В нескольких километрах от Славенского озера у лесной дороги на пригорке – часовня. Её сторожат огромные ели, возвышающиеся своими тёмными головами над окрестным лесом. Несколько лет назад часовня стояла заколоченной, крест на ней покосился. Теперь она отреставрирована, крест поправлен, на окошках занавески, сквозь которые видны иконы.
Святость прорастает сквозь время.
Кто бы подумал, что в такие дебри можно забрести на Карельском перешейке, в семидесяти километрах от Северной столицы! Шли по дороге, хорошей, торной; прошли мимо жилья, затерянного в лесу. Около сарая, почуяв нас, забегала, тявкая, собачонка; невзрачного вида мужичок замахал в нашу сторону руками и прокричал что-то невнятное. И вот после этой встречи дорога стала исчезать.
Существует мнение, в роковой ошибочности коего убеждаешься всякий раз, когда отправляешься пешком по лесам и полям родного Северо-Запада. Якобы каждая дорога куда-нибудь ведёт. Дороги в наших дебрях сплошь и рядом имеют обыкновение из торных и ухоженных постепенно превращаться в узкие тропки, теряться среди деревьев и болот, пропадать самым неожиданным образом. Так оно и тут случилось. За хутором путь сначала был широк; по краям виднелись даже остатки старых дренажных канав. Потом дорогу пересекла полузаросшая просека, за которой виднелся широкий просвет. Мы упёрлись в старую вырубку. Если кто не знает, что такое старая вырубка, объясняю: это пространство, ухабистое от полуразвалившихся пней, заросшее мелколиственной растительностью так плотно, что сквозь неё нужно продираться, напрягая все силы. А по краям вырубки – полосы заболоченной земли, нагромождённые вдоль и поперёк полусгнившие стволы поваленных деревьев. В этой заросли дорога потерялась окончательно.
Рискуя поломать ноги, перебрались через замшелые лежачие еловые стволы. Дебрь глухая, никакого признака человека. А это что? Несколько десятков мощных деревьев растут в ряд, как по линейке вытянулись. Так обсаживали дороги, ведущие к жилью, довоенные владельцы здешних хуторов – финны. Действительно, за хвойными рядами – холм; при ближайшем рассмотрении – фундамент. По размерам судя, не хутор, а хозяйственное строение. Вокруг ограда выложена из массивных валунов. Всё заросло травой и кустарником, черёмуха и несколько корявых яблонь выглядывают. Финны обязательно сажали черёмуху рядом со своими постройками.
Конечно, сюда и вела когда-то обозначенная на карте дорога. Но теперь её нет, порвала свою нить Ариадна. Надо идти назад. Повернул, пять шагов сделал… Вот это есть не что иное, как свежий след медведя. Да уж, не думал, что в двадцати километрах от станции Громово водятся такие звери! Стало сразу как-то неуютно: медведь явно где-то близко, след его свеж. В общем, отступать надо, продираться сквозь вырубку обратно к тому покосившемуся жилищу со стариком и собакой.
В сии места мы отправились не просто так, а ради исторической науки. Дело в том, что как раз здесь, по реке Вуоксе, по её извилистому течению между современной деревней Васильево и Приозерском, проходила когда-то государственная граница, разделявшая русские и шведские владения на Карельском перешейке. Место это было оживлённое. По крайней мере, с XI века через реки и озёра перешейка пролегал бойкий торговый путь, ответвление того, знаменитого, «из варяг в греки». Соперничество за владение этим путём между новгородцами и шведами началось тогда же. Всех подробностей борьбы мы не знаем; известно, что по договору 1323 года удалось перешеек поделить: восток, прилегающий к Ладожскому озеру, остался за Русью; приморский запад – за Швецией. К этому времени здесь уже существовало русское население, и, судя по археологическим данным, количественно сравнимое с исконным карельским. Так что неправы те, кто считает территорию Карельского перешейка как бы нерусской: славяно-русский этнический компонент появился здесь тысячу лет назад – срок, достаточный для того, чтобы обжиться.
Мир, заключённый в 1323 году, оказался недолговечным. Борьба, проявлявшаяся во взаимных набегах и пограничных стычках, вскоре возобновилась. Шведы наседали, новгородцам приходилось туго. После 1478 года, после присоединения Новгорода и всех новгородских владений к Московскому государству, в дело вмешался великий государь Иван Васильевич. Москва перехватила инициативу. Несколько лет продолжались военные действия на Выборгском направлении. По новому мирному договору граница – на следующие сто лет – пролегла по Вуоксе; шведскому Выборгу противостала крепость Корела (нынешний Приозерск). А в одном из самых узких мест Вуоксы в качестве передового форпоста было поставлено земляно-каменное укрепление, именуемое в русских источниках Тиверским городком, или Тиверском. Место для этой крепостцы было выбрано подходящее: здесь Вуокса, сжимаясь в ширину, делает крутой поворот: проходящие по реке лодки никак не минуют каменистый холм, на котором стояло укрепление. Здесь же, чуть ниже по течению, есть броды, по которым Вуоксу удобно переходить. Тиверский замок контролировал водные и сухие пути на подступах к Кореле.
Современная асфальтовая трасса Громово – Мельниково перерезает развалины Тиверска буквально пополам. Вон Вуокса, мост; за мостом – деревня Васильево; перед самым мостом – полянка; на полянке небольшой памятный знак. Справа и слева от асфальта невысокие валы расходятся, образуя вытянутый в восточно-западном направлении овал. В нескольких местах каменная кладка расчищена от земли (следы археологических раскопок), видно даже некое подобие казематов. С северной стороны валы переходят в крутой каменистый откос берега: внизу среди деревьев шумит Вуокса. Вот вам и Тиверск.
