Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гоголь в воспоминаниях современников - Сборник Сборник на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

За все время Погодину удалось вырвать у Гоголя для «Москвитянина» отрывок из рецензии на альманах «Утренняя заря» (1842, № 1) и повесть «Рим» (1842, № 3); несколько раньше Погодин самовольно, без разрешения автора, напечатал в журнале несколько новых сцен из «Ревизора» (1841, № 4, 6); подобным же актом самоуправства со стороны Погодина явилось опубликование в «Москвитянине» (1843, № 11) портрета Гоголя, вызвавшее необычайно гневную реакцию писателя (см. в наст. изд. воспоминания Н. В. Берга, стр. 501 и примеч. 379*).

В 1844 году Гоголь излил в письме к Н. М. Языкову свое возмущение поведением Погодина: «Написал ли ты в молодости своей какую-нибудь дрянь, которую и не мыслил напечатать, он, чуть где увидел ее, хвать в журнал свой, без начала, без конца, ни к селу ни к городу, без позволения».[53] Погодину в конце концов важен был лишь факт сотрудничества писателя в «Москвитянине».

В своем знаменитом памфлете «Педант» Белинский высмеял издателя «Москвитянина» в образе «хитрого антрепренера», «ловкого промышленника», «ученого литератора» и «спекулянта». Перечисленные качества Погодина во всей неприглядной наготе проявились в его отношениях с Гоголем.

Старания Погодина привлечь Гоголя к постоянному участию в «Москвитянине» не увенчались успехом. В обстановке ожесточенной идейной борьбы, которая развернулась с начала 40-х годов между прогрессивными силами общества, возглавляемыми Белинским – с одной стороны, славянофилами и идеологами официальной народности – с другой, позиция Гоголя была очень сложной. Своими гениальными обличительными произведениями он помогал делу Белинского, хотя и не возвышался до его страстных революционных убеждений. Связанный узами личной дружбы с деятелями славянофильского лагеря, Гоголь вместе с тем был чужд их политическим взглядам и долго сопротивлялся их попыткам использовать его имя и авторитет в борьбе против Белинского. Еще более далек был Гоголь от Погодина.

Перечисляя Погодину его «вины», Гоголь писал: «Первая – ты сказал верю – и усомнился на другой же день, вторая – ты дал клятву ничего не просить от меня и не требовать, но клятвы не сдержал: не только попросил и потребовал, но даже отрекся и от того, что давал мне клятву. Отсюда произошло почти все».[54] Усилия Погодина представить Гоголя в качестве союзника «Москвитянина» кончились провалом. Их личные отношения оказались на грани полного разрыва.

В цитированном выше письме к Языкову от 26 октября 1844 года Гоголь дал выразительную характеристику Погодина как грубого и беспринципного человека: «Такой степени отсутствия чутья, всякого приличия и до такой степени неимения деликатности, я думаю, не было еще ни в одном человеке испокон веку».[55]

С. Т. Аксаков не мог, конечно, целиком игнорировать подобные вопиющие факты. Но в изложении этих фактов он старается всячески ослабить их принципиальное значение, придать конфликту между Гоголем и Погодиным сугубо личный характер, лишенный какого бы то ни было общественного смысла.

Свое отношение к Погодину Гоголь не скрывал и высказался о нем однажды даже публично, в печати – в IV гл. «Выбранных мест из переписки с друзьями».

Гневные и справедливые строки о Погодине в «Выбранных местах» всполошили весь славянофильский лагерь. Шевырев назвал поступок Гоголя «нехорошим» и ультимативно сообщил, что он отказывается хлопотать о втором издании книги, если не будет в ней уничтожено все, компрометирующее Погодина.[56] Показательна позиция С. Т. Аксакова в этом инциденте. В воспоминаниях он пытается изобразить себя человеком объективным, способным, несмотря на дружбу, осудить Погодина за его непристойное поведение. Однако после выхода «Выбранных мест» обнаружилась с предельной очевидностью цена этой «объективности» Аксакова, решительно ставшего на сторону Погодина. В письме к сыну Ивану от 14 января 1847 года он писал: «Я никогда не прощу Гоголю выходки на Погодина: в них дышит дьявольская злоба…»[57] Так завершается процесс самораскрытия С. Т. Аксакова.

«Друзья» в данном случае, как и во всех других, действовали вполне солидарно. И этот пример лишний раз подтверждает несостоятельность попыток С. Т. Аксакова показать себя инакомыслящим в среде славянофилов, человеком, совершенно беспристрастно относившимся к Гоголю.

Пристрастность воспоминаний Аксакова проявляется во многих случаях, но, пожалуй, всего нагляднее – в стремлении автора всячески подчеркнуть благотворное влияние, оказанное им и его друзьями на Гоголя. Аксаков здесь доходит до кощунственного извращения фактов, указывая, например, что будто бы «дружба с нами и особенно влияние Константина» были единственной причиной «сильного чувства к России» у Гоголя.

Нелепость этого утверждения слишком очевидна. Патриотическое чувство любви к родине было воспитано в Гоголе, конечно, не славянофилами.

«История моего знакомства с Гоголем», как видим, меньше всего может быть названа беспристрастной мемуарной летописью. С. Т. Аксакова в этой работе интересовала не только, или, может, даже не столько личность Гоголя, сколько своя собственная.

5

В середине 40-х годов стали отчетливо обнаруживаться у Гоголя признаки идейного кризиса. Его предвестниками явились все чаще начавшие проскальзывать в письмах фальшивые нотки христианского смирения, а также выражения недовольства своими великими произведениями.

Наиболее сильно идейный кризис писателя отразился в его книге «Выбранные места из переписки с друзьями», вышедшей в начале 1847 года.

Гоголь подолгу жил за границей и был оторван от почвы народной жизни. Людей, которые могли бы помочь ему разобраться в сложных вопросах современной действительности, около него не было. В этих условиях сила сопротивления Гоголя тому систематическому духовному отравлению, которому на протяжении многих лет он подвергался со стороны своих «друзей», стала ослабевать. Их влияние к середине 40-х годов начало сказываться на Гоголе, на его идейном развитии. Московские, как и некоторые другие его друзья – например Жуковский, а также А. О. Смирнова, З. А. Волконская – во многом способствовали росту у писателя реакционных, религиозно-мистических настроений. «Этим знакомствам, – писал Чернышевский, – надобно приписывать сильное участие в образовании у Гоголя того взгляда на жизнь, который выразился «Перепискою с друзьями» (наст. изд., стр. 570).

