти часы о чем-то подолгу беседовал с Алексеевым, а затем с явившимися к нему Фредериксом и Воейковым[95]. По-видимому, эти два события каким-то образом и соединились у Дубенского в одно, приняв вид «специального совещания». Так или иначе, скорее всего в этот момент решался вопрос о способах действий Ставки против «бунтующего» Петрограда и Николай избрал путь вооруженной борьбы. Через Алексеева великому князю Михаилу Александровичу, который находился в Петрограде, было передано, что «все мероприятия, касающиеся перемен в личном составе (Совета министров. – Г.И.), его императорское величество отлагает до времени своего приезда в Царское Село»[96]. В этом ответе все же можно усмотреть слабую попытку тактического маневра: выходило, что царь как бы не отвергал с порога возможность правительственных перемен; он, по-видимому, давал понять, что переговоры о них не исключены, но только после его приезда. Это мог быть какой-то расчет на оппозицию, с которой в Петрограде был связан Михаил Александрович. Но телеграмма председателю Совета министров Голицыну не оставляла никаких сомнений в подлинных намерениях царя: «Относительно перемен в личном составе, – телеграфировал Николай, – при данных обстоятельствах считаю их недопустимыми»[97].

Между 9 и 10 часами вечера 27 февраля Николай приказал назначить генерал-адъютанта Н. И. Иванова, находившегося в резерве Ставки, главнокомандующим Петроградским военным округом «с чрезвычайными полномочиями». В сопровождении отборного Георгиевского батальона он должен был выехать в Царское Село. Одновременно с Северного и Западного фронтов распоряжением Ставки туда направлялись по два пехотных, по два кавалерийских полка и по одной пулеметной команде. 28 февраля утром Алексеев дополнительно телеграфировал и на Юго-Западный фронт о подготовке к отправке на Петроград еще трех полков[98].

Вся деятельность Ставки сосредоточилась на борьбе с врагом «внутренним». Генерал Алексеев вскоре после революции вспоминал: «В дни переворота мне сильно нездоровилось. Клембовский вел переписку, размеры которой возросли до крайности. Оперативная, военная часть отошла на задний план; война была забыта, впереди всего стали внутреннеполитическая сторона, судьба войск, двинутых к Петрограду под начальством Иванова, удержание всей армии в порядке»[99].

Однако изначально совершенно четкий замысел «экспедиции Иванова» под перьями некоторых историков превратился чуть ли не в свою прямую противоположность. Стали утверждать, что у царя, а следовательно, и у Иванова и мысли не было о расправе с революционным Петроградом, что генерал был настроен миролюбиво и намеревался восстановить нарушенный порядок главным образом посредством перетасовки правительства на основе все того же «министерства доверия». К тому же вся экспедиция была якобы организована во многом случайно, наспех, так, что более походила на некий водевиль и даже при желании вряд ли могла бы привести к разгрому революции.

Но разве не видно в замысле экспедиции Иванова некой копии «операции», которую царское правительство осуществляло, еще в 1905 г.? Тогда карательные эшелоны генералов Реннекампфа и Меллер-Закомельского, двигаясь по Сибирской магистрали, привели «к порядку» все, что попадалось на их пути. Николай II либо сам вспомнил об этом «опыте», либо кто-то из окружения услужливо напомнил о нем.

Как же в таком случае могла возникнуть версия о «либеральных» целях экспедиции Иванова? Истоки ее лежат в сложном переплетении событий 28 февраля и 1 марта, резко менявших всю ситуацию. И хотя они довольно подробно освещены в литературе, здесь необходимо их вкратце описать. Итак, эшелон генерала Иванова, в который погрузили Георгиевский батальон, 5-ю роту Сводного полка и полуроту Железнодорожного полка (всего примерно 800 человек), ушел из Могилева ранним утром 28 февраля, держа курс на Царское Село. Солдаты находились в полном боевом снаряжении, каждый из них получил по 120 патронов. Почти сразу же по выходе из Могилева эшелон утратил устойчивую связь со Ставкой, получая лишь отрывочные сведения о движении навстречу ему каких-то поездов, переполненных солдатами, «дебоширящими на станциях», отбирающими у офицеров оружие и т. п. Иванов сразу же решил приступить к «усмирению», используя свой богатый опыт времен первой революции.

По его приказу поезда останавливались, начиналась проверка билетов и документов, часть пассажиров, главным образом солдат, высаживалась. На некоторых станциях разыгрывались, например, такие сцены; один из задержанных смело кричал солдатам-георгиевцам: «Братцы, помните: свобода! Не помешайте, братцы! Помните: свобода, ура!» Нечто подобное повторялось не раз[100]. Иванов самолично расправлялся со смутьянами: приказывал ставить на колени, завязывать рот платком и т. п. Это выглядело несколько комедийно – Иванов напоминал гоголевского героя, который считал, что достаточно ему послать свою форменную фуражку, чтобы бунтующие мужики разбежались. Тем не менее, личное буффонство старорежимного генерала не следует смешивать со всем замыслом его карательной экспедиции.

Около 9 часов вечера 1 марта эшелон Иванова пришел в Царское Село. Вскоре Иванов был принят императрицей. Остается фактом, что именно после этой беседы он решил отвести свой батальон на станцию Вырицу (около 30 км от Царского Села). Известно, что в ходе разговора с Ивановым Александра Федоровна спрашивала у него о местопребывании царя, с которым она потеряла связь после его отъезда из Могилева. Имеются свидетельства о том, что императрица будто бы убеждала Иванова атаковать революционный Петроград, но вероятнее другое: скорее всего, речь могла идти о попытке соединиться с царем с целью оказания ему помощи. Во всяком случае, в одном из писем Александры Федоровны царю (не полученном им) говорится: «Я думала, что он (т. е. Иванов. – Г.И.) мог бы проехать к тебе через Дно, но сможет ли он прорваться? Он надеялся провести твой поезд за своим»[101]. Если этот план и возник, то почему он отпал? До Иванова дошли сведения о подходе к царскосельскому вокзалу, где стоял его эшелон, частей 3-го стрелкового полка. Кто-то бросил гранату, раздались выстрелы. Не имея еще подкреплений, шедших к нему, Иванов решил предусмотрительно уклониться от возможного столкновения. К тому же некоторые железнодорожные служащие стали пытаться чинить ему препятствия в свободе маневрирования по путям. То же самое отмечалось и в других местах дислокации некоторых частей ивановского карательного отряда. Революционные волнения стали касаться и их. Иванов телеграфировал в Ставку: «До сих пор не имею никаких сведений о движении частей, назначенных в мое распоряжение. Имею негласные сведения о приостановке моего поезда. Прошу принятия экстренных мер для восстановления порядка среди железнодорожной администрации, которая, несомненно, получает директивы Временного правительства».

Между тем положение эшелонов, которые должны были сосредоточиться в районе Царского Села и поступить под команду Иванова, было следующим. Головной эшелон (с частями Тарутинского полка) дошел до места назначения – станции Александровской, эшелоны Бородинского полка находились в Луге, остальные растянулись между Лугой и Псковом и Псковом и Двинском. Эшелоны с частями, направлявшимися с Западного фронта, миновали Полоцк. Требовались примерно еще одни сутки для завершения «подтягивания» всех этих карательных сил к Царскому Селу. Но именно в течение этих суток (с вечера 1 марта и до позднего вечера 2 марта) произошли события, сорвавшие первоначальную задачу, поставленную перед генералом Ивановым.

Исходным пунктом этих событий было происходившее в Петрограде. Там старая власть пала, правительство перестало существовать (к вечеру 27 февраля), возник Временный комитет Государственной думы, фактически находившейся в зависимости от Петроградского Совета. В ночь с 1 на 2 марта между ними было достигнуто соглашение о создании Временного правительства. История его образования изучена довольно детально[102] и поэтому нет необходимости повторяться. Важно лишь отметить, что «левое» крыло Временного комитета Государственной думы, на наш взгляд, получило преобладающую роль в правительстве. Родзянко же вообще не вошел в него. Его претензии на премьерство были отведены, во главе Временного правительства оказался князь Г. Е. Львов.