Эта крепость простояла лет двести. Впервые упоминание о ней встречается в летописи под 1404 годом; спустя семь лет её разрушили шведы; потом, уже при московских властях, пришлось отстраивать заново.
XVI столетие было временем активной русской колонизации Восточной Прибалтики и Приладожья. Под защитой тиверско-корельской укреплённой линии появлялись русские деревни. К концу века на русской половине Карельского перешейка насчитывалось более десятка церковно-административных единиц – погостов; православное население достигало двух-трёх десятков тысяч человек – русских и карелов; финнов-суоми и тавастов-яам и («сумь» и «емь» русских летописей) было совсем немного. В конце Ливонской войны и потом во время Смуты земли эти были завоёваны и сильно разорены шведами. Уничтожено свыше двадцати православных церквей. Почти всё уцелевшее русско-карельское население ушло, его место заняли лютеране-финны. С этого времени Карельский перешеек стал частью управляемой шведами Финляндии. Когда по Ништадтскому миру, увенчавшему в 1721 году Северную войну, территория Ингерманландии (в том числе и Корела) были возвращены под скипетр русского царя, здесь уже полностью господствовало финское население и финское хуторское хозяйство. Корела, переименованная в Кексгольм, ещё лет сто служила России в качестве крепости, а Тиверск восстанавливать не было надобности. Тем более что Вуокса обмелела (особенно после того, как её воды прорвали гранитную перемычку у нынешнего Лосевского порога, излюбленного места петербургских байдарочников) и сделалась несудоходной. Развалины замка заплыли землёй, заросли травкой и кустарником.
От бывшей крепости, от моста у деревни Васильево, грунтовка идёт так: с одной стороны берег Вуоксы; с другой почти сплошной линией новенькие дачи за высокими заборами. Интересно живёт Россия: всё жалобы на бедность, а посмотришь – кирпичные и брусовые палаты как грибы растут, и не только в двух шагах от города, а всюду. И вот, оторвавшись от последнего «новорусского» строения километров на десять, мы попали в непролазную глушь с медведями.
Того деда, что махал нам рукой, мы теперь нашли на лужайке. Он пас коз, а точнее, просто лежал, растянувшись на травке. Три козлёнка прыгали вокруг него, как собачки. Мы подошли, поздоровались, сели, закурили.
– Не, там дороги нет, ёлки, куда вы пошли, вот оно. Была, ёлки, когда-то, а теперь, вот оно, не пройдёте. Вам, вот оно, как идти надо…
И довольно-таки путано стал объяснять. Рассказал и о медведях, которых поселили здесь, в заказнике, несколько лет назад. И об артистах, банкирах и прочих знаменитостях, приезжающих в эти места отдохнуть да расслабиться. Он – егерь, а заодно и сторож при доме и бане («во-он, ёлки, у реки, видите, там и сауна, и пристань»), где расслабляются артисты. Видно, дедушка соскучился по собеседникам, а может быть, и выпил. Пока шёл разговор, козлята принялись прыгать на нас и щипать шнурки ботинок, принимая их за веточки.
Мы двинулись указанным егерем путём; прошли мимо барсучьих нор, выбрели к Чёрному Камню. Тут на заросших мхом и брусникой валунах росли дремучие ели. Вышли к берегу Вуоксы, совсем узкой и тёмной. Вот и Тиверские броды (полузаросшая колея съезжает с крутого откоса прямо в воду, выныривает на противоположном берегу); тут видели лису. В холодных сумерках поставили палатки у развалин ещё одного финского хутора, под ветками огромных молчаливых черёмух. А когда ледяным и солнечным утром потопали снова по тропе, то первое, что увидели на глинистом грунте – следы медвежьих лап. Широкая пятерня с острыми и длинными отпечатками когтей.
Ожерелье Свири. 1999–2002
…Свирь. Суровая река. Места здесь безлюдные. Возле деревни Горка река широка, и волны на ней нешуточные. Способ переправиться один: встать на берегу и кричать через реку, пока не услышат на том берегу, пока не отплывёт оттуда лодка. На лодчонке, до края загруженной рюкзаками и людьми, гребли мы поперёк Свири, как настоящие варяги. За изгибом воды чувствовалось холодное спокойствие Ладожского озера. Переправились. От Горки, от Нижнесвирского болотного заповедника, где гнездятся птицы, идёт дорога на Олонец. На этой дороге, в углу между Свирью и современным Мурманским шоссе, – Александро-Свирский монастырь. Вернее, два монастыря: Троицкий и Преображенский.
Расположенное на пригорке каре монастырских построек смотрится в небольшое сильно заросшее Святое озеро, в котором купаются и удят рыбу хмурые жители посёлка Свирская Слобода. Над строениями монастыря доминируют шатры и купола: массивный Троицкий собор семнадцатого века; ранняя Покровская церковь, чьё лёгкое, воздушное навершие покоится на тяжком параллелепипеде основного объёма; сказочная трёхшатровая звонница. Камни эпохи Елены Глинской и Бориса Годунова. В стенах Троицкого монастыря ещё недавно гнездился сумасшедший дом. Содержались здесь шизофреники и алкоголики из двух районов: Лодейнопольского и Подпорожского. Когда в конце девяностых явились сюда православные, восстанавливать обитель, – им пришлось делить территорию с психами.
Как раз во времена этого странного сосуществования, лет десять назад, проходил я дорогой из Горки в Свирскую Слободу. Зашёл и в монастырь, где божьи люди уже деятельно восстанавливали храм, а в бывших братских корпусах коротали дни их тихие и буйные соседи. Познакомился я с одним скорбным. Захожу в пустынный монастырский двор с намерением попасть внутрь Троицкого собора, посмотреть фрески. Ни души; собор заперт на внушительный замок. Вижу – идёт человечек, маленький, щупленький, с удочкой; физиономия небритая. Обратился к нему: как попасть в храм, спрашиваю. Человечек засуетился:
– Это к старосте идти надо. Церковь-то теперь действующая.