«Гоголь не устоял против своих поклонников», – заметил однажды В. А. Соллогуб. Справедливость этих слов подтверждается многочисленными фактами.

Н. М. Павлов рассказывает, что ему нередко приходилось слышать подобные разговоры: «Это славянофилы погубили Гоголя! Они виноваты в том, что он издал «Переписку с друзьями».[58] И то обстоятельство, что некоторые из славянофилов (в частности, сам С. Т. Аксаков) лицемерно отмежевались от книги Гоголя, нисколько не противоречит этому выводу. В. П. Боткин правильно писал о том же А. А. Краевскому: «Наши словене книгу Гоголя приняли холодно, но это потому только, что Гоголь имел храбрость быть последовательным и итти до последних результатов, а семена белены посеяны в нем теми же самыми словенами».[59] Более определенно выразил эту мысль Белинский. В письме к Боткину от 6 февраля 1847 года он заметил, что славянофилы напрасно сердятся на автора «Выбранных мест», «им бы вспомнить пословицу: «неча на зеркало пенять, коли рожа крива». Они подлецы и трусы, люди не консеквентные, боящиеся крайних выводов собственного учения».[60]

Насколько проницательны были эти строки Белинского можно судить на примере того же С. Т. Аксакова. В 1847 году под свежим впечатлением ожесточенных споров, возникших вокруг «Выбранных мест из переписки с друзьями», Аксаков счел нужным отозваться о книге отрицательно. В письме к сыну Ивану он высказал мнение, что Гоголь «помешался». Аксаков расценивал «Выбранные места» как измену Гоголя своим прежним убеждениям, и в 1849 году даже написал ему: «Мне показалось несовместным ваше духовное направление с искусством».[61]

Но прошло несколько лет, и точка зрения Аксакова «неожиданно» стала диаметрально противоположной. В статье «Несколько слов для биографии Гоголя» звучат уже слова полного одобрения и всепрощения «Выбранным местам». В этой статье мы читаем: «Да не подумают, что Гоголь менялся в своих убеждениях; напротив, с юношеских лет он оставался им верен; но Гоголь шел постоянно вперед: его христианство становилось чище, строже; высокое значение цели писателя – яснее, и суд над самим собою – суровее; и так, в этом смысле, Гоголь изменился».[62] С подобной же концепцией мы сталкиваемся и в мемуарах Аксакова, в которых проводится мысль о «постоянном направлении» Гоголя (наст. изд., стр. 173).

Так создавалась еще одна реакционная легенда, искажавшая творчество Гоголя.

«Выбранные места из переписки с друзьями» были с негодованием встречены всей передовой Россией. От ее имени Белинский ответил Гоголю, вначале статьей в «Современнике», а затем – письмом, вошедшим в историю русской общественной мысли как одно «из лучших произведений бесцензурной демократической печати».[63]

Письмо Белинского потрясло Гоголя. Мгновенно вспыхнувшее в нем раздражение и желание резко возразить Белинскому вскоре уступило место сознанию того, что в его словах «может быть… есть часть правды». Неотразимая сила письма заставила Гоголя после глубоких размышлений ответить критику: «Как мне нужно многое узнать из того, что знаете вы и чего я не знаю».[64] Гоголь признал справедливым упрек Белинского в том, что «Выбранные места» явились результатом незнания современной России.

Он решил вернуться на родину и вновь заняться изучением русской жизни. Помещаемое в нашем издании воспоминание Я. К. Грота подтверждает серьезность намерений писателя. Под несомненным влиянием письма Белинского у Гоголя пробуждается критическое отношение к «Выбранным местам». Об этом рассказывают в своих воспоминаниях И. И. Панаев и М. С. Щепкин. В октябре 1851 года в беседе с И. С. Тургеневым и Щепкиным Гоголь, по свидетельству последнего, заявил: «Правда, и я во многом виноват, виноват тем, что послушался друзей, окружавших меня, и если бы можно было воротить назад сказанное, я бы уничтожил всю «Переписку с друзьями». Я бы сжег ее» (наст. изд., стр. 530).

Эти показания нельзя игнорировать при изучении последнего периода жизни писателя, особенно сложного и противоречивого. Они существенны для понимания духовной драмы Гоголя.

В своей книге «О развитии революционных идей в России» Герцен со скорбью и гневом писал о трагической судьбе русского писателя, живущего в условиях полицейско-террористического режима. Он назвал историю русской литературы мартирологом или реестром каторги. Факты, перечисленные Герценом, были известны всей стране. Мимо них не могла пройти и мысль Гоголя. Он писал: «Три первостепенных поэта: Пушкин, Грибоедов, Лермонтов, один за другим, в виду всех были похищены насильственною смертью в течение одного десятилетия, в поре самого цветущего мужества, в полном развитии сил своих…»[65]

Многие писатели пали жертвами в ожесточенной борьбе, которую вел русский народ за свое социальное освобождение. Участь этих писателей разделил и Гоголь, которого Максим Горький назвал «жертвой времени».[66]

Большой интерес представляют мемуары актера А. П. Толченова, рассказывающие о встречах с Гоголем зимой 1850/1851 годов в Одессе. Страницы этих воспоминаний рисуют живой, обаятельный облик писателя. Еще при жизни Гоголя распространялись слухи о его недоступности, замкнутости, об его эксцентрических выходках. Толченов рассказывает, с каким изумлением он вспоминал эти слухи после первой же встречи с Гоголем: «Сколько одушевления, простоты, общительности, заразительной веселости оказалось в этом неприступном, хоронящемся в самом себе человеке» (наст. изд., стр. 419).