Впоследствии Милюков сожалел о таком выборе, считая, что Родзянко, как более «сильная личность», оказался бы лучшим лидером. На склоне лет, в эмиграции, Милюков давал понять, что тут сыграли свою роль «старые масонские связи», которые в известной степени и определили создание во Временном правительстве группы в составе Г. Е. Львова, А. Ф. Керенского, Н. В. Некрасова и А. И. Коновалова. Некоторые данные, введенные в последнее время в научный оборот[103], дают основание предположить, что политическое масонство (возникшее в начале XX в.) могло здесь сыграть какую-то роль, посредством личных связей повлиять на формирование части Временного правительства. Но, конечно, не масонство определяло ход событий и выбор решений, как это утверждал, пожалуй, наиболее активный пропагандист «масонской концепции» английский советолог Дж. Катков. Не масонство определяло характер буржуазно-либеральной оппозиции, а, напротив, эта оппозиция полностью вбирала в себя немногочисленных масонов и использовала их в своих интересах. Львов, а также исподволь набиравшая силу «группа Керенского» (Некрасов и др.) оказались в верхних эшелонах власти отнюдь не по причине своих масонских связей. Главную, решающую роль здесь играл фактор политический. Несмотря на принадлежность к различным партийным группировкам, Львова, Керенского, Некрасова, Коновалова и др. еще до революции объединяло стремление к созданию центра, который мог бы сомкнуть либеральную оппозицию с соглашательским крылом массового движения. Теперь, в условиях быстрого развития революции, приведшего к возникновению меньшевистско-эсеровского Исполкома Петроградского Совета, влияние этого, по определению В. И. Старцева, буржуазного радикально-демократического блока, безусловно, должно было расти[104]. Не говоря уже о Родзянко, даже Милюков оказывался правее этого блока. Что касается Львова, то он представлял собой наиболее приемлемую фигуру для различных течений, которые все явственнее обозначались во Временном комитете Думы и формировавшемся Временном правительстве.

Впоследствии Родзянко, защищаясь от нападок монархистов, в уже цитированном нами письме в газету «Руль» уверял, что он «не возражал против экспедиции генерала Иванова», но узнал о ней «только тогда, когда она подходила к Вырице». А за это время ситуация изменилась так, что «не возражать» против «экспедиции Иванова» было уже просто невозможно. Все, кто оттеснили Родзянко, хорошо понимали это. На Иванова, по-видимому, решено было оказать соответствующее давление. Подтверждением этого может служить факт направления к нему двух полковников генштаба – Тилле и Доманевского, миссия которых сводилась к тому, чтобы убедить генерала-карателя в том, что вооруженная борьба с восставшими только осложнит и ухудшит положение, что порядок легче восстановить путем соглашения с думским комитетом и намечаемым им правительством. Об этом, по всей вероятности, хотел говорить с Ивановым и Гучков, который направился с Шульгиным в Псков к царю и который телеграфно согласовывал свою встречу с Ивановым (она не состоялась). Давление на Иванова оказывалось и кружным путем с другой стороны – через Ставку, которая, как увидим дальше, к концу дня 28 февраля совершила важный тактический поворот.

В таких условиях «экспедиция» генерала Иванова «забуксовала». В ней совершенно ясно просматриваются два момента: замысел (занести железный кулак над Петроградом и «размозжить череп» революции) и финал (замахнувшаяся рука бессильно опускается и падает). Между ними прошли бурные революционные события, решительно ломавшие планы, расчеты и намерения контрреволюции. Но именно этот безрезультатный финал «экспедиции Иванова» сразу же после революции попытались выдать за ее изначальную цель. Учрежденная Временным правительством Чрезвычайная следственная комиссия явно не была заинтересована в раскрытии подлинной сути всего этого дела: царизм был свергнут, буржуазия оказалась у власти, дальнейшее углубление революции не соответствовало ее классовым целям, напротив, лозунгом дня стал призыв к единению всех «общественных сил». В таких условиях восстанавливать истинные цели «миссии Иванова» значило лишь разжигать ненужные Временному правительству страсти. И комиссия на удивление легко принимала на веру то, что говорили ей организаторы и исполнители этой «миссии». А они, естественно, всемерно старались обелить себя, затушевать свою роль как царских карателей и, напротив, представить себя в виде борцов против «павшего режима».

Перепуганный Иванов твердил, что ему поручено было действовать в контакте с Думой, помогая ей в сформировании «министерства доверия», что он и в мыслях не имел действовать оружием, думал только о том, чтобы произвести «моральное впечатление». Начальник его гражданской части А. А. Лодыженский уверял, что власть «генерал Иванов хотел с первых шагов своих использовать в том смысле, чтобы немедленно устранить прежнее правительство и привлечь к управлению государством новые живые силы. Лицами этими, которым, по мнению генерала Иванова, можно было бы поручить задачу сформирования нового кабинета, могли бы быть Кривошеин или Самарин». Офицеры Георгиевского батальона чуть ли не в один голос уверяли, что их командир генерал Пожарский с самого начала заявил, что не разрешит стрелять в народ. Генерал-майор Апушкин, ведший следствие, с готовностью воспринимал показания такого рода[105].

Любопытно, что даже члены свиты Николая II, допрашивавшиеся в той же комиссии, в один голос утверждали, что, как только в Ставке были получены телеграммы Родзянко с просьбой о «даровании» «министерства доверия», они сразу же прониклись необходимостью такого шага и к этому склонили царя сразу по его выезде из Ставки. А между тем в распоряжении Апушкина имелись и иные показания. Например, фельдфебель 1-й роты Георгиевского батальона С. Оглоблин сообщил, что командир роты при отъезде из Могилева объяснил солдатам, что «мы едем сопровождать царя и в случае, если встретим какую-либо преграду, мы должны выполнять присягу». Некоторые офицеры говорили солдатам, что «из Петрограда идет бронированный поезд с немцами, которые грабят и бесчинствуют по дороге, и что нужно их остановить»[106]. Но все это не вписывалось в миротворческую картину «экспедиции Иванова», которую Чрезвычайная следственная комиссия Временного правительства готова была принять…

Получила хождение версия, согласно которой Николай II чуть ли не добровольно отказался от власти. Историографический и источниковый анализ довольно быстро приводит нас к ее истокам. Они – в послереволюционных свидетельствах и показаниях как некоторых бывших «верноподданных», так и бывших либеральных оппозиционеров. Первые считали, что поношением свергнутого режима и свергнутого царя они скорее добьются «места» при новом режиме; вторые – версией о «самоубийстве» царизма поддерживали политическую проповедь о «единодушии» Февраля. Вот, к примеру, коннозаводчик и по совместительству царский историограф Н. Дубенский. Если верить его дневнику, который он вел, разъезжая вслед за Николаем II в «свитском» поезде, то именно ему, Дубенскому, принадлежала весьма важная роль в решениях, принимавшихся Ставкой и царем. Так это он, оказывается, «заронил» мысль об «экспедиции» генерала Иванова в Петроград, но исключительно с «миротворческими целями». Ему также принадлежит ставшая афористической фраза о том, что Николай II отказался от власти, как будто «сдал эскадрон». Все эти свидетельства, естественно, были сделаны после того, как с царизмом было покончено. И не так уж не прав был Родзянко, когда в эмиграции, отвечая монархистам на обвинения в «революционности», писал: «Ну, хорошо, пусть я по-вашему автор революции… Но позвольте вас спросить: где же вы и ваши единомышленники были, когда вспыхнула революция?.. Вы, господа… сделали хуже. Вы не просто уклонились от борьбы, но еще и укрылись под красными бантами на груди и продолжали служить на теплых местечках ненавистному вам Временному правительству»[107].

