Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пульс России. Переломные моменты истории страны глазами кремлевского врача - Александр Леонидович Мясников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Александр Леонидович Мясников

Пульс России: переломные моменты истории страны глазами кремлевского врача

Предисловие


Я с детства жил под рефреном: «Ты полный тезка своего знаменитого дедушки! Ты должен соответствовать такому имени!»

А я тогда не хотел никому соответствовать, я хотел кататься на велосипеде, ловить рыбу и собирать грибы! И дед был для меня не гений-академик, а просто мой любимый, огромный дед, добродушный и всегда улыбающийся! И хотел я сравниться с ним не в интеллекте (я тогда толком и не понимал величия моего деда), а в умении собирать грибы!

Дед делал это фантастически! Его природный артистизм сказывался и здесь! Он уходил в самый безнадежный лес, никогда с корзиной (свободный художник, а не заготовитель!), каким-то особым чутьем находил места и возвращался с охапкой отборных боровиков! Никогда я не видел его таким счастливым, даже после окончания очередной блестящей книги!

Писал он их своим бисерным почерком на даче, на втором этаже, сидя в вольтеровском кресле, у него была строгая норма: 10 страниц в день (как я хорошо теперь понимаю, насколько это непросто!). Я же — мелкий недоумок — тихонько поднимался по лестнице и обстреливал его зеленой бузиной, как южноамериканский индеец, выдувая ее из срезанного полого стебля какого-то папоротниковидного растения, которое и по сей день в изобилии растет в Подмосковье.

С классической литературой я познакомился задолго до того, как научился читать. Перед сном дед обязательно ложился ко мне и долго (бабушка периодически кричала: «Алик, уже оставь ребенка в покое!») рассказывал увлекательные истории! Позже, раскрыв книги, я узнавал и Робинзона Крузо и Гулливера и Капитана Блада… А как-то, пойдя за грибами, мы несколько часов просидели на полянке: дед мне рассказывал истории Нового Завета, где Христос предстал передо мной совершенно живым человеком! (Дед умер за год до публикации бессмертной книги «Мастер и Маргарита», с ее пронзительным описанием последнего дня Христа!).

С ним я вообще не чувствовал нашу разницу в возрасте, недаром бабушка всегда говорила деду, что он большой ребенок! Однажды дед, вероятно, рассорился со всеми, и мы уехали встречать Новый год на дачу вдвоем! Это было удивительно. Я к тому времени воспринимал этот замечательный праздник как многолюдное веселье, а тут только он и я, 60 лет и 9! Мы сидели около елки и долго, за полночь, увлеченно о чем-то разговаривали! Сейчас думаю: каким надо было обладать интеллектом, какой широтой души и тонкостью восприятия, чтобы, не притворяясь (ребенка не обманешь!), проговорить новогоднюю ночь со внуком!

А картины! Как он их любил и знал! Все стены его большой квартиры на Новослободской с 4,5-метровыми потолками были увешаны живописью. Периодически приходили какие-то люди, и дед со специальной лампой в руках водил их по комнатам, показывая свою коллекцию — одну из лучших в Москве в те годы. Принося новинки, он с гордостью показывал их всем домашним и всерьез огорчался, когда мы их иногда критиковали! У меня в кабинете до сих пор висит портрет деда, написанный А. Зверевым. Чуть было не написал: принадлежащий кисти А. Зверева! Я был свидетелем, как он создавался. Не было там никакой кисти! Полотно лежало на диване, а Зверев, сегодня великий, а тогда нищий и безызвестный (ничего не меняется в истории искусств!), выдавливал краски из