В упомянутых мемуарах раскрывается еще одна существенная черта Гоголя – органически свойственный его характеру демократизм. Очень скованно чувствуя себя в светском, аристократическом обществе, Гоголь совершенно преображался, становился словно другим человеком, когда попадал в среду простых людей. Толченов пишет: «Неужели, думал я, это один и тот же человек, засыпающий в аристократической гостиной и сыплющий рассказами и заметками, полными юмора и веселости и сам от души смеющийся каждому рассказу смехотворного свойства, в кругу людей, нисколько не участвующих и не имеющих ни малейшей надежды когда-нибудь участвовать в судьбах России» (стр. 419). На основе своих личных впечатлений Толченов пришел к замечательному выводу: «Сколько мне случалось видеть, с людьми, наименее значущими, Гоголь сходился скорее, проще, был более самим собою, а с людьми, власть имеющими, застегивался на все пуговицы» (стр. 426).

Это важное наблюдение Толченова подтверждается многочисленными письмами Гоголя, полными гневного презрения к «надменной гордости безмозглого класса людей», к «благородному нашему аристократству», при одной мысли о котором «сердце… содрогается».

О последних годах жизни Гоголя находим ряд достоверных фактических сведений в мемуарах И. С. Тургенева, М. С. Щепкина, Н. В. Берга, О. М. Бодянского, Д. А. Оболенского. Весьма содержательны воспоминания доктора А. Т. Тарасенкова, получившие положительную оценку Чернышевского.

Последние десять лет жизни Гоголь много и упорно работал над вторым томом «Мертвых душ». В 1845 году почти готовая рукопись была сожжена. Работа началась сызнова. За десять дней до смерти Гоголь снова предал огню уже завершенный результат своего многолетнего труда.

Несколько написанных в разное время черновых глав – вот все, что сохранилось от второго тома «Мертвых душ».

Белинский не знал об этих фрагментах, они были опубликованы лишь семь лет спустя после его смерти. Писательская деятельность Гоголя оборвалась в сознании Белинского на реакционных «Выбранных местах из переписки с друзьями». Свое письмо к Гоголю он заканчивал выражением надежды, что писатель искупит свой «тяжкий грех» новыми творениями, которые напомнили бы его прежние.

Внял ли Гоголь совету Белинского? Смог ли он преодолеть кризис в своем творчестве?

Многие эпизоды второго тома, как справедливо отмечал Чернышевский в «Очерках гоголевского периода русской литературы», решительно слабы и по своему направлению связаны с «Выбранными местами из переписки с друзьями». Таковы, например, страницы, посвященные изображению «идеалов самого автора» (Костанжогло, Муразов). «Изображение идеалов» было вообще самым уязвимым местом в творчестве Гоголя. Но это, указывает Чернышевский, объясняется не односторонностью таланта писателя, а, напротив, – силой этого таланта, «состоявшей в необыкновенно тесном родстве с действительностью». Когда история или современность предоставляли Гоголю «идеальных лиц», они выходили у него превосходно. Чернышевский в качестве примера приводит героев «Тараса Бульбы» или Пискарева из «Невского проспекта».

Но в уцелевших отрывках второго тома «Мертвых душ» помимо слабых эпизодов есть очень много страниц, принадлежащих к лучшему, что когда-либо написал Гоголь, и свидетельствующих о том, что «великий талант Гоголя является с прежнею своею силою, свежестью, с благородством направления, врожденным его высокой натуре». Чернышевский приходит к выводу, что «преобладающий характер в этой книге, когда б она была окончена, остался бы все-таки тот же самый, каким отличается и ее первый том и все предыдущие творения великого писателя».[67]

Страницы «Очерков гоголевского периода», посвященные анализу второго тома «Мертвых душ», – самое важное и глубокое из того, что до сих пор написано на эту тему. Они позволяют правильно оценить картину идейного и художественного развития Гоголя на последнем и самом трудном, трагическом этапе его жизни.

Работая над вторым томом «Мертвых душ», Гоголь читал отдельные главы из него своим знакомым. Среди них были Аксаковы, Шевырев, Погодин, А. О. Смирнова, А. И. Арнольди, Д. А. Оболенский, М. А. Максимович и другие. Однако не все они сочли своим долгом перед памятью писателя рассказать содержание прослушанных глав. Всего удивительнее поведение ближайших «друзей» Гоголя – Шевырева и Погодина. Они не обмолвились на эту тему ни единым словом. Д. А. Оболенский утверждает: «Вероятно, в бумагах Шевырева сохранились какие-либо воспоминания о слышанных им главах второго тома «Мертвых душ»; по крайней мере мне известно, что он намерен был припомнить содержание тех глав, от которых не осталось никаких следов, и изложить их вкратце на бумаге» (наст. изд., стр. 556). Если такое намерение и имелось, то оно, очевидно, не было приведено в исполнение.

Все, что мы знаем о содержании сожженных глав, почерпнуто из воспоминаний Арнольди, Оболенского и отчасти – А. О. Смирновой.[68] Мемуары первых двух особенно важны. Они будут несомненно полезны читателю, интересующемуся творчеством Гоголя.

6

Далеко не все современники, которым выпало счастье общаться с Гоголем, оставили о нем воспоминания. Так, например, среди мемуаристов нет имен Плетнева, Вяземского, Жуковского. С. Т. Аксаков был единственным из московских «друзей» автором воспоминаний о Гоголе. Историю отношений писателя с этими «друзьями» Аксаков называет «долговременной и тяжкой историей неполного понимания». Здесь, видимо, следует искать объяснение того удивительного факта, что ни Шевырев, ни Хомяков, ни Погодин не сочли нужным рассказать о своих встречах с писателем. Погодин, дневники которого испещрены записями о беседах с Гоголем, оставил о нем лишь две частные мемуарные заметки.[69] А Шевырев, которого Н. В. Берг называет «чуть ли не ближайшим к нему <Гоголю> из всех московских литераторов», не оставил ни единой строки воспоминаний. В 1852 году в целях увековечения памяти Гоголя Российская академия наук приняла решение издать его биографию. Написать ее было поручено Шевыреву. Он отправился на родину писателя, собирал материалы. Но биографию все-таки не написал.