А вот показания А. И. Гучкова в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства 2 августа 1917 г. (Гучков был одним из шести свидетелей отречения в Пскове): «Такой важный акт в истории России… – крушение трехсотлетней династии, падение трона. И все это прошло в такой простой, обыденной форме, я бы сказал, настолько без глубокого трагического понимания всего события со стороны того лица, которое являлось главным деятелем в этой сцене, что мне прямо пришло в голову, да имеем ли мы дело с нормальным человеком… Человек этот просто до последнего момента не отдавал себе полного отчета в положении, в том акте, который он совершал…»[108]

Оставим в стороне просто нелепое утверждение Гучкова о том, что отречение для Николая II означало «крушение трехсотлетней династии» (дело обстояло как раз наоборот!). Но ведь спустя почти полгода после февральских событий Гучкову просто не могло быть неизвестно, что для того, чтобы подвести Николая II к отречению, потребовалась тяжелая борьба и что он, Николай II, боролся за власть, можно сказать, до последнего предела своих возможностей. И если, тем не менее, Гучков упрямо твердил о полном непонимании царем положения, то тут, несомненно, был прежде всего политический расчет, усиливавшийся, вероятно, и соображением личного порядка: перед лицом крепнувшей контрреволюции (шел август 1917 г.!) вчерашние «борцы с царизмом» уже начинали помаленьку «реабилитировать» себя и Гучкову важно было подчеркнуть, что никто «не принуждал» царя к отречению.

Любопытно, как трансформировалась версия о «самоустранении» царизма и «самоотречении» Николая II после Октября, уже в эмиграции. Мотив, компрометирующий царя, из нее полностью исчез. Например, «конституционный монархист» Н. Н. Чебышев говорил в одном из своих выступлений: «А иные говорят, что у нас вообще не было революции. Так ли уж это глупо? Смотрите: у нас было длительное отречение от власти. Государь снял с себя венец… Императору Николаю II угодно было отречься не только за себя, но и за сына, что противоречило закону. Потом и великий князь Михаил Александрович после беспорядочной беседы с каким-то случайным сборищем… отказался принять престол…»[109]

Политическая подоплека всех этих версий ясна. И, тем не менее, отголоски их довольно долго звучали в исторической литературе. Сказывалось отмеченное нами определенное игнорирование «верхов» и ходе изучений истории революции и опасение преувеличить значение царского отречения в ходе революционных событий. Интересно, как «непрофессионал», свободный от давления историографической традиции и именно потому, может быть, более способный непредвзято взглянуть на событие, с некоторым недоумением обнаруживал просчет историков. В июне 1928 г. В. В. Шульгин, один из двух думских посланцев, «принимавших» отречение царя, вспоминая прошлое, писал другому думскому посланцу, А. И. Гучкову: «Мне иногда приходит в голову, что было бы хорошо собрать все записи, касающиеся отречения, и издать их одной книгой… Это мог быть большой труд под заглавием «Отречение»[110]. Шульгин не знал, что труд, о котором он так пекся, уже вышел в Советском Союзе. В 1927 г. в Ленинграде под редакцией П. Е. Щеголева был издан сборник воспоминаний очевидцев (и некоторых документов) под названием «Отречение Николая II». Ему была предпослана интереснейшая статья Михаила Кольцова, в которой он, анализируя поведение царя в критические для него дни, с удивлением спрашивал: «Где же тряпка? Где сосулька? Где слабовольное ничтожество? В перепуганной толпе защитников трона мы видим только одного верного себе человека – самого Николая. Он стоек и меньше всех струсил»[111]. Да, царь боролся до конца: даже в свое отречение он, как мы увидим, «вложил» политический маневр, рассчитанный на спасение монархии и династии…

Николай II покинул Могилев в ночь с 28 февраля на 1 марта. По железнодорожному графику его поезд должен был прибыть в Царское Село днем 1 марта. Несколькими часами раньше здесь, как мы знаем, уже должен был находиться генерал Иванов с Георгиевским батальоном в ожидании направлявшихся с разных фронтов частей. Если бы все это произошло, силы царистской контрреволюции получили бы большой импульс. Но до Царского Села Николай II не доехал, оказался в Пскове. Почему? Если верить некоторым мемуаристам, принадлежавшим к либеральному лагерю, это было результатом тонко продуманного манипулирования движением «литерных поездов», осуществляемым из думских кругов. Возможно, что распоряжения блокировать приезд Николая II в Царское Село и Петроград действительно отдавались теми, кто был связан с Временным комитетом Государственной думы, и все-таки «блуждание» царского поезда по железнодорожным путям 28 февраля и 1 марта определялось совсем не ими. В события властно вмешивались обстоятельства, вызванные стремительным развитием революции. Именно они, прежде всего, и срывали намерения царя и его окружения. Когда на станции Малая Вишера в шедшем впереди «свитском» поезде («литер Б») получили тревожное сообщение, что следующие станции – Любань и Тосно – как будто бы уже в руках революционных войск, решено было немедленно повернуть назад. Дождавшись прихода в Малую Вишеру царского поезда («литер А»), оба поезда через Старую Руссу и Дно пошли на Псков, где находился штаб главнокомандующего Северным фронтом генерала Н. В. Рузского. Почему именно сюда? Надо учитывать, что, выехав из Могилева, царь уже 28 февраля утратил непосредственную связь со Ставкой. Эту связь можно было восстановить только из пункта, где имелся телеграфный аппарат Юза. Ближайший «Юз» имелся в штабе Рузского: этим и объясняется решение Николая II повернуть в Псков. На наш взгляд, оно было связано с планом карательной экспедиции Иванова: «по Юзу» из Пскова можно было форсировать движение других карательных войск. Таким образом, если думский комитет, по выражению Керенского, и пытался играть с царем в «кошки-мышки», уводя «кошку» подальше от революционной столицы, то игра эта шла вхолостую…

К концу дня 1 марта оба царских поезда прибыли в Псков. Это был тот момент, когда Ставка в Могилеве, возглавляемая генералом Алексеевым, изменила свою политическую позицию.

Если до 1 марта она, как мы знаем, поддерживала курс на военное подавление революции и усиленно работала над организацией карательной экспедиции генерала Иванова, то уже к концу 28 февраля генералу Алексееву, непрерывно получавшему новые сведения о событиях в Петрограде, все более очевидной становилась необходимость соглашения с Временным комитетом Думы. Представители комитета убеждали его, что выполнение их требования об «ответственном министерстве» остановит революцию и, таким образом, позволит, сохранив монархию, продолжать войну с Германией до победного конца. В Ставку одна за другой поступали телеграммы, которые сообщали о мощном размахе революции, о переходе все новых и новых войск в ее лагерь, об аресте министров и других царских чиновников. Из этой информации становилось ясно, что для подавления революции сил отряда Иванова может и не хватить. Вставал вопрос о подготовке новых воинских соединений и отправке их на Петроград, на что, по расчетам генерала А. С. Лукомского, потребовалось бы не менее 10 дней[112].

В ночь на 1 марта Алексеев решил, что необходимо пойти навстречу буржуазным лидерам Думы, полагая, что большинство его помощников и командующих фронтами должны поддержать это намерение. Но испросить санкции царя Алексеев не мог: его уже не было в Могилеве и приблизительно до 3 часов дня 1 марта в Ставке точно не знали, где он находится. Для Алексеева наступил момент тяжкого выбора: либо ждать связи с царем, либо, взяв ответственность на себя, действовать самостоятельно. И Алексеев решился: в ночь на 1 марта он направил в Царское Село (куда должен был прибыть генерал Иванов, а затем и царь) две телеграммы. Подчеркнув, что в воззваниях думского комитета речь идет о «незыблемости монархического начала», он предлагал пойти навстречу либералам Думы в их требовании «необходимости новых оснований для выбора и назначения правительства». В связи с этим, писал Алексеев, должны измениться и «способы действий» генерала Иванова, т. е. поставленная ему задача подавить революцию в столице вооруженным путем отменялась[113].

Только около 3 часов 1 марта Ставке удалось, наконец, выяснить местонахождение царского поезда: в этот момент он стоял на станции Дно. Телеграмму Алексеева о необходимости дарования «министерства доверия» или «ответственного министерства» немедленно направили туда[114]. И снова напрасно: царские поезда уже ушли в Псков. Как только в Ставке поздно вечером получили сообщение из штаба Рузского, что Николай II в Пскове, Алексеев перенес «телеграммный огонь» туда. Но теперь он был значительно более «массированным».