– А батюшка есть?
– Батюшка есть, и монахи. А ключ у старосты. Как же, я его знаю. Меня тут все знают. Пойдём, отведу, недалеко живёт.
Пошли. По дороге человечек не умолкал:
– У меня просьба будет… Теперь медаль на рынке сколько стоит? Ты купи, когда в следующий раз приедешь – привези. Я ж танкист, в Афгане воевал, у меня вообще-то все медали есть, вот только «За отвагу» потерялась… Мне без этой медали никак. Я-то вообще подводник… Воевал в Анголе. У меня и мундир есть парадный, с орденами. Я на истребителе летал. Меня здесь все знают. Я-то вообще генерал, тут меня так и зовут – Генералом.
И уже на прощанье, когда мы возвращались в монастырь в сопровождении степенного бородатого церковного старосты, мой Вергилий совсем просительно добавил:
– Слушай, у меня к тебе ещё просьба будет. Ты мне две тетрадки привези. Простые школьные. А то они мне здесь бумаги не дают. А мне писать надо. Я очень хорошие стихи пишу. И рисую. В этой церкви это всё я рисовал, меня батюшка попросил; там всё, что нарисовано – это я. Я – на третьем отделении, палата два. Ты там оставь. Так и скажи: для Генерала. Меня там все знают.
Староста отпер собор. Всё внутреннее пространство его покрыто фресками, творением мастера Леонтия Маркова, современника Петра Великого. Но фрески не в петровском духе, а писанные по старине. И много, много в них о конце света, о сатане и о мелких, одолевающих человека, бесах. Замечательна эта роспись своим мистическим символизмом, выразительно-напряжённым изображением борения в человеке Духа Божия со злыми чёрными духами разрушительных сил. Как будто, иллюстрируя Священное Писание, имел Марков перед собой слова Мити Карамазова: «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей».
Свирский монастырь возрождается. А километрах в сорока от него прекрасная деревянная церковь пророка Елисея на Сидозере разрушается, и местные жители растаскивают её на стройматериалы. Неровён час, спалят её из озорства. Спалили же – так, по случайности – две деревянных церкви в селе Волнаволок на Пидьмозере, в полусотне километров отсюда. А вот неподалёку от монастыря, у самого Мурманского шоссе, строится часовня, и строит её один живущий при ней – отнюдь не монах, не отшельник. Обыкновенный человек, имени которого я не ведаю, владелец дома, участка и огорода. Строитель.
И в деревне Горка, что на самом берегу Свири, уже стоит часовня.
…Бориса Петровича Пинегина трудно было назвать подвижником. Не знаю даже, часто ли он бывал в церкви, и вообще бывал ли. Питерский инженер, любитель выпить и на все руки мастер, он в начале девяностых купил дом в деревеньке Горка. Пожил там года два-три. И понял, что надо часовню ставить. И начал ставить. Ни денег, ничего у него не было. Собрал он команду, по преимуществу молодых, студентов, археологов и художников, приятелей своей дочери, художницы Кати, и начал с ними работать. Откуда-то взяли стройматериалы. Кто-то составил проект. Каждое лето ездили строить – и «оттянуться» на природе заодно. Был и я там со своими учениками. И мы поработали: перетаскивали семиметровые брёвна, потели, заедаемые слепнями, обжигаемые солнцем. Хорошо было.
Как не вспомнить! Как-то по дороге из Вруды в Копорье (это запад Ленобласти) набрели мы на остатки усадьбы Раскулицы. Корявые деревья старого барского парка доживают здесь свой век над живописным лугом, спускающимся к запущенному пруду. Место тихое и просветлённое. По гребню холма стелется дорога, а над ней, красным контуром на фоне бесцветного неба, – руины церкви. У этих стен – родовое кладбище баронов Корфов и баронов Врангелей.
Было – кладбище…
Как будто гигантские кроты работали вдоль и поперёк у разбитой церковной ограды. Тяжкие, многотонные базальтовые и мраморные плиты сдвинуты, выброшены, перевёрнуты, расколоты на куски. Обнажившиеся под ними кирпичные своды склепов проломлены, как черепа, и внутренности их зияют чёрными, не заросшими ещё, дырами. В едва пробудившейся майской траве под сухими трубками прошлогодней сныти – полусгнившие доски, выброшенные из могил. Работали кроты тщательно, с размахом. Ни одно надгробие не было пощажено. Могильные камни – иные треснули при стаскивании, другие были разбиты просто так, ради удовольствия. Там, где к склепу всё ж было не подобраться – рыли сбоку. Рыли, видно, экскаватором. Склепы разбивали, надо думать, отбойными молотками. Всё это сотворилось недавно: ямы не успели ещё основательно заплыть землёй.
Я заглянул в церковь. Битый кирпич и штукатурка. Надписи на стенах. Небо в дырах окон, в провале купола. Всё как везде, как в тысячах русских разрушенных церквей. Специально её не ломали. Специально долбали могилы. Понятно: ордена, оружие, перстни, кресты, золото. Бароны Корфы, бароны Врангели…
Ох, русские парадоксы! Чёрные дыры склепов – и просветлённое небо над лугом и прудом… Неподалёку в деревне восстанавливается часовня, и кто знает, может быть, её строители живут с опустошителями склепов в одной деревне, в соседних домах. Между ними нет войны и схизмы. Думаю, что они нередко выпивают вместе за одним столом. Просто – те и другие делают своё дело. Как ангелы и бесы.