Характерная черта подавляющего большинства мемуаров о Гоголе состоит в том, что они принадлежали перу людей, которым был чужд общественный пафос гениальных произведений Гоголя. Эти люди в конце концов мало понимали подлинный масштаб личности Гоголя и значение его творчества для истории литературы и освободительного движения в России. По идейному своему содержанию даже лучшие мемуары стоят неизмеримо ниже классических статей о творчестве Гоголя, написанных Белинским и Чернышевским.

Во многих мемуарах преобладает интерес к внешнебытовым чертам жизни Гоголя, в них значительно меньше фактов, характеризующих его писательскую биографию. К сожалению, скудно раскрывается в этих материалах творческая лаборатория великого художника слова. Лишь отдельные наблюдения мы находим у Анненкова, Соллогуба и Берга.

Нельзя не обратить внимание на то, как скупо в воспоминаниях освещаются личные отношения Гоголя с некоторыми передовыми деятелями русской литературы – например, Белинским, Некрасовым. Мы очень мало знаем об их встречах, беседах. Этой темы касается лишь Анненков и отчасти – Панаев. Другие современники, несомненно информированные, предпочли отмолчаться. И здесь не простая случайность.

Между Гоголем и Белинским не было личной близости. Но известно, с каким уважением относился писатель к Белинскому, с каким интересом читал его статьи, как ценил его суждения о «Миргороде», «Ревизоре», «Мертвых душах». Гоголь, зная, сколь ненавистно многим из его окружения имя Белинского, предпочитал скрывать свои истинные чувства к критику. Подозревая о них, московские, да и некоторые петербургские, «друзья» Гоголя всячески восстанавливали его против Белинского, стремясь добиться полного разрыва между ними.

Сохранилось в высшей степени интересное письмо П. А. Кулиша к В. И. Шенроку – известному биографу Гоголя, – в котором он сообщает, с каким «крайним негодованием» рассказывал ему однажды П. А. Плетнев, «как Гоголь по возвращении из-за границы поддакивал ему <Плетневу> в его искреннем суде о журналистах, а тайком от него делал визиты Белинскому, Краевскому, Некрасову, Панаеву и другим».[70]

Но примечательно, что об этих «визитах» Кулиш даже не упоминает в своих двухтомных «Записках о жизни Гоголя». Рассказывая в другом письме к В. И. Шенроку об этой сознательной «утайке», он многозначительно добавляет: «Такова была воля тогдашнего министерства общественной нравственности» – то есть С. Т. Аксакова и П. А. Плетнева, считавших нежелательным сообщать публике «темных» <!> сторон жизни Гоголя».[71]

Совершенно недостаточно освещено в воспоминаниях воздействие произведений Гоголя на передовые общественные силы России. В этом отношении исключительно ярким документом является отрывок из воспоминаний критика В. В. Стасова. Он не был лично знаком с Гоголем. Он рассказывает не о личности писателя, но о его произведениях, об огромной силе их идейного влияния на молодое поколение 30-40-х годов, которое, по выражению Стасова, «подняло великого писателя на щитах с первой же минуты его появления».

О громадной роли произведений Гоголя в формировании мировоззрения передовой революционной молодежи 40-х годов свидетельствуют дневники Чернышевского.

Творчество Гоголя имело очень важное значение в жизни Чернышевского, в истории духовного, политического его развития. Произведения Гоголя способствовали обострению в молодом Чернышевском интереса к социальным вопросам современности и возбуждению его ненависти к феодально-помещичьему строю России.

Юношеские дневники Чернышевского раскрывают перед нами процесс напряженных его раздумий над вопросами русской литературы и в особенности – над творчеством Гоголя. Он тщательно фиксирует свои собственные размышления, содержание бесед и споров с товарищами, перечень прочитанных книг. В этих подневных записях имя Гоголя встречается часто, и в самой различной связи. Например, 2 августа 1848 года двадцатилетний Чернышевский заносит в свой дневник: «Литература: Гоголь и Лермонтов кажутся недосягаемыми, великими, за которых я готов отдать жизнь и честь».[72] Несколько дней спустя, в связи с чтением «Мертвых душ», появляется новая запись: «Дивился глубокому взгляду Гоголя на Чичикова… Велико, истинно велико! ни одного слова лишнего, одно удивительно! вся жизнь русская, во всех ее различных сферах исчерпывается ими…»[73]

Для Чернышевского Гоголь – «чрезвычайный» человек, сравнения с которым никто не в состоянии выдержать в русской и западноевропейской литературе, ибо он «выше всего на свете, со включением в это все и Шекспира и кого угодно».[74] Гоголь становится в его глазах как бы художественным и нравственным критерием в оценке самых различных явлений не только искусства, но и жизни. Приведем в высшей степени интересную выдержку из записи 23 сентября 1848 года:

«Лермонтов и Гоголь, которых произведения мне кажутся совершенно самостоятельны, которых произведения мне кажутся, может быть, самыми высшими, что произвели последние годы в европейской литературе, доказывают для меня, у которого утвердилось мнение, заимствованное из «Отечественных записок» (я вычитал его в статьях о Державине[75]), что только жизнь народа, степень его развития определяет значение поэта для человечества… Итак, Лермонтов и Гоголь доказывают, что пришло России время действовать на умственном поприще, как действовали раньше ее Франция, Германия, Англия, Италия».[76]

Все замечательно в этой юношески восторженной записи: и оценка значения творчества двух великих русских писателей, и сознание органической связи поэзии с историей, с жизнью народа.

С первых же своих выступлений в печати Чернышевский, как известно, становится горячим пропагандистом творчества Гоголя, страстным борцом за гоголевское направление в русской литературе.

Огромное значение для правильного понимания личности Гоголя и его творчества имеет статья Чернышевского о «Сочинениях и письмах Н. В. Гоголя», которой завершается настоящий сборник. С несравненной глубиной вскрывает здесь критик противоречия Гоголя, «многосложный его характер» – писателя и человека.

Критик отмечает поверхностное и ничего не объясняющее противопоставление Гоголя-«художника» – «мыслителю», создателя «Ревизора» и «Мертвых душ» – Гоголю-автору «Выбранных мест». Решительно осуждая реакционные идеи этой последней книги, Чернышевский вместе с тем задается целью выяснить, каким же образом, почему пришел к ней гениальный писатель.