Пока царские поезда маневрировали на железнодорожных путях, Алексеев не терял время зря. Он уже запросил мнение некоторых высших генералов и получил от них ответы, в которых выражалась поддержка его позиции, и выходом из положения признавался компромисс с Думой (телеграммы адмирала А. И. Непенина, генерала А. А. Брусилова, великого князя Николая Николаевича и др.). Более того, с помощью генерала А. С. Лукомского, находившегося в Ставке великого князя Сергея Михайловича и начальника дипломатической канцелярии Ставки Н. А. Базили Алексеев даже составил проект манифеста, от имени царя провозглашавшего создание «ответственного перед представителями народа министерства» во главе с Родзянко. В 11-м часу вечера 1 марта все это было передано в Псков[115]. Но Псков молчал. В вагоне «литера А» генерал Рузский никак не мог убедить Николая II принять новую позицию Ставки. Позднее Рузский вспоминал, что царь «возражал спокойно, хладнокровно и с чувством глубокого убеждения». Он, писал Рузский, уверял, что «общественные деятели», получив власть, «не сумеют справиться со своей задачей» и что формула «ответственного министерства» «ему непонятна, что надо быть иначе воспитанным, переродиться…»[116] Только в первом часу ночи 2 марта Николай II сдался. Согласие царя на ответственное министерство, по существу, означало отказ от карательной экспедиции генерала Иванова. В Ставку пошло распоряжение о прекращении движения его войск на Петроград.

Казалось, наконец достигнут долгожданный компромисс между думским Временным комитетом и царем. Но революция ломала и крушила все эти политические сделки «верхов», совершавшиеся за ее спиной. Когда генерал Рузский со станции поехал к себе в штаб, чтобы по прямому проводу сообщить Родзянко «радостную весть», он еще не знал, что положение в Петрограде круто изменилось, что движение масс приобрело новый мощный импульс. Разговор Рузского с Родзянко начался в 3 часа 30 минут утра 2 марта и продолжался четыре часа. То, что услышал Рузский, потрясло его до глубины души. В ответ на сообщение, что уже заготовлен манифест об «ответственном министерстве», Родзянко заявил, что этот манифест запоздал, что он никого уже не удовлетворит, потому что «настала одна из страшнейших революций, побороть которую будет не так-то легко», и что «династический вопрос поставлен ребром»[117]. Действительно, днем 2 марта, когда Милюков, выступая в Таврическом дворце (в это время царь еще не отрекся, но Милюков уже знал, что в Псков выехали Шульгин и Гучков, чтобы добиваться отречения Николая II), заявил, что престол перейдет к наследнику царя Алексею при регентстве великого князя Михаила Александровича, в городе поднялась настоящая буря возмущения. Начались митинги протеста на заводах и в полках гарнизона. Орган Петроградского Совета газета «Известия» писала: «Династия Романовых ныне свержена… к ней возврата быть не должно»[118].

Напрасно Рузский в просительном тоне доказывал Родзянко, что царь пошел на все возможные уступки (отменил карательную экспедицию Иванова, согласился на «ответственное министерство»), и взывал к тому, чтобы «почин государя нашел бы отзыв в сердцах тех, кои могут остановить пожар». Родзянко определенно дал понять, что только в случае отречения в пользу наследника Алексея «переворот может быть добровольный и вполне безболезненный для всех и тогда кончится в несколько дней…». Этот разговор дорого обойдется Родзянко. В эмиграции вплоть до самой смерти (февраль 1924 г.) монархисты будут травить его за то, что он якобы ввел в заблуждение армейскую верхушку и под его влиянием генералы склонили царя к отречению. Но Шульгин в некрологе бывшему председателю IV Государственной думы напишет: «Главное, что ставят ему в вину, – это, конечно, то, что он советовал государю отречение… А что же, если бы Родзянко не советовал отрекаться, молчал бы, трон удержался бы?.. Я же думаю и теперь, что иного исхода не было. Чтобы не отрекаться, надо было залить кровью Петроград. Кто мог это сделать тогда? Где был тот человек и те люди?»[119]

Разговор Рузского и Родзянко тут же передавался в Ставку, в Могилев. Реакция Ставки была мгновенной: отступать уже было нельзя, и армейская верхушка сделала новый шаг навстречу думскому комитету. Генерал Алексеев тут же подписал циркулярную телеграмму главнокомандующим фронтами, в которой кратко информировал о новой позиции Временного комитета Государственной думы, выдвинувшего требование об отречении Николая II в пользу сына при регентстве Михаила Александровича, и подчеркивал, что «обстановка, по-видимому, не допускает иного решения». Этот вывод Алексеев мотивировал необходимостью «продолжать до конца борьбу с внешним врагом, спасти независимость России и судьбу династии»[120]. В заключение Алексеев просил главнокомандующих сообщить свое мнение в Псков, явно ориентируя их на поддержку высказанной им точки зрения. К 2 часам дня у Алексеева уже были нужные ему ответы великого князя Николая Николаевича (Кавказский фронт), Брусилова (Юго-Западный фронт) и Эверта (Западный фронт). Почти тут же Алексеев передал их в Псков, от себя умоляя царя «безотлагательно принять решение», которое ему «внушит господь бог»[121]. Но было совершенно ясно, что решением «господа бога» Алексеев считал то, о котором телеграфировали все главнокомандующие.

Чем объяснить смену позиции Ставки и вообще военных верхов? В зарубежной литературе встречаются утверждения о связях Алексеева, Рузского и некоторых других генералов с политическим масонством, установленных якобы главным образом через А. И. Гучкова[122]. Однако никаких убедительных данных в пользу такого утверждения не приводится. Но если даже предположить, что такие связи существовали, то в основе их лежала не принадлежность к некоей «военной ложе», а общая политическая оппозиционность режиму, возникавшая на почве военных неудач. Можно ли считать ее неожиданной? Имеющиеся в исторической литературе данные позволяют утверждать, что лидеры оппозиции установили контакты с генералом Алексеевым и некоторыми другими высшими армейскими чинами еще в дофевральский период. Некомпетентность руководства, развал в области промышленности и снабжения, «распутинщина» – все это раздражало генеральскую верхушку, настраивало ее против последних Романовых. Именно против последних Романовых, а не против монархии как системы – это следует подчеркнуть.

Пройдут годы, но генералы (почти все они станут вождями «белого дела»), так или иначе причастные к «псковской драме», будут нервозно оправдываться за прошлое. В начале 20-х годов между генералами А. И. Деникиным и А. С. Лукомским (в дни Февральской революции он занимал пост генерал-квартирмейстера Ставки, и через него шла вся связь) развернулась довольно острая полемика о роли, сыгранной М. В. Алексеевым в отречении Николая II. Полемика шла «закрыто»: генералы обменивались письмами в связи с подготовкой Деникиным его многотомных «Очерков русской смуты». Прочитав рукопись первого тома, Лукомский критически высказался в адрес Алексеева, который якобы мог тогда «подавить петроградское действо», но не сделал этого, «будучи прирожденным соглашателем»[123]. Деникин в своем ответе защищал Алексеева. «Нет, не мог, – писал он, – по слабости своего характера и по неустойчивости государева характера». Но далее он указывал на глубокую противоречивость «антиалексеевской» позиции Лукомского: «Вы же сами пишете, что подавить революцию силой оружия нельзя было… Это могло бы временно приостановить революцию, но она бы, конечно, вспыхнула бы с новой силой»[124]. В этом замечании Деникина и заключается подлинное объяснение позиции высших генералов в февральские дни. Согласие на «ответственное министерство», а затем и отречение Николая II они «рассматривали как дорогую, но все же наиболее приемлемую цену за ликвидацию революции. Да, Алексеев, по характеристике Лукомского, был «соглашателем», но иного пути, кроме как соглашение с думским комитетом, у него не было: царского Совета министров в Петрограде уже не существовало, Николай II был отрезан от Петрограда и Ставки. В такой обстановке единственной точкой опоры для Алексеева и других генералов становилась Государственная дума в лице ее Временного комитета.