Да, дух бодр, а плоть немощна. Зачем нужна часовня в деревне Горка? Ни за чем. Просто в ней вдруг сконцентрировался для пожилого человека весь смысл бытия. И он передал этот смысл своим молодым соработникам. Зачем существуют на земле церкви, могилы, усадьбы, кресты и купола? Ни за чем. Они всего-то – придают жизни смысл, без которого жизнь равна смерти; без которого она – опустошение.
А счастья земного это дело никому не принесло. Умер Борис Петрович. Последний раз я видел его, худого, бедно одетого, небритого, пьяненького, на похоронах молодого его товарища и сподвижника по горкинской стройке. Так вот: за один год умерли два бескорыстных и безвестных строителя места святого. Сергей и Борис.
Бориса Петровича похоронили в Горке. Где храм человека, там и его родина. «Где сокровище ваше, там и сердце ваше будет».
Тысячу лет назад реки были единственными дорогами в бесконечном мире непроходимых лесов. По ним, по Свири, Паше, Ояти, Сяси – сюда пришли наши предки-славяне. Теми же путями распространялась государственная власть: разбой варяжских конунгов, собратьев Рюрика и Синеуса, сменился постоянным державным гнётом киевско-новгородских князей. Гнёздами их администрации стали укрепления-погосты; после крещения они же сделались и центрами церковного просвещения. Поэтому древние храмы русского Северо-Запада, как прибрежные растения, возносят свои вершины по берегам рек, как бы из плодоносного единства земли и воды.
На Свири, при впадении в неё речки Важинки, в пяти километрах от райцентра Подпорожье – село Важины, Важинский погост. Мы шли сюда от Александро-Свирского монастыря лесами и болотами, и это было непросто. В первый день попали под ливень, озаряемый тройной радугой; на второй день сбились с пути в лесу. Тут лес настоящий, дикий, карельский, северный. Дороги, проложенные в нём зэками в период строительства Нижнесвирской ГЭС, так заросли кустарником, что местами сквозь него не продраться. Полосы болот, перерезающие путь, заставляют идти, проваливаясь порой выше колена в чёрную воду. Иногда попадаются и настоящие топи, такие, что двухметровым шестом не достать дна. Заблудиться, пропасть в этом первобытном лесу – ничего не стоит. Огромные еловые стволы, просветы топей, мясистые папоротники, и со всех сторон ровный, удручающе-безнадёжный комариный гул. На третий день мы очутились на острове. Нас закинули на этот высокий каменистый берег не очень трезвые речники, с которыми мы свели знакомство у Нижнесвирской плотины. Остров оказался соединён с берегом узкой и совершенно заболоченной перемычкой. Весь он был перерыт траншеями Второй мировой и усыпан каменными жальниками – могилами древних людей. По острову водила нас неведомая сила: пересекли его насквозь за пять минут, но обратно кружили больше часа. И так – трижды. А потом ударил град, какого я не видывал в жизни: градины размером с голубиное яйцо колошматили, пока не вышло солнце и не встала радуга.
По болотному перешейку, проваливаясь в торфяную жидкость выше пояса, выбрались с заколдованного острова и на пятый день подошли к Важинам.
Важинский погост, известный по летописям с тринадцатого века, сейчас представляет собой церковь и кладбище на мыске, образованном мелкой, каменистой Важинкой и спокойной Свирью. И церковь и кладбище уникальны своей живой древностью. На досках иконостаса читается надпись: «Лѣта 7138-го сентября 26-го дня совершенъ бысть сей храмъ Воскресенія Господа нашего Іисуса Христа при Благовѣрномъ Царѣ и Великомъ Князѣ Михаилѣ Ѳеодоровичѣ». Важинская церковь Воскресения Христова – единственная в мире постоянно действующая деревянная церковь семнадцатого столетия. Перестраивалась, но не разрушалась и не была закрыта даже в безбожные советские времена. Святость места сего не прерывалась. И непрерывность этого луча соединяет здесь человека с вечностью.
Ощущение света вне времени охватывает, когда видишь издали её приземистый десятерик с куполом и шестигранную колокольню со шпилем. Переходишь по мосту порожистую Важинку (раньше на месте бетонного был старый мост, ветхий, деревянный) – и попадаешь в мир всеобъемлющей тишины, вечного покоя. Навсегда исчезают за лесистыми холмами окружающих берегов кирпичные дома современного посёлка, трубы котельных, автобаза, заборы складов при железнодорожной станции. Остаётся – вечность. Деревенька притулилась к кладбищенской ограде из замшелых валунов. Древние могилы наполовину ушли в землю. И церковь в их окружении тоже кажется замшелой, вросшей в каменистый грунт – и в тоже время лёгкой и светлой, как небо, сошедшее на землю. И она живёт. Отворив покосившуюся дверь, входим внутрь. Запах старого деревенского дома. Светлое пространство восьмигранника, уходящее вверх под купол. Иконостас, резьба, иконы тёмные, старого письма.
Батюшка был занят: в углу трапезной гладил электроутюгом рясу. Встретил нас недружелюбно: грязные и чёрные от пятидневных лесных блужданий, мы мало похожи были на благочестивых паломников, да и на туристов тоже. Впрочем, после объяснений он смягчился и даже, чувствуется, был рад визиту. Позволил фотографировать в церкви. Посетовал на лихих людей и грабителей. Пригласил ещё приезжать. Приход у него большой и работы много. По Свири и её притокам сохранилось ещё несколько таких погостов, но ни одна из церквей не действует.