Важнейшую причину Чернышевский усматривает в отсутствии у Гоголя «стройных и сознательных убеждений». Именно поэтому писатель не видел связи между «частными явлениями» и «общею системою жизни». Чернышевский отвергает нелепое предположение, будто бы Гоголь стихийно и бессознательно создавал свои обличительные произведения, что якобы он «сам не понимал смысла своих произведений». Напротив, Гоголь не только сознательно стремился «быть грозным сатириком», он понимал также, сколь недостаточна та сатира, которую он мог позволить себе в «Ревизоре», сколь она «слаба еще и мелка». Больше того, именно в этой неудовлетворенной «потребности расширить границы своей сатиры» критик видит одну из причин недовольства Гоголя своими произведениями.

Правильность выводов Чернышевского подтверждается известным положением Ленина об идеях Белинского и Гоголя, «которые делали этих писателей дорогими Некрасову – как и всякому порядочному человеку на Руси».[77]

Выводы Чернышевского не только имели большое теоретическое значение. Они окончательно выбивали из рук врагов гоголевского направления довод, с помощью которого они давно пытались фальсифицировать образ писателя: дескать, Гоголь никогда сознательно не разделял критических устремлений своих произведений, что в своем отношении к господствующему строю жизни России он всегда был благонамерен и, наконец, что основные идеи «Выбранных мест из переписки с друзьями» были свойственны писателю с самого начала его творческой деятельности.

Чернышевский не оставил камня на камне от этой «теории».

Вместе с тем критик отнюдь не считал, что «Выбранные места из переписки с друзьями» явились неожиданным эпизодом в биографии Гоголя. Еще Белинский, анализируя в 1842 году первый том «Мертвых душ», обратил внимание на некоторые намеки в поэме, которые заставили его насторожиться и показались ему тревожными с точки зрения дальнейшего развития творчества Гоголя. Белинский имел в виду высказанное писателем в одиннадцатой главе поэмы предположение относительно того, что в последующих ее частях, обещанных автором, может быть «почуются иные, еще доселе небранные струны» и будут изображены некий муж, «одаренный божественными доблестями», или идеальная русская девица, «какой не сыскать нигде в мире». Критик почувствовал в этих строках намерение Гоголя показать какую-то другую, «положительную» сторону крепостнической действительности России. Белинский встревожился этими «крапинками и пятнышками в картине великого мастера», «которые довольно неприятно промелькивают», и прозорливо предостерег Гоголя от грозящей ему серьезной опасности. «Много, слишком много обещано, – писал Белинский, – так много, что негде и взять того, чем выполнить обещание, потому что того и нет еще на свете…»[78]

Еще более определенно выразил Белинский тревогу за судьбу любимого писателя четыре года спустя, в рецензии на второе издание «Мертвых душ». Подтвердив свою высокую оценку поэмы, как произведения «столько же национального, сколько и высокохудожественного», критик отмечает и некоторые ее недостатки, обнаруживающиеся в «мистико-лирических выходках» Гоголя, то есть в тех местах, где автор из поэта, художника силится «стать каким-то пророком». Ко второму изданию поэмы Гоголь написал специальное предисловие. Оно вызвало восторженную оценку в реакционной среде. «Твое предисловие мне пришлось по сердцу, – писал Шевырев Гоголю, – мне кажется из него, что ты растешь духовно».[79] В прогрессивном лагере это «фантастическое», по определению Белинского, предисловие, написанное в тоне «неумеренного смирения и самоотрицания», было решительно осуждено. Оно вызвало в Белинском «живые опасения за авторскую славу в будущем».

Таким образом, вопрос о противоречиях в мировоззрении и творчестве Гоголя ставился Белинским еще задолго до «Выбранных мест». Этот вопрос всесторонне освещает и Чернышевский в своей статье о «Сочинениях и письмах Н. В. Гоголя».

Несмотря на то, что Гоголь вполне сознательно обличал в своих художественных произведениях русскую крепостническую действительность, он, однако, был лишен стройного мировоззрения, он поддавался чаще всего «инстинктивному направлению своей натуры». В этой слабости и ограниченности идейного, теоретического развития Гоголя таилась величайшая для него, как художника, опасность. В пору своей наибольшей зрелости Гоголь и сам почувствовал необходимость выработать в себе «систематический взгляд на жизнь», «сознательное мировоззрение». Но сделать этого Гоголь уже не смог.

Идейная позиция Гоголя была крайне сложной и противоречивой. В 30-е и в начале 40-х годов в ней преобладало прогрессивное начало, но во взглядах писателя имелись и некоторые отсталые, консервативные элементы, которые впоследствии в «Выбранных местах» в силу конкретно-исторических причин получили полное развитие. Так произошел резкий перелом в сознании Гоголя и началось в его деятельности «новое направление».

Чернышевский не опрощает Гоголя. Он не вгоняет его в ту или иную догматическую схему. Он берет писателя таким, каким он был, со всеми свойственными ему противоречиями. Не затушевывая этих противоречий, Чернышевский, как и другие революционеры-демократы, поднимал на щит то великое и бессмертное в творчестве Гоголя, что служило народу в его борьбе за освобождение от оков рабства и тирании. В сознании всей передовой России художественный подвиг Гоголя недаром связывался с именем Белинского. Чернышевский прямо указывал, что «Гоголь равняется своим значением для общества и литературы значению автора статей о Пушкине».[80]

Деятели революционно-демократического движения в России испытали на себе могущественное влияние произведений Гоголя. Некоторые из них – Белинский, Некрасов, Герцен, Чернышевский – были его современниками. Они не писали мемуаров о Гоголе, Герцен и Чернышевский не были даже знакомы с ним, Белинский же умер раньше его. Но в их статьях, дневниках, письмах содержится не только теоретический анализ творчества писателя, в них отражено живое, непосредственное восприятие современниками личности и творчества Гоголя. А этот факт сам по себе – мемуарного значения. Вот почему мы сочли возможным в настоящем издании поместить некоторые высказывания о Гоголе Белинского, Герцена, а также Чернышевского, хотя, строго говоря, они выходят за формальные, жанровые границы книги. Эти высказывания восполняют существенные пробелы воспоминаний и помогут советскому читателю более полно и цельно воспринять живой облик великого русского писателя-патриота, «заступника народного», по слову Некрасова, и осмыслить значение его творчества в истории русской культуры.