Это потом битые белые генералы начнут выяснять, кто из них бросил наиболее «увесистый булыжник в государя»[125], и горевать о случившемся в Пскове: Алексеев, например, будет сожалеть о том, что «поверил в искренность некоторых людей, послушался их и послал телеграмму главнокомандующим по вопросу об отречении государя»[126]. А 1 и 2 марта 1917 г., склоняя Николая II к компромиссу с Думой, а затем и отказу от власти, они не колебались в своих намерениях.

В 10 часов утра 2 марта, еще не получив из Ставки телеграмм Алексеева и главнокомандующих фронтами, генерал Рузский направился к царю. Как он писал впоследствии, «стиснув зубы», он положил перед ним ленту своего разговора с Родзянко. Николай II молча читал ее, затем начал говорить, что лично готов отойти «в сторону для блага России», но опасается, что «народ этого не поймет». На эту новую уступку, лишавшую его всякой власти, он идти не желал. Не решаясь брать всю ответственность на себя, Рузский предложил отложить разговор до получения ответов всех главнокомандующих и Алексеева. Когда он вернулся в штаб, телеграмма Алексеева, содержащая ответы главкомов, уже пришла. Теперь он мог говорить от имени их всех. Тем не менее, готовясь вновь встретиться с Николаем, он решил взять с собой двух своих помощников – начальника штаба генерала Данилова и начальника снабжения генерала С. С. Савича. Около 3 часов дня 2 марта три генерала вошли в салон-вагон императорского поезда. Рузский и Николай II сели друг против друга, Данилов и Савич стояли навытяжку. Рузский показал царю телеграмму с ответами главнокомандующих и от себя добавил, что выход один: отречение в пользу Алексея.

«Наступило, – вспоминал Савич, – общее молчание, длившееся одну-две минуты. Государь сказал: «Я решился. Я отказываюсь от престола», – и перекрестился…»[127]

Днем были составлены две телеграммы (Родзянко и Алексееву), сообщавшие о принятом решении. Оставалось отправить их адресатам, как вдруг в 4-м часу дня Николай II приказал задержать их отправку. На это событие историки обычно обращают мало внимания. Что же произошло?

Существуют две версии истории с задержкой телеграмм об отречении в пользу Алексея. По одной из них задержка была связана с известием о предстоящем прибытии в Псков думских посланцев – Гучкова и Шульгина – и необходимостью ознакомиться с целью их миссии. По другой версии Николай задержал отправку телеграмм под давлением «взбунтовавшейся» свиты, настаивавшей на отказе от отречения вообще. Трудно отдать предпочтение какой-либо из этих версий. Возможно, их следует соединить, и тогда получится, что телеграммы были задержаны в результате советов кого-либо из свитского окружения, указывавших на необходимость до отречения выслушать Гучкова и Шульгина. Но то, что произошло поздно вечером 2 марта при встрече этих думских посланцев с Николаем II в вагоне его поезда, дает основание предполагать, что он «остановил» отречение не столько под каким-либо влиянием извне, сколько по своим собственным соображениям. Совершенно неожиданно для всех присутствовавших он заявил, что меняет свое первоначальное решение и отрекается в пользу брата, великого князя Михаила. Это было нарушением закона о престолонаследии. Некоторые буржуазные авторы утверждают, что Николай якобы руководствовался только одним желанием: спасти своего больного сына, не разлучаться с ним. Его иногда даже противопоставляют Петру I, который, напротив, пожертвовал сыном ради высших государственных интересов. Но, например, П. Н. Милюков усматривал в «переотречении» коварный политический шаг. Николай, писал Милюков, «изменил условия отречения, устранив (вопреки закону) от наследования сына и назначив своим преемником брата Михаила. Из писем царицы видно, что при этом имелась в виду задняя мысль – впоследствии при благоприятных условиях объявить отречение недействительным и восстановить права и неограниченную власть наследника»[128]. Действительно, в письме императрицы от 3 марта есть места, дающие некоторые основания для подобного рода предположений[129]. Впоследствии многие мемуаристы утверждали, что своим «незаконным отречением» Николай осложнил обстановку, поскольку «назначением» Михаила спутал карты всем тем, кто боролся за сохранение монархии. «Назначение Михаила, – писал Милюков, – было последним даром Распутина и первым ударом по мирной революции»[130].

Действительно ли Николай II вложил в свое «переотречение» какой-то задний политический смысл или действовал только «из родительских побуждений», со всей определенностью сказать трудно. Из опубликованных воспоминаний непосредственных участников событий, в том числе прибывших в Псков Гучкова и Шульгина, нельзя также составить отчетливое представление о том, как думские делегаты оценили новый вариант царского отречения. Правда, в письме Шульгина к Гучкову, написанном уже в эмиграции, в июне 1928 г., и посвященном главным образом Пскову начала марта 1917 г., Шульгин писал: «Что же касается того, что мы будто бы не знали основных законов, то я лично знал их плохо. Но не настолько, конечно, чтобы не знать, что отречение в пользу Михаила Александровича не соответствует закону о престолонаследии»[131].

Так или иначе, Шульгин с Гучковым пришли к заключению, что юридические тонкости в сложившейся ситуации уже ни к чему, и приняли «незаконный» акт отречения. Позднее оба они подвергнутся нападкам монархистов и оба будут оправдываться ссылкой на то, что иного выхода у них не было. Гучков перед смертью уверял, что действовал из лучших монархических побуждений, что для него важнее было добиться добровольного отречения царя, потому что он боялся, что в противном случае Николай II «будет низложен Советом рабочих и солдатских депутатов»[132]. Точно так же и Шульгин на склоне лет, оглядываясь на далекое прошлое, писал о неизбежности отречения: «И государь, и верноподданный, дерзнувший просить об отречении, были жертвой обстоятельств, неумолимых и неотвратимых…»[133] Последнее, что сделал Николай, – это по просьбе делегатов подписал указы о назначении главой правительства князя Г. Е. Львова, верховным главнокомандующим – своего дядю, великого князя Николая Николаевича, и командующим Петроградским военным округом – генерала Корнилова. Это является лишним свидетельством того, что ни делегаты Думы, ни Николай II еще совершенно не понимали реальных последствий развернувшихся событий…

На другой день, 3 марта, когда поезд уносил бывшего царя в Могилев, он записал в свой дневник: «В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством пережитого. Кругом измена, и трусость, и обман»[134]. Это, пожалуй, единственное, но зато вполне определенное признание, опровергающее все последующие утверждения о якобы «добровольном отречении» царя. Никогда впоследствии Николай в своем дневнике не возвращался к событиям в Пскове. Есть, пожалуй, только одно свидетельство, показывающее, что бывший царь не примирился с тем, что тогда произошло. Воспитатель наследника П. Жильяр, пользовавшийся безусловным доверием Романовых, писал, что уже в Тобольске, после провала корниловского мятежа Николай открыто «пожалел о своем отречении»[135].

Но запоздало не только согласие Николая II на «ответственное министерство». Оказалось, что запоздали и оба последовавших затем отречения: в пользу наследника и в пользу Михаила Александровича. Это обнаружилось сразу, как только сведения о псковских событиях, изложенные в телеграмме Гучкова, дошли до Петрограда. Думские лидеры и Временное правительство находились под впечатлением мощных антидинастических и антимонархических выступлений революционных масс, что особенно наглядно проявилось во время дневного выступления Милюкова 2 марта в Таврическом дворце. И «переотречение» Николая, вероятно, сыграло свою роль в политических расчетах «группы Керенского».

Если Родзянко вплоть до 2 марта боролся за сохранение Николая на престоле, а Милюков шел дальше, требуя отречения царя в пользу законного наследника, то Керенский со своими единомышленниками стояли на буржуазно-республиканских позициях. До поры до времени они выжидали, блокируясь с Милюковым, но теперь, учитывая бурные антидинастические настроения масс, решили, что для них наступил благоприятный момент. Непосредственно вступить в переговоры с монархической генеральской верхушкой они не могли: тут нужен был только Родзянко, который поддерживал с генералами контакты и которому они еще верили как «верноподданному». Но позиции Керенского и его «масонских» друзей явно усиливались. Это хорошо видно из небольшой истории с передачей шифрованной телеграммы об отречении царя из Пскова в Петроград. Как только Гучков с Шульгиным «приняли» отречение, генерал Рузский сообщил, что примерно через час начнется передача текста отречения для сообщения его Родзянко. Около часу ночи на 2 марта текст этот приняли на телеграфе Варшавского вокзала, расшифровали и немедленно попросили прислать из министерства путей сообщения (там в тот момент находился Родзянко) машину для вручения ее адресату. Через некоторое время к вокзалу подошли два автомобиля с двумя офицерами и 15 солдатами. Офицеры, сообщавшие в министерство о предстоящей передаче телеграммы и расшифровавшие ее, были арестованы и доставлены в Таврический дворец к… Керенскому. Несмотря на сопротивление офицеров, заявивших, что обязаны вручить телеграмму только Родзянко, Керенский решительно изъял у них телеграмму[136].