По Важинке вверх – погост Согиницы, тоже с церковью семнадцатого века. Её серебристо-серый тесовый шатёр гениально венчает перспективу всхолмленной речной долины. И за Согиницами дальше, как по огромному кольцу, расставлены деревянные церкви и часовни: Заозерье, Посад, Волнаволок, Сидозеро… Из них иные живут, иные разрушаются. В Волнаволоке запущенный, бесхозный погост с двумя церквами сожгли в 2004 году какие-то рыбаки… Разрушение, увы, столь же закономерно-непоправимо, как заболачивание озёр или вырубка на месте лесного пожара. Здесь меняется ландшафт – и место человека в этом ландшафте.
Между прочим выяснилось: тут невозможно ходить по карте даже десяти-пятнадцатилетней давности. Карта рисует дорогу – а перед путником стеной стоит непроходимая дебрь. На карте зелёный лес, а на местности – новопроложенное широченное шоссе. И деревни, обозначенные как нежилые, на самом деле живут: дворов в пятьдесят, и всюду люди огородничают, и скотину держат; и молодёжь рядом тусуется, и дети бегают. Негде палатку поставить; все пригодные места обжиты, используются. Бывает: только палатку раскинешь – появляется человек, как из-под земли, и вежливо просит убраться с его частной собственности.
Идёт процесс: обратное заселение земли. Своеобразное заселение.
В Согиницах разговорился я со старухой: она двадцать какого-то года рождения, стало быть, многое помнит. Спрашиваю:
– Церковь у вас чудная, чего ж не сделать её действующей?
– А кто, – говорит, – в неё ходить-то будет? Народу не осталось.
– Как это – не осталось: вон, по всем дворам живут, и новые строят!
– А это всё на лето приезжают. Раньше с шести деревень в нашу церковь ходили, и было в этих деревнях тысячи две народу.
– А теперь?
– А теперь круглый год человек шестьдесят живёт.
На месте коренных двух тысяч – постоянных шестьдесят, а сезонных – около шестисот. Но летние жители подпорожских деревень – никакие не дачники. На земле они работают, с земли кормятся. Хотя и с городом не порывают. Формируется новый хозяйственный уклад: своего рода кочевое земледелие. Летом овощ растят, птицу разводят, коров держат. Зимой птицу и скот на мясо сдают или на совхозные фермы до весны возвращают. Складывается и новая система взаимоотношений человека с природой. Кстати, по происхождению новопоселенцы этих мест в большинстве своём не потомки коренных, а – карельские, вологодские, новгородские, псковские городские выходцы, дети рабочих, правнуки крестьян. Много и питерских.
Как смотреть на всё это – с оптимизмом или с пессимизмом? Опустошённая было земля заселяется: это хорошо, и оптимистично, и перспективно. Но когда ещё наладится древне-органичный контакт этого нового, хотя и положительного и добросовестного (и даже не очень пьяного) населения с окружающей природой и с творениями старой тысячелетней культуры, творениями, которые уже стали живой частью природного ландшафта?
Искал я дорогу от дремуче-красивого Пидьмозера на Сидозеро, где стоит никем не описанная неведомая деревянная церковь. По карте – есть такая дорога, через лес идёт. Спрашиваю у местных, как на неё выйти, – никто не знает. Да, говорят, была дорога, старики сказывали. «Я тут с восемьдесят восьмого (пятого, девятого) года живу, не знаю. Ты во-он сходи куда, там под горкой изба, там старуха живёт, она здесь коренная, она, может, знает».
Дороги – часть ландшафта. И церкви, и часовни – тоже живая часть ландшафта. Более того: средоточие и осмысление этой земли; через них проведена ось, связующая живущего здесь человека и с бессловесной кормилицей-природой, и с непостижимой вечностью. И разрушаются они потому, что пришедшие к ним новые жители не вросли ещё в эту землю, не увидели этого неба; эти жители ещё ощущают себя временными, они сидят на чемоданах; они ещё кочевники.
В самом деле, чтобы деревянная церковь не погибла, она должна жить. Жить она может либо как действующий храм, либо как музей. Музей – дело чужаков, городских, а у них нет ни денег, ни интереса к простеньким памятникам сельской архитектуры, затерянным в медвежьем углу Ленобласти. А сделать храм действующим – нужно постоянное население. И вроде бы жители и хотят, чтоб церковь у них была, и понимают её красоту и нужность, а ничего сделать не могут.
До Сидозера я всё-таки добрался. Не напрямую, по лесной дороге, которую так и не нашёл, а кругалём, по торному асфальтовому шоссе. На месте обозначенной на карте крохотной деревеньки увидел там большущий садоводческий посёлок. А на противоположном берегу озера – такую несказанную, такую чудную церковь, что в груди защемило. Это необыкновенное строение не числится в реестрах, не подохранно, поэтому не ремонтировалось, поэтому разрушается неумолимо и полным ходом. Крыша продырявилась и течёт; сквозь сферы пяти разных, не похожих друг на друга куполов видно небо. Доски пола растащили садоводы на ремонт своих жилищ. Стены, слава Богу, не тронули. Прозрачное деревянное кружево этого храма возносится ещё над соснами, над озером, как дым от кадильницы, поднимающийся к свету.
Земля вепсская неведомая. 2007 год
Дорога ответвляется направо от трассы Лодейное Поле – Вытегра, петляя среди бесконечного леса. Вскоре асфальт заканчивается, сменяясь изрядно разбитой лесовозами грунтовкой. Мы постепенно углубляемся в страну незнаемую, загадочную Вепсалию.
Кругом всё лес и лес, сквозь его гущу, как лысина в волосах, иногда заблестит озеро. Да ещё лесовозные колеи, грязные и раскоряченные, нерадостно разнообразят обочины дороги. Наконец поворот, мелколиственная зелёная занавесь расступается, слева открывается пространство поймы; внизу, оправленная высокими берегами, сверкает быстрая вода: река Оять. Она разрезает окружающую лесистую равнину так глубоко, что местами её пойма превращается в настоящий каньон. Очередной поворот дороги – и мы въезжаем в старинное село Винницы, расположенное вдоль берега Ояти на одной из самых живописных её излучин.