С. МАШИНСКИЙ

Т. Г. Пащенко. Черты из жизни Гоголя*

«Каждая черта великого художника есть достояние истории».

Виктор Гюго.

Наш знаменитый Гоголь, при замечательной оригинальности своей, был неподражаемый комик, мимик и превосходный чтец. Оригинальность, юмор, сатира и комизм были прирождены, присущи Гоголю. Капитальные черты эти крупно выступают в каждом его произведении и чуть ли не в каждой строке, хотя и не вполне выражают автора, о чем и сам Гоголь сказал: «Письмо никогда не может выразить и десятой доли человека». Поэтому каждая черта знаменитого человека, в которой выражается его внутренний мир действием или живым словом, интересна, дорога и должна быть сохранена для потомства.

Вот некоторые из оригинальностей Гоголя. Гимназия высших наук князя Безбородко разделялась на три музея, или отделения*, в которые входили и выходили мы попарно; так водили нас и на прогулки. В каждом музее был свой надзиратель. В третьем музее надзиратель был немец З<ельднер>*, безобразный, неуклюжий и антипатичный донельзя: высокий, сухопарый, с длинными, тонкими и кривыми ногами, почти без икр; лицо его как-то уродливо выдавалось вперед и сильно смахивало на свиное рыло… длинные руки болтались как будто привязанные; сутуловатый, с глуповатым выражением бесцветных и безжизненных глаз и с какою-то странной прическою волос. Зато же длинными кривушами своими Зельднер делал такие гигантские шаги, что мы и не рады были им. Чуть что, он и здесь: раз, два, три, и Зельднер от передней пары уже у задней; ну просто не дает нам хода. Вот и задумал Гоголь умерить чрезмерную прыткость этого цыбатого (длинноногого) немца и сочинил на Зельднера следующее четырехстишие:

Гицель – морда поросяча, Журавлини ножки; Той же чортик, що в болоти, Тилько приставь рожки!*

Идем, Зельднер – впереди; вдруг задние пары запоют эти стихи – шагнет он, и уже здесь. «Хто шмела петь, што пела?» Молчание, и глазом никто не моргнет. Там запоют передние пары – шагает Зельднер туда – и там тоже; мы вновь затянем – он опять к нам, и снова без ответа. Потешаемся, пока Зельднер шагать перестанет, идет уже молча и только оглядывается и грозит пальцем. Иной раз не выдержим и грохнем со смеху. Сходило хорошо. Такая потеха доставляла Гоголю и всем нам большое удовольствие и поумерила гигантские шаги Зельднера. Был у нас товарищ Р<иттер>, большого роста, чрезвычайно мнительный и легковерный юноша, лет восемнадцати. У Риттера был свой лакей, старик Семен. Заинтересовала Гоголя чрезмерная мнительность товарища, и он выкинул с ним такую штуку: «Знаешь, Риттер, давно я наблюдаю за тобою и заметил, что у тебя не человечьи, а бычачьи глаза… но все еще сомневался и не хотел говорить тебе, а теперь вижу, что это несомненная истина – у тебя бычачьи глаза…»

Подводит Риттера несколько раз к зеркалу, тот пристально всматривается, изменяется в лице, дрожит, а Гоголь приводит всевозможные доказательства и наконец совершенно уверяет Риттера, что у него бычачьи глаза.

Дело было к ночи: лег несчастный Риттер в постель, не спит, ворочается, тяжело вздыхает, и все представляются ему собственные бычачьи глаза. Ночью вдруг вскакивает с постели, будит лакея и просит зажечь свечу; лакей зажег. «Видишь, Семен, у меня бычачьи глаза…» Подговоренный Гоголем лакей отвечает: «И впрямь, барин, у вас бычачьи глаза! Ах, боже мой! Это Н. В. Гоголь сделал такое наваждение…» Риттер окончательно упал духом и растерялся. Вдруг поутру суматоха. «Что такое?» – «Риттер сошел с ума! Помешался на том, что у него бычачьи глаза!..» – «Я еще вчера заметил это», – говорит Гоголь с такою уверенностью, что трудно было и не поверить. Бегут и докладывают о несчастье с Риттером директору Орлаю; а вслед бежит и сам Риттер, входит к Орлаю и горько плачет: «Ваше превосходительство! У меня бычачьи глаза!..» Ученейший и знаменитый доктор медицины директор Орлай флегматически нюхает табак и, видя, что Риттер действительно рехнулся на бычачьих глазах, приказал отвести его в больницу. И потащили несчастного Риттера в больницу, в которой и пробыл он целую неделю, пока не излечился от мнимого сумасшествия. Гоголь и все мы умирали со смеху, а Риттер вылечился от мнительности.

Замечательная наблюдательность и страсть к сочинениям пробудилась у Гоголя очень рано и чуть ли не с первых дней поступления его в гимназию высших наук. Но при занятии науками почти не было времени для сочинений и письма. Что же делает Гоголь? Во время класса, особенно по вечерам, он выдвигает ящик из стола, в котором была доска с грифелем или тетрадка с карандашом, облокачивается над книгою, смотрит в нее и в то же время пишет в ящике, да так искусно, что и зоркие надзиратели не подмечали этой хитрости. Потом, как видно было, страсть к сочинениям у Гоголя усиливалась все более и более, а писать не было времени и ящик не удовлетворял его. Что же сделал Гоголь? Взбесился!.. Да, взбесился! Вдруг сделалась страшная тревога во всех отделениях – «Гоголь взбесился!..» Сбежались мы, и видим, что лицо у Гоголя страшно исказилось, глаза сверкают каким-то диким блеском, волосы натопорщились, скрегочет зубами, пена изо рта, падает, бросается и бьет мебель – взбесился! Прибежал и флегматический директор Орлай, осторожно подходит к Гоголю и дотрагивается до плеча: Гоголь схватывает стул, взмахнул им – Орлай уходит… Оставалось одно средство: позвали четырех служащих при лицее инвалидов, приказали им взять Гоголя и отнести в особое отделение больницы. Вот инвалиды улучили время, подошли к Гоголю, схватили его, уложили на скамейку и понесли, раба божьего, в больницу, в которой пробыл он два месяца, отлично разыгрывая там роль бешеного…

У Гоголя созрела мысль и, надо полагать, для «Вечеров на хуторе»*. Ему нужно было время – вот он и разыграл роль бешеного, и изумительно верно! Потом уже догадались.