Родзянко, ранее уже потерпевший поражение в борьбе с Милюковым, совершил политический вольт: выступил за отказ Михаила от престола. Две причины, возможно, лежали в основе этого неожиданного шага: новый подъем революционных, антицаристских настроений в массах (так называемая «вторая волна революции») и стремление Родзянко, переориентируясь на новую политическую группировку, удержаться на гребне событий. Так или иначе, 3 марта Родзянко и новоявленный премьер-министр Г. Е. Львов бросились к прямому проводу для разговора с Рузским и Алексеевым. Говорил Родзянко. Волнуясь и торопясь, он утверждал, что решение, принятое в Пскове, неприемлемо. С воцарением наследника Алексея при регентстве Михаила, по его мнению, еще «помирились бы», но с воцарением Михаила, безусловно, не согласятся. Не объясняя, почему дело обстоит именно так, Родзянко сообщил, вероятно, оторопевшему Рузскому, что все дело в том, что неожиданно вспыхнул «солдатский бунт», которому ничего подобного он не видел, что к этому бунту присоединились рабочие и уже новая, только что образованная власть повисла на волоске. Тем не менее, все же удалось прийти к соглашению с Исполкомом Совета, «которое заключалось в том, чтобы было созвано через некоторое время Учредительное собрание для того, чтобы народ мог высказать свой взгляд на форму правления…» Успокаивая генералов, Родзянко заверил их, что «при предложенной форме возвращение династии не исключено», но примерно до окончания войны власть должна остаться у Временного правительства[137].

Манифест Николая об отречении в пользу великого князя Михаила повисал в воздухе, хотя текст его уже кое-где начал «спускаться» по нижестоящим армейским инстанциям для принятия присяги.

В генеральских верхах началась сумятица, зрело раздражение. Рузский с явной досадой заметил Родзянко, что «депутаты, присланные вчера, как видно, не были в достаточной степени освоены с ролью и вообще с тем, для чего приехали». Алексеев мрачно телеграфировал Рузскому, что все сообщенное «далеко не радостно», потому что «неизвестность и Учредительное собрание – две опасные игрушки в применении к действующей армии»[138].

Последовавшие действия Алексеева еще раз опровергают послереволюционные монархические версии об его «измене» и т. п.; напротив, они свидетельствуют о том, что Алексеев, да и другие генералы делали все возможное, чтобы спасти монархию. В отказе Родзянко поддержать такую, по мнению генералитета, сверхрадикальную меру, как отречение царя, раздраженный Алексеев, вероятно, усмотрел новый политический трюк, а во всем предыдущем – чуть ли не обман, рассчитанный на то, чтобы толкнуть командование на принятие требований думских лидеров.

Еще бы! Сколько сил было положено на то, чтобы сдвинуть упрямого царя с мертвой точки, склонить его к уступкам, – и все это пошло прахом. Мы уже приводили белоэмигрантские свидетельства о том, что Алексеев будто бы признавал ошибочность своей позиции в дни отречения царя от престола. Сожалел, якобы, о содеянном и Рузский, который потом, оказывается, понял, что ему следовало «вооруженной силой подавить бунт». Вероятнее всего, это реабилитирующие заявления либо самих участников событий, либо их апологетов, сделанные постфактум, в новых политических условиях и обстоятельствах. Но, так или иначе, а в течение первой половины 3 марта Алексеев направил всем главнокомандующим тревожные телеграммы. В них говорилось, что «в сообщениях Родзянко нет откровенности и искренности», что «неизвестность, колебания, отмена уже объявленного манифеста могут повлечь шатание умов в войсковых частях». Поэтому Алексеев предлагал «потребовать осуществления манифеста», а для установления единства «созвать совещание главнокомандующих в Могилеве». «Коллективный голос высших чинов армии и их усилия, – убеждал Алексеев, – должны… стать известными всем и оказать влияние на ход событий». Вырисовывался план организации нового карательного похода на Петроград.

Однако добиться полного согласия главнокомандующих Алексееву не удалось. Только что назначенный новый верховный главнокомандующий великий князь Николай Николаевич (он с осени 1915 г. находился в Тифлисе) высказывался против перехода престола к Михаилу, но в то же время отвергал и идею Учредительного собрания, как совершенно неприемлемую «для блага России». Брусилов считал, что задача армии – «охранять грудью матушку Россию» и не вмешиваться в политику. Пожалуй, только Эверт требовал немедленного объявления «высочайшего манифеста». По-видимому, возобладало мнение генерала Рузского, который эти два дня находился в центре различных политических влияний и воздействий, направленных на находившегося у него в Пскове Николая Романова. Он полагал, что сбор главнокомандующих «несоответственен», так как они недостаточно ориентированы в обстановке, и главная задача состоит в том, чтобы установить «полный контакт с правительством».

Но этого-то Алексееву как раз и не удавалось сделать. Родзянко вдруг куда-то «исчез», и добиться его вызова к прямому проводу в течение всего дня 3 марта оказалось невозможным. Теперь мы знаем, где находился Родзянко: рано утром с другими членами Временного комитета и Временного правительства он отбыл на Миллионную, 12, где квартировал Михаил Романов. Примечательно, что ни Алексееву, ни Рузскому об этом сообщено не было. Новая власть, по-видимому, посчитала, что «дело сделано» и дальнейшее вмешательство армейской верхушки в политику может стать неуместным. Только к вечеру 3 марта Алексееву удалось соединиться с Гучковым. Начальник штаба просил нового военного министра передать Родзянко, что, по мнению армии, выход все же должен быть найден «путем соглашения с лицом, долженствующим вступить на престол». Ради этого Алексеев даже делал шаг навстречу думскому комитету: предлагал указать в манифесте о воцарении Михаила, что «окончательное решение вопросов государственного управления будет выполнено в согласии с народным представительством» позднее, по окончании войны. То, что услышал Алексеев в ответ, потрясло его. Гучков сообщил, что на совещании с некоторыми министрами Временного правительства Михаил отказался от престола. В растерянности Алексеев произнес: «Неужели нельзя было убедить великого князя принять временно до созыва Собрания власть?.. Через полгода же все выяснится ближе, лучше и всякие изменения протекут не столь болезненно, как теперь…» Преобладала все та же мысль оттянуть, отложить, переждать, пережить «смуту», а там, может быть, все уляжется, перемелется, переменится к лучшему. «Вполне разделяю Ваши опасения… – говорил из Петрограда Гучков, – в интересах быстрого успокоения страны… явилось бы крайне важным, чтобы престол был безотлагательно замещен кем-либо, хотя бы временно, до санкции Учредительного собрания»[139]. К концу дня 3 марта Алексеев все же связался и с Родзянко[140]. Выслушав сообщение председателя Думы об отказе Михаила от престола, он безнадежно заметил: «Прибавить ничего не могу, кроме слов: боже, спаси Россию»[141].

Но мы несколько забежали вперед. Вернемся к Михаилу, на которого Николай, а затем и Алексеев с генералами делали свою последнюю ставку. Как мы уже знаем, вызванный Родзянко из своей резиденции в Гатчине, он приехал в Петроград к концу 27 февраля. Здесь думские лидеры предложили ему до приезда Николая II в Ставку сформировать временное правительство из общественных деятелей во главе с каким-либо «популярным генералом». Предлагалось, таким образом, что-то вроде диктатуры, которая должна была покончить с революцией. Михаил, однако, не решился действовать самостоятельно. После совещания с министрами во главе с Голицыным он из военного министерства связался со Ставкой и через генерала М. В. Алексеева просил царя распустить Совет министров и дать согласие на создание нового правительства, пользующегося «доверием страны».