Когда здесь возникло поселение, доподлинно неизвестно; по всему судя – во времена незапамятные. Название села – из вепсского языка, по-русски в разные времена оно писалось различно: Выдлицы, Винглицы, Винницы… Первое упоминание – в приписке к Уставной грамоте новгородского князя Святослава Ольговича. Сама грамота датируется 1137 годом, а приписка, видимо, сделана в XIII столетии. Здесь село названо «Вьюницы», и указана сумма платежей, взимаемых с него: 3 гривны в год, втрое больше, чем с рядовых деревень Обонежской пятины. Видимо, село было большое, богатое. О старине напоминает погост, расположенный в северо-восточной части села. От него сохранилось несколько деревянных построек XVII–XIX веков, настолько искажённых переделками советского времени, что с трудом угадывается их священное предназначение. Две церкви, навершия и главки коих давно утрачены, дом привратника, при котором, по-видимому, стояла когда-то часовня… На их тёмном фоне как будто бы светится новенькая, из свежих брёвен срубленная, церковка.
Село вытянуто по наклонным берегам вдоль Ояти. Среди стандартных новых построек попадаются старинные, потемневшие от времени избы на высоком подклете, в пять окон, с непременным декоративным балкончиком под коньком. Дымок там и сям поднимается из труб: суббота, топят бани.
Кто такие вепсы? Ещё лет сто назад их страна и сама их народность лежала большим белым пятном на этнографической карте европейской России. В многотомном издании «Россия. Полное географическое описание нашего отечества», СПб., 1900, о вепсах только краткое упоминание (т. 3, с. 106).
Тавасты, емь – народности, вошедшие в состав современного финского этноса. Ещё сообщается об особенностях приоятьского говора (умеренное «цоканье» и произношение «о» почти как «у») и о том, что жители деревень по Ояти – хорошие гончары. Скота держат мало за неимением мест для выпаса, ловят рыбу, которой богаты здешние реки и озёра, из неё пекут пироги-рыбники. А деньги зарабатывают в основном валкой и переработкой леса.
«Повесть временных лет», написанная в конце XI – начале XII века, сообщает под 859 и 862 годами, что весь вместе с ильменскими словенами платила дань варягам, а обитала в окрестностях Белого озера, коим вначале овладел варяжский князь Синеус, а затем его брат Рюрик. Чуть позже, под 882 годом, тот же источник утверждает, что в войске князя Олега во время его похода на Смоленск и Киев, наряду с варягами и представителями разных славянских и неславянских племён, были воины из племени весь. В XII веке этноним «весь» исчезает из летописных источников, сменяясь термином «чудь», имевшим, по-видимому, более широкое значение. Это название (в обиходной форме – «чухна», «чухарь») сохранилось до XX века; оно распространялось на несколько народностей, близких по языку и культуре: эстонцев, ижорцев, вепсов. По данным исследований 1920-х годов, большинство жителей южно-вепсских деревень называли себя чухарями; севернее, на Свири и Ояти, господствовало самоназвание «людики», такое же, как у части южных карелов. Общепринятым этноним «вепсы» сделался только в 1930-х годах, когда была разработана вепсская письменность и строились планы создания национальной автономии. В те же самые 1920–1930-е годы началось систематическое изучение языка, культуры, быта и исторического прошлого вепсов. К этому времени всех чухарей-людиков-вепсов насчитывалось двадцать пять – тридцать тысяч, и жили они в глухих деревнях, в лесных дебрях, в стороне от дорог. Только там сохранились вепсская речь, традиционная культура и образ жизни.
Я когда-то впервые услышал об этом народе из рассказов крёстной. В незапамятных 1920-х годах она окончила медицинский институт и была направлена на работу в Винницкую волость. За два года исходила пешком и изъездила на телеге ближние и дальние окрестности и, наверное, много интересного могла поведать о жизни этого затерянного мира. Работа сельского врача позволяет заглянуть в самые глубины народной психологии и быта. Главной трудностью для молоденькой докторши была языковая проблема. Мужики – те по большей части худо-бедно говорили по-русски: служили в армии, ходили на заработки. Бабы и ребятишки русского вовсе не знали. А ведь с ними-то больше всего приходилось общаться. Детские болезни, бич тогдашней деревни, и болезни женские, вызванные постоянными родами, отсутствием бытовой гигиены, бедностью, а главное, непосильным трудом, – вот с чем приходилось бороться двадцатишестилетней выпускнице ГИМЗа[4]. Ну, и мужики обращались в сельскую амбулаторию: тут более всего хлопот врачу доставляли травмы, полученные по пьянке да в драке. Впрочем, летом в деревне мужиков оставалось немного: уходили на заработки. Потому-то основной сельскохозяйственный труд ложился на женские плечи.
А ещё рассказывала крёстная о песнях, которые пели здешние жители на неведомом языке, о молодёжных гулянках, о местных праздниках… Главное – о песнях. Пели здесь все. Песня, часто импровизированная, была формой жизни. Возможно, способом выжить.
С утра на главной улице Винниц наблюдается заметное движение. Едут машины, грузовики, автобусы, шагают пешеходы, поодиночке и группами. Всё это движется в одном направлении, туда, где у юго-восточного края села, за ручьём, между дорогой и берегом Ояти открывается широкая поляна. На поляне, над самой рекой – холм, по-видимому, искусственного происхождения, напоминающий курган. На холме – шест с прибитыми к нему планками и кругами, украшенный разноцветными лентами: «Древо жизни». В сторонке – деревянные резные качели, на них бойко раскачивается молодёжь в ярко вышитых рубахах и сарафанах.