На небольшой сцене второго лицейского музея лицеисты любили иногда играть по праздникам комические и драматические пьесы. Гоголь и Прокопович – задушевные между собою приятели – особенно заботились об этом и устраивали спектакли. Играли пьесы и готовые, сочиняли и сами лицеисты. Гоголь и Прокопович были главными авторами и исполнителями пьес. Гоголь любил преимущественно комические пьесы и брал роли стариков, а Прокопович – трагические. Вот однажды сочинили они пьесу из малороссийского быта, в которой немую роль дряхлого старика-малоросса взялся сыграть Гоголь. Разучили роли и сделали несколько репетиций. Настал вечер спектакля, на который съехались многие родные лицеистов и посторонние. Пьеса состояла из двух действий; первое действие прошло удачно, но Гоголь в нем не являлся, а должен был явиться во втором. Публика тогда еще не знала Гоголя, но мы хорошо знали и с нетерпением ожидали выхода его на сцену. Во втором действии представлена на сцене простая малороссийская хата и несколько обнаженных деревьев; вдали река и пожелтевший камыш. Возле хаты стоит скамейка; на сцене никого нет.

Вот является дряхлый старик в простом кожухе, в бараньей шапке и смазных сапогах. Опираясь на палку, он едва передвигается, доходит крехтя до скамейки и садится. Сидит трясется, крехтит, хихикает и кашляет; да наконец захихикал и закашлял таким удушливым и сиплым старческим кашлем, с неожиданным прибавлением, что вся публика грохнула и разразилась неудержимым смехом… А старик преспокойно поднялся со скамейки и поплелся со сцены, уморивши всех со смеху…

С этого вечера публика узнала и заинтересовалась Гоголем как замечательным комиком. В другой раз Гоголь взялся сыграть роль дяди-старика – страшного скряги. В этой роли Гоголь практиковался более месяца, и главная задача для него состояла в том, чтобы нос сходился с подбородком… По целым часам просиживал он перед зеркалом и пригинал нос к подбородку, пока наконец не достиг желаемого… Сатирическую роль дяди-скряги сыграл он превосходно, морил публику смехом и доставил ей большое удовольствие. Все мы думали тогда, что Гоголь поступит на сцену, потому что у него был громадный сценический талант и все данные для игры на сцене: мимика, гримировка, переменный голос и полнейшее перерождение в роли, какие он играл. Думается, что Гоголь затмил бы и знаменитых комиков-артистов, если бы вступил на сцену*.

Бывший министром юстиции, Трощинский жил в своем богатом и знаменитом имении – Кибинцах, в великолепном дворце…. Отец Гоголя был соседом Трощинского и нередко приезжал к дряхлому старику в гости с женою, матерью Гоголя – дивною красавицею. Брали они с собою и Николая Васильевича*. По выходе из лицея Гоголь, Данилевский и Пащенко (Иван Григорьевич) собрались в 1829 году ехать в Петербург на службу. Трощинский дал Гоголю рекомендательное письмо к министру народного просвещения. Вот приехали они в Петербург, остановились в скромной гостинице и заняли в ней одну комнату с передней. Живут приятели неделю, живут и другую, и Гоголь все собирался ехать с письмом к министру; собирался, откладывал со дня на день, так прошло шесть недель, и Гоголь не поехал… Письмо у него так и осталось.

Приехали в Петербург и другие товарищи Гоголя, и собралось их там более десяти человек: Гоголь, Прокопович, <А. С.> Данилевский, <И. Г.> Пащенко, Кукольник, Базили, Гребенка, Мокрицкий и еще некоторые. Определились по разным министерствам и начали служить. Мокрицкий хорошо рисовал и заявил себя замечательным художником по живописи. Товарищи часто сходились у кого-нибудь из своих, составляли тесный, приятельский кружок и приятно проводили время. Гоголь был душою кружка. Гоголь и Кукольник сильно интересовались литературой. После знакомства с Пушкиным* Гоголь всецело предался литературе. Вот приходит однажды в этот кружок товарищей Мокрицкий и приносит с собою что-то завязанное в узелке. «А что это у тебя, брате Аполлоне?» – спрашивает Гоголь. Мокрицкий был заика и с трудом отвечает: «Это… это, Николай Васильевич, не по твоей части; это – священне…» – «Как, что такое, покажи!» – «Пожалуйста, не трогай, Николай Васильевич, – говорю тебе нельзя – это священне». (В узелке были костюмчики детей князя N.; костюмчики нужны были Мокрицкому для картины, и он добыл их не без труда.) Гоголь схватил узелок, развязал, увидел, что там такое, плюнул в него и швырнул в окно на улицу. Мокрицкий вскрикнул от ужаса, бросился к окну и хотел выскочить, но было высоко; бросается в дверь, бежит на улицу и схватывает свой узелок… Хохотали все до упаду. Не имея ни призвания, ни охоты к службе, Гоголь тяготился ею, скучал, и потому часто пропускал служебные дни, в которые занимался на квартире литературою. Вот после двух-трех дней пропуска является он в департамент, и секретарь или начальник отделения делают ему замечания: «Так служить нельзя, Николай Васильевич; службой надо заниматься серьезно». Гоголь вынимает из кармана загодя изготовленное на высочайшее имя прошение об увольнении от службы и подает. Увольняется и определяется в другое место. И так увольнялся и определялся он несколько раз*.