Через того же Алексеева Николай II решительно отверг эту просьбу. В сопровождении близких ему лиц Михаил из военного министерства перешел в Зимний дворец. Из его окон было видно, как на Дворцовой площади сгущались толпы революционного народа. Генерал Хабалов и полковник Данильченко, сконцентрировавшие здесь остатки верных царскому правительству войск, готовились к осаде.

Однако, как мы уже писали выше, Михаил высказался за то, чтобы очистить Зимний дворец. Хабалов со своим воинством вновь перешел в Адмиралтейство. Дворец опустел, двери его уже не охранялись. Михаил решил вернуться к себе в Гатчину, но и это оказалось невозможным: с утра 28 февраля улицы Петрограда были сплошь заполнены народом. Тогда через дворы Эрмитажа и дома великого князя Николая Михайловича кандидата в российские монархи тайно переправили на Миллионную улицу, 12, в квартиру княгини О. П. Путятиной. В тот же день на квартиру Путятиных был доставлен «великокняжеский манифест». Напомним, что манифест от имени Николая II объявлял о «даровании ответственного министерства» и конституционного строя. Под ним уже стояли подписи Павла Александровича и Кирилла Владимировича. Теперь он ждал подписи Михаила, после чего его предполагали предложить Николаю II сразу по приезде в Царское Село. Михаил подписал манифест.

Посредством переписки он поддерживал связь с находившимся в Таврическом дворце Родзянко. Именно из письма последнего, вечером 2 марта Михаил узнал о плане отречения Николая II в пользу Алексея при регентстве его, Михаила (как мы знаем, Гучков и Шульгин уже находились на пути в Псков).

Рано утром 3 марта в квартире Путятиных раздался телефонный звонок. Звонил А. Ф. Керенский, который первым получил телеграмму из Пскова с сообщением о новом варианте отречения Николая II – в пользу Михаила. Керенский просил великого князя срочно принять членов Временного комитета Думы и Временного правительства. Михаил решил, что они едут предлагать ему регентство, на что он уже готов был согласиться[142].

Около 10 часов утра в квартире на Миллионной появились члены Временного правительства и Временного комитета Думы: Родзянко, Львов, Милюков, Керенский, Некрасов, Терещенко, Ефремов и др. Следует отметить, что сама по себе эта миссия фактически являлась неправомочной, идущей в обход уже принятых решений. Ведь еще 1 марта думский комитет постановил образовать «Временный общественный Совет министров» «впредь до созыва Учредительного собрания, имеющего определить форму правления Российского государства»[143]. Затем на переговорах членов думского комитета с членами Исполкома Петроградского Совета в ночь на 2 марта и 2 марта было достигнуто соглашение, по которому форму правления должно установить Учредительное собрание, избранное на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования. Пока же – ни республики, ни монархии[144]. Правда, в соглашении специально не оговаривалось, что его участники не могут «не предпринимать шагов, определяющих форму правления».

В данном случае использовалась «фигура умолчания», но, по сути, по духу соглашения – предрешение формы правления исключалось до Учредительного собрания – это было очевидно. В самом деле, если новое правительство берет на себя миссию созыва Учредительного собрания, тогда зачем нужен новый монарх? Если же, напротив, на престол восходит новый монарх, в общем-то, теряло смысл решение о созыве Учредительного собрания. Таким образом, делегирование думских лидеров и членов только что сформированного Временного правительства к Михаилу, в сущности, являлось закулисным маневром, попыткой в обход Совета и революционной демократии спасти монархию, поставив массы перед совершившимся фактом. Правда, не все члены этой делегации занимали одинаковую позицию, но, по свидетельству Милюкова, было признано, что в случае принятия решения Михаилом ему подчиняется все.

На «благоусмотрение» великого князя решено было представить две точки зрения: большинства, считавшего невозможным вступление Михаила на престол, и меньшинства, видевшего в воцарении Михаила единственный шанс «на спасение». Позицию большинства излагал Родзянко. Он говорил, что Михаил процарствует всего лишь несколько часов, так как известие о его восшествии на престол приведет к «огромному кровопролитию», к началу гражданской войны, которая неминуемо закончится победой восставших. Изменение позиции Родзянко не должно вызывать особого удивления. В этом он был далеко не одинок. Тот же Милюков, уверявший 3 марта, что без монархии Россия обречена на «гибель и разложение», что Михаил – последняя «соломинка», которая не даст России утонуть[145], ровно через неделю на съезде кадетской партии «глубоко радовался» принятию кадетами резолюции о введении республики. Все это отражало быстро менявшуюся обстановку в условиях революции и свидетельствовало о «приспособляемости» буржуазных лидеров к политической атмосфере. Всеми силами они старались удержаться на поверхности.

Но 3 марта Милюков от имени «меньшинства» уверял, что необходим «привычный для масс символ власти», что «Временное правительство одно, без монарха… является утлой ладьей, которая может потонуть в океане народных волнений еще до созыва Учредительного собрания».

В это время на Миллионную прибыли Гучков и Шульгин, только что вернувшиеся из Пскова. После небольшого перерыва заседание возобновилось. Заговорил Керенский, который со свойственной ему патетикой стал убеждать великого князя «принести себя в жертву» антимонархическим настроениям масс. В случае отказа Михаила, говорил Керенский, он не сможет поручиться за его жизнь. «Псковский гонец» Гучков пытался повлиять на Михаила в обратном направлении, призывая его к «патриотическому мужеству», к выступлению в качестве «национального вождя», по крайней мере, до избрания Учредительного собрания. Еще раз говорил Милюков, убеждая Михаила в том, что «вне Петрограда есть полная возможность собрать военную силу, необходимую для защиты великого князя». Он предлагал Михаилу бежать в Москву и оттуда начать действия против революционного Петрограда.

Таким образом, Временное правительство и Временный комитет Государственной думы раскололись в вопросе о переходе власти к новому императору – Михаилу. Только что сформированное правительство сразу же оказалось в кризисе[146]. Милюков и Гучков в случае отклонения их требования грозили отставкой. Все это оказывало сильное влияние на принятие Михаилом решения: он явно колебался.

После того как все желающие высказались, Михаил выразил желание побеседовать наедине с Родзянко и Львовым (по некоторым свидетельствам, только с Родзянко). Трое удалились в соседнюю комнату. В мемуаристике нет свидетельств о том, что там происходило. Можно предположить, что была «заострена» мысль об Учредительном собрании, о котором заходила речь уже во время предварительного обсуждения. Вероятно, Михаилу разъясняли, что эта формула, явившаяся компромиссом между думским комитетом и Исполкомом Совета, может быть вполне приемлемым компромиссом и между тремя сторонами, участвовавшими в совещании на Миллионной: большинством, меньшинством и самим Михаилом. Ведь юридически она оставляла вопрос о монархии открытым, и, таким образом, правительственный кризис (возможный уход Гучкова и Милюкова из правительства из-за несогласия с отказом Михаила от престола) мог быть безболезненно разрешен. Расчет делался на то, что при наличии формулы Учредительного собрания Милюкова и Гучкова можно будет уговорить (так оно и произошло в дальнейшем).

Через полчаса Михаил вышел к ожидавшим его решения. По одним свидетельствам, «твердым голосом», по другим – «со слезами на глазах» он заявил, что его «окончательный выбор склонился в сторону мнения, защищавшегося председателем Государственной думы». Впоследствии эмигрантские мемуаристы много спорили о том, что привело Михаила к принятию именно этого решения. Некоторые обвиняли его в трусости, боязни за свою жизнь и т. п., другие утверждали, что он был взят «мертвой хваткой» участниками совещания, жаждавшими его отречения. Вряд ли все это соответствует действительности.

Дело, скорее всего, заключалось в том, что те, кто стоял за воцарение Михаила, не предлагали и в условиях революционного Петрограда не могли предложить ему конкретного плана для реализации своей точки зрения. Принять позицию Гучкова и Милюкова означало бы перейти к прямым контрреволюционным действиям против революционных масс, при явном в данный момент соотношении сил в их пользу. Согласие с точкой зрения Родзянко и других, учитывая приемлемую для всех формулу Учредительного собрания, давало (пусть даже теоретически) возможность выигрыша времени, надежду на изменение обстановки, на спад революционной волны, когда вопрос о монархии можно будет решать не по законам революции, а по законам обычного, мирного времени. Нельзя исключить, что к этим соображениям могла прибавиться и очевидная незаконность отречения Николая II в нарушение прав прямого наследника.

Для оформления акта отречения Михаила на Миллионную улицу вызвали юристов-государствоведов В. Д. Набокова и Б. Э. Нольде. В основном их усилиями был выработан манифест, суть которого заключалась в словах о том, что Михаил решил «восприять верховную власть, если таковая будет воля великого народа нашего, которому надлежит всенародным голосованием, через представителей своих в Учредительном собрании, установить образ правления и новые основные законы государства российского». В ночь на 4 марта в Таврическом дворце были окончательно оформлены для публикации два документа: «Акт об отречении императора Николая II от престола государства российского в пользу великого князя Михаила Александровича» и «Акт об отказе великого князя Михаила Александровича от восприятия верховной власти и о признании им всей полноты власти за Временным правительством, возникшим по почину Государственной думы».

В период белой эмиграции бывшие думские деятели много спорили, стараясь докопаться до того «просчета», который определил «роковой» исход событий. Некоторые, например В. А. Маклаков, считали, что Михаилу 3 марта следовало вести себя иначе: если он сам не в состоянии был принять престол, нужно было передать его следующему в порядке престолонаследия великому князю. Взвешивая этот вариант, В. В. Шульгин писал Маклакову 10 декабря 1924 г.: «И было бы это с точки зрения юридической науки гораздо правильнее, но по существу же… гораздо более безысходно. Ибо объявление великого князя Михаила Александровича есть только личное мнение его высочества, никому, кроме его особы, не обязательное…»[147]

Могучий размах Февральской революции парализовал усилия монархической контрреволюции в обоих ее проявлениях: самодержавном, царистском и конституционно-монархическом. Но вопрос о судьбе отрекшегося царя, его семьи и других членов династии Романовых продолжал волновать всех. В неустойчивой атмосфере первых послереволюционных дней, полной тревожных ожиданий, при отсутствии сколько-нибудь надежной информации и распространении различных слухов трудно было предположить, что, по крайней мере, на фронте не найдутся силы, готовые сплотиться под знаменем реставрации. Бывшая царская Ставка в Могилеве представлялась для многих центром, штабом возможных монархических заговоров. Такое подозрение усиливалось, прежде всего, тем, что туда, в Могилев, из Пскова вернулся отрекшийся царь; далее – туда с Кавказа направлялся великий, князь Николай Николаевич, 2 марта (еще до отречения) назначенный Николаем II верховным главнокомандующим. Там и во фронтовых штабах находились некоторые великие князья и немало высших офицеров, настроенных откровенно «верноподданнически». Спустя много лет белоэмигрантские историки, ссылаясь на отсутствие сколько-нибудь определенных реставрационистских проявлений в послефевральские дни, склонны были даже иронизировать над «контрреволюционными страхами» революционной демократии. Но то, что становится так очевидно после событий, бывает далеко не столь ясно в те дни, когда они происходят. К тому же (и это главное) почва для произрастания реставрационно-монархических вожделений, безусловно, была. Даже несмотря на то, что высшее командование, действовавшее теперь заодно с Временным правительством, старалось не допустить возможных антиправительственных эксцессов справа, со стороны неразоружившихся монархистов, монархическая пропаганда прорывалась сквозь завесу показного «всеобщего признания» нового строя.

В делах Ставки сохранился, например, любопытный документ, датированный началом марта, – листовка, предназначенная для командиров кавалерийских корпусов и дивизий и вообще «господ офицеров». В листовке, подписанной «Комитетом», выражалось сомнение в подлинности и законности отречения. «Мы не знаем, – писали анонимные члены «Комитета», – под каким давлением произошло мнимое отречение нашего монарха. Здесь ведь возможен и подлог, и принуждения, чего можно ожидать от изменников». Далее намечалась программа действий: «1) грудью будем защищать веру, царя и отечество… 2) категорически отклоняем всякую мысль о солидарности нашей с бунтовщиками и изменниками, совершившими переворот… 3) коленопреклоненно, всеподданнейше молим нашего обожаемого монарха взять свой отказ обратно… 4) послать всюду телеграммы, что мы по-прежнему верим нашему государю Николаю Александровичу»[148]. Нет, угроза царистско-реставрационистских вспышек была вполне реальной, и потому вопрос о Романовых не мог уйти с повестки дня.

Все мемуаристы из числа тех, кто находился с Николаем II в Пскове, утверждают, что, принимая решение об отречении, сам он предполагал «удалиться» в Крым (в Ливадию) и жить там как «частное лицо». Согласно Воейкову, еще утром 3 марта, когда литерный поезд, покинув Псков, шел в Могилев, отрекшийся царь не изменил своих намерений. «Я счел долгом коснуться вопроса о необходимости царю с семьей покинуть пределы России, – пишет Воейков, – но государь ответил отрицательно»[149].

Вечером 3 марта поезд бывшего царя подошел к вокзалу Могилева. Генерал Алексеев, как и прежде, выстроил на перроне почетный караул, но это было последним, что могло напоминать о прежних временах. Прошло всего лишь три дня со дня отъезда Николая, но город совершенно преобразился. Повсюду развевались красные флаги, маршировали воинские части с оркестрами, игравшими «Марсельезу». «Настроение мирное и тоскливое», – записал Николай в своем дневнике…

По-видимому, утром 4 марта через генерала Алексеева он направил Временному правительству записку, в которой просил гарантий для беспрепятственной отправки всей своей семьи в Англию[150]. Что же заставило его изменить первоначальное намерение? Можно думать, манифест Михаила об отказе вступить на престол, о чем Николай впервые узнал от начальника дипломатической канцелярии Ставки Н. Базили, выехавшего навстречу царскому поезду 3 марта. «В разговоре по поводу этого манифеста, – пишет Воейков, – государь выразил глубокое огорчение как отказом августейшего брата взойти на престол, так и формой, в которую он был облечен»[151]. Действительно, Николаю не могло быть неясно, что вопрос о сохранении монархии теперь становится по крайней мере проблематичным. Тогда-то, может быть, и возникла мысль об отъезде в Англию, зароненная Воейковым или кем-либо еще из ближайшего окружения царя и всецело поддержанная начальником английской военной миссии генералом Хэнбри-Вильямсом и другими военными представителями союзников при Ставке[152].

Полную поддержку поначалу нашла она и у Временного правительства. 6 марта премьер-министр Г. Е. Львов сообщил Алексееву в Ставку, что правительство примет для отправки Николая Романова в Англию «все меры, имеющиеся в его распоряжении»[153]. На другой день, выступая в Москве, министр юстиции А. Ф. Керенский открыто заявил, что он лично отвезет Николая II в «определенную гавань» и отправит его с семьей в Англию[154].

Почему же в таком случае план этот в первые мартовские дни не осуществился? В годы эмиграции Г. Е. Львов, П. Н. Милюков и А. Ф. Керенский, т. е. все те, от кого в силу занимаемого ими положения, прежде всего, зависело его осуществление, давали на этот вопрос невразумительные, противоречивые ответы. Писали и говорили о не вполне определенной позиции англичан, «гуманизме», о желании правительства избежать возможных «революционных эксцессов», уверяли даже, что по прошествии многих лет просто запамятовали, что же именно помешало тогда отправить бывшего царя и его семью в Англию. В чем же заключалась подлинная причина? Очень скоро выяснилось, что бодрые заявления некоторых министров о предстоящем отъезде Романовых носят скоропалительный, самонадеянный характер. Становилось все более очевидным, что реальным «контролером» положения является не столько Временное правительство, сколько Петроградский Совет, опиравшийся на революционные массы. А его позиция в вопросе о Романовых была определенна.



Поделиться книгой:

На главную
Назад