По краю поляны расставлены деревянные лавки, столы, а на них разноцветно веселятся на утреннем солнце всевозможные изделия вепсских мастеров и мастериц. Ковры и коврики, плетённые из разноцветных лоскутков; игрушки деревянные, тряпичные и глиняные; посуда глиняная и деревянная, крашеная и некрашеная; берестяные коробочки, туески, лапти, шапки, браслеты. И всё это такое тёплое, нехитрое, домашнее – видно, что не ради денег делано, а ради себя и ради праздника. Тут же работают ткачи, вязальщицы, резчики по дереву, берестянщики. Одеты – кто в традиционные вышитые рубахи и сарафаны, кто по-современному, но праздничные все.
Можно подойти к столику, где дымится уха или греются на солнце курники, калитки, сканцы и прочие выпечные прелести здешней кухни. Можно это всё залить баночным пивом «Хольстен», или «прижать» водочкой. Но лучше отведать старинного местного напитка, именуемого «олуть». Это что-то среднее между брагой и домашним пивом. Мутноватая, сладкая, как будто и не пьяная, но постепенно разбирает. Слово «олуть» родственно и эстонскому «ылу», и финскому «олу», и древнерусскому «олъ», и английскому «эль» – «пиво». А также, по-видимому, таким далёким по современному значению словам, как английское «oil» и русское «олово». То, что течёт, выплавляется из твёрдого субстрата. Этимология свидетельствует о древности вепсской лексики, а также о том, что искусство варить пиво, возможно, заимствовано славянами и германцами у древних балтийских финно-угров, предков наших вепсов. Правда, тут, на поляне, олуть продаёт только один хозяин. Говорит, что специально ради праздника поставил. Просто для себя уже не делает. Уходят традиции. Легче в магазине пиво купить.
Народу на поляне всё больше, водку и пиво продают всюду, а пьяных пока что-то не видно. Может быть потому, что тут же рядом на нескольких столиках разложена благочестивая литература, отпечатанная в Финляндии, в том числе солидные книги в твёрдых коричневых добропорядочных переплётах, на которых золотыми буквами вытиснено: «Uz’zavet» – Узь Завет, Новый Завет.
Посередине поляны – эстрада. На эстраде сменяют друг друга фольклорные ансамбли из разных деревень, певцы, певицы, поэты. Всё это происходит непрерывным потоком, просто, по-домашнему. Девушка из Петрозаводска поёт битловскую «Yesterday» – по-вепсски. Прикольно. Потом бабки в пёстрых сарафанах исполняют развесёлые песни. Вслед за ними выходят петь и плясать местные цыгане.
Из-за леса, из-за гор приехал губернатор. Обошёл в сопровождении свиты все столы, все лавки, послушал, поулыбался, потом тихо и незаметно уехал. После его отъезда праздник перешёл в неформальную стадию, постепенно распадаясь на отдельные весёлые пикники. Вот тут-то познакомились мы с бабушками из деревни Курба. Они, после выступления на сцене, расслаблялись за столиком на краю поляны. Расшитые праздничные сарафаны уже сменили на обычную одежду, только пёстрые шапочки остались. Выпивали, закусывали всяческими домашними закусками и при этом пели. К этим бабкам в гости, в деревню Курба мы отправимся, как только будет попутка. Автобусы туда не ходят, а пешком – далековато: километров тридцать.
Главный вопрос, который неизбежно возникает здесь, по крайней мере, перед человеком приезжим: кто русский, а кто вепс? Как отличить? Ни по каким внешним признакам провести различие невозможно. В антропологических признаках сколь-нибудь устойчивых различий нет. Вепсы по большей части светловолосые, но встречаются и тёмные шатены. Сероглазые, но попадаются и кареглазки. Невысокие, но бывают и здоровенные детины. Мужчины чаще худощавые, даже щупловатые; женщины кряжистые… однако предостаточно и миниатюрных. В общем, ничего определённого. У русских обитателей Ленинградской, Новгородской, Вологодской областей или Карелии тот же расплывчатый набор признаков.
Что касается языка… Ещё лет пятьдесят – сто назад в вепсских деревнях разговаривали только по-вепсски. Сейчас русский – родной язык для подавляющего большинства вепсов. Редко встретишь старика или старуху, в русской речи которых слышен вепсский акцент. Есть, конечно, особенности произношения, но не более заметные, чем у русских селян Вологодской, Ярославской или Костромской областей. Молодёжь, особенно та, которая учится в Питере или Петрозаводске, вообще языком предков не владеет, а если и владеет, то не как родным, а выучивает его сознательно. И всё же большинство из них, даже перебравшись в город, продолжают помнить, что они вепсы. Вот Ольга Геннадиевна Спиркова, активистка Вепсского центра, которую я донимал расспросами о национальном самосознании, говорит по-вепсски, причём с дошкольного детства. А её брат живёт в Питере и на родном языке – ни бельмеса. Но он – вепс, и в этом не сомневаются ни окружающие, ни он сам. Наша питерская знакомая, аспирантка Катя, вепсский пытается изучить, что-то помнит с детства. Её отец Михаил Никонов владеет обоими языками одинаково. А его мать, Клавдия Емельяновна, свободнее говорит по-вепсски, постоянно переходя в разговоре с внучкой с русского на вепсский и наоборот.
Происхождение от вепсского рода-племени – тоже существенный, но далеко не абсолютный критерий. Стопроцентных вепсов не существует в природе. Смешение кровей шло в этой глубинке по крайней мере с тех пор, как вепсы приняли православие, то есть лет эдак с тысячу. Да и до того, по-видимому, в традициях древней веси не было экзогамии. Жён с удовольствием брали у соседних племён и замуж выходили в чужие края. Но, конечно, в XX веке генетический дрейф шёл активнее. Деревенские устремились в город, а городских стали присылать на работу в деревню. Почти каждый современный вепс без труда найдёт среди своих ближайших предков русских, карелов, а то ещё какой-нибудь более экзотический компонент. Например, цыган. И при этом народ не растворился в многоликом окружении, а, пожалуй, только яснее стал сознавать свою особость. Опять-таки пример – Катя Никонова: её отец вепс, мать – архангелогородка. А она сама всё же по преимуществу ощущает себя вепсянкой.
Правда, Катя выросла в этих краях. Но место рождения и место обитания тоже не окончательный критерий для определения того, кто вепс, кто не вепс. Здесь с давних пор обитает множество русских, для которых эти места – такая же родина, как для Кати, её отца и бабушки. Но от этого русские не становятся вепсами. Бывают обратные ситуации: в Винницах, например, живёт вепсянка, родившаяся и выросшая в Таджикистане, и лишь недавно реэмигрировавшая на «историческую родину». Немало вепсов (и становится всё больше), которые не только выросли, но и родились в Питере или Петрозаводске. И время от времени приезжают сюда, хотя бы на тот самый вепсский праздник, гостями которого были мы. При этом существует достаточно потомков вепсов, которые, живя в городах, давно забыли о своем происхождении.
Остаётся ещё один критерий: вепс тот, кто чувствует себя таковым. Однако самоощущение, и уж тем более самоназывание зависит от внешних и преходящих факторов. Например, от политики властей, от того, выгодно ли, престижно ли быть представителем малого народа. Ольга Геннадьевна Спиркова (и не она одна) вспоминает, что в её детстве быть вепсом считалось зазорным. В школе дразнили за то, что вепс. Сейчас ситуация скорее обратная. Принадлежностью к малому народу гордятся. На вепсов появилась своеобразная мода, ими интересуются в Петрозаводске, в Питере, в Финляндии. Появилась и прямая выгода быть вепсом. К примеру, в Российский государственный педагогический университет им. Герцена в Петербурге вепсским юношам и девушкам поступить легче, чем русским: работает целевая программа по их приёму и обучению.
Надо сказать, что политика властей в отношении вепсского самоопределения за истекшее столетие неоднократно менялась. Царская власть на вепсов внимания не обращала, советская – поначалу стимулировала их национальное саморазвитие: был образован Винницкий район как национально-культурное образование. Потом, в конце 1930-х и в 1940-х годах, особенно после советско-финской войны, ситуация резко изменилась (конечно, вепсы никоим образом не были повинны в неудачах Красной армии зимой 1939–1940 годов, но, как говорится, попали под раздачу). Национальность «вепс» была вычеркнута из списка дозволенных. В послевоенные годы, вплоть до перестройки, в паспорта вепсов нередко записывали русскими и в школе вепсский язык не преподавали. Сейчас национально-культурное возрождение стимулируется властями, не без участия (к сожалению, небескорыстного) финских общественных и религиозных организаций. В результате кое-кто из тех, кто уже давно забыл о своём вепсском происхождении, в последние годы счёл разумным вспомнить об этом. Кем их считать на самом деле – русскими или вепсами?
Получается, что надёжных критериев различения вепсов и русских просто не существует. Этническая ситуация, сложившаяся в этих краях, уникальна. Русские и вепсы без малого тысячу лет живут бок о бок в одних и тех же условиях на одной и той же земле, в стороне от торных дорог (говоря по-научному, в пределах одного изолированного биогеохора), ведут одинаковый образ жизни, одинаковое хозяйство. Исповедуют одну и ту же религию, которую правильно было бы назвать «народное православие». Образуют смешанные браки. В результате получилось: большой народ включил в себя малый, а малый на данной ограниченной территории включил в себя большой.
Составить национальный портрет вепсов затруднительно, а вот почувствовать этнокультурный колорит очень даже можно. Здесь сохранились очень древние обычаи, которые отличаются от обычаев и обрядов в русских деревнях, хотя в чём-то и перекликаются с ними. До сих пор существует обряд принятия новорождённого ребёнка в дом. Когда младенца приносят из роддома, его кладут на порог избы, все члены семьи через него перешагивают, а потом берут уголёк из печки и рисуют им крестики на ручках, ножках, лобике. Наш информант Ольга Геннадьевна совершала такой обряд со своим ребёнком несколько лет назад, и говорят, что это в обычае. Что тут характерно? Во-первых, очевидно, что в прежние времена вепсские женщины уходили рожать из дома в какое-то специально отведённое место, по-видимому, считавшееся ритуально нечистым. После этого ребёнка нужно было очистить углём (символом огня и очага), прежде чем он вступит в мир. Во-вторых, бросается в глаза сходство с православным обрядом миропомазания, во время которого новокрещённого младенца священник вносит в алтарь, а грудь, ручки, ножки, лобик и органы чувств крестообразно помазует особым драгоценным составом – святым миром. Конечно, тут не обошлось без церковного влияния. Но в том и в другом обряде есть общее древнее начало: космизм, соотнесение вступающего в жизнь человека с мирозданием, с сакральным пространством (домом или алтарём), определение верха и низа, правой и левой сторон.
Этот архаичный, укоренённый в природе космизм ощущается даже в приготовлении традиционных произведений вепсской кухни, если процесс совершается в настоящем деревенском доме, в настоящей русской печи (характерное для этих мест сочетание: дом вепсский, а печь в нём русская). Этот процесс мы наблюдали и плоды его с большим удовольствием отведали в деревне Немжа, в доме Клавдии Емельяновны Никоновой.
Из экспедиционного дневника.