…Проездом через Москву в Малороссию на каникулярное время Гоголь, Данилевский и Пащенко остановились в гостинице. На другой день вбегает к ним лакей их и говорит, что Н. В. Гоголя спрашивает какой-то господин, а вслед за этим входит и самый этот господин и спрашивает: «Здесь г. Гоголь?» Гоголь, Данилевский и Пащенко были неодеты и скорей за ширму: «Извините – мы не одеты», – говорят из-за ширмы. «Ничего; прошу вас не стесняться, я желаю и мне очень приятно познакомиться с вами». А за ширмой суматоха: один другого выпихивают вперед. Наконец выходит Гоголь и рекомендуется тому господину, который оказывается – бывший министр народного просвещения <И. И.> Дмитриев. Старик жил в Москве и желал лично познакомиться с Гоголем, с которым и познакомился, и очень любезно, а также и с товарищами Гоголя и пригласил к себе на вечер*. Дали слово. На вечере у Дмитриева собралось человек двадцать пять московских литераторов, артистов и любителей, в числе которых был и знаменитый Щепкин с двумя своими дочерьми. Гостеприимный хозяин и все просили Гоголя прочесть «Женитьбу». Гоголь сел и начал читать. По одну сторону Гоголя сидел Дмитриев, а по другую Щепкин. Читал Гоголь так превосходно, с такою неподражаемою интонацией, переливами голоса и мимикой, что слушатели приходили в восторг, не выдерживали и прерывали чтение различными восклицаниями. Кончил Гоголь и свистнул… Восторженный Щепкин сказал так: «Подобного комика не видал в жизни и не увижу!» Потом, обращаясь к дочерям, которые готовились поступить на сцену: «Вот для вас высокий образец художника, вот у кого учитесь!»…

А. П. Стороженко. Воспоминание*

Окончив курс ученья, возвращался я в родительский дом счастливейшим человеком, на том основании, что, покидая школьную скамью, считал себя на воле, независимым. Молодо-зелено. Я не понимал тогда, что независимость, как дружба, существует только на словах, но на деле человеку, кто бы он ни был, в каких бы благоприятных обстоятельствах ни находился, определено от колыбельки до могилки нести тяжелую ношу обязанностей, зависимости и подчиненности; и чем выше судьба вознесет его, тем обширнее поприще его деятельности, тем бремя тягче.

В день моего приезда отец мой подарил мне ружье и охотничную суму.

Я так обрадовался подарку, что, не поблагодарив отца, начал осматривать ружье. На замке тянулась надпись: «Козьма Макаров. Тула»; а когда я попробовал приложиться, то с трудом оторвал щеку от приклада, покрытого дурным, липким лаком. Я горел нетерпением отправиться на охоту, но отец засадил меня переписывать апелляцию по делу о подтопленной мельнице, и я едва окончил эту работу к полуночи.

На другой день, довольно рано, я собрался на охоту, как неожиданно вошел в мою комнату отец.

– Оденься поопрятней, – сказал он, – поедем на именины к соседу.

Я стоял как громом пораженный. Не смея возражать, я, однакож, старался придумать средства отделаться от поездки. Смущение так сильно выразилось на моем лице, что отец мой, как будто я высказал ему мои сокрушения, продолжал:

– Успеешь еще наохотиться. Одевайся же скорей: через полчаса я тебя жду.

Несколько минут стоял я, почесывая затылок, потом, с сокрушенным сердцем повесив ружье, принялся за свой туалет. Отец мой, предполагая определить меня в военную службу, во избежание излишних издержек, в последнее время не поновлял моего гардероба, и я был в большом затруднении исполнить волю отца, то есть одеться поопрятнее.

Вытащив из-под кровати чемодан, я со вниманием перебрал поношенную рухлядь. Насчет фрака нечего было беспокоиться – он был в единственном числе и еще не совершенно вышедший из моды: оливкового цвета, с синим бархатным воротником, длинным-предлинным; талия начиналась от лопаток, а узенькие фалды досягали до икор. Но что касалось до исподнего платья, тут нужно было призадуматься: суконные панталоны сильно были изношены, в коленах вытерлись, вытянулись; нанковые не успели вымыть, и выбор, по необходимости, пал на шалоновые, имевшие в своей молодости самый нежный розовый цвет; но от мытья они полиняли и так сели, что с трудом натягивались на мои дебелые ноги. Надевая их, я чувствовал невольный трепет; меня ужасала и преследовала мысль о непрочности швов – положение, согласитесь, крайне критическое!..

Дорогою отец объявил мне, что мы едем к Ивану Федоровичу Г…..у; при этом он не поскупился на поучения вести себя скромно, менее говорить, а более слушать, и тому подобное. С трудом и опасностью перебравшись через несколько болотистых ручьев, мы въехали в большое местечко, населенное казаками и помещиками. Дом Ивана Федоровича, построенный на горе, окружен был со всех сторон громадными липами и кленом. Он состоял из нескольких пристроек, высоких, низеньких, с большими и маленькими окнами, без симметрии и малейшей претензии на правильность архитектуры; крыша местами была гонтовая, тесовая и даже камышевая; но, несмотря на эту пестроту, дом имел что-то привлекательное, патриархальное, картинное.

Пройдя несколько маленьких комнаток, мы вошли в гостиную, большую, светлую комнату, наполненную гостями. Вдоль стены, между двумя печами в углах, на турецком диване помещались дамы, а по сторонам мужчины.

У самых дверей встретил нас хозяин, высокий, благообразный старик, лет семидесяти, еще крепкий и бодрый. После обыкновенных приветствий и пожеланий мы приступили, по обычаю, существовавшему в то время в Малороссии, к целованию ручек у знакомых и незнакомых дам, у всех подряд без изъятия. Я шел за отцом и, не разгибаясь, не смотря в лицо, шаркая, целовал всякие руки и ручки, мясистые, худые, пухленькие с розовыми пальчиками, которые при моем прикосновении дрожали, судорожно отдергиваясь, и это продолжалось до тех пор, пока я не ударился бедром об стол и головою об печь. После дам принялись целоваться с мужчинами, от беспрестанного мотания головой и поклонов я до такой степени одурел, что, отцеловавшись, с минуту еще бессознательно шаркал ногою и, в знак особенного уважения, прижимал картуз к груди.



Поделиться книгой:

На главную
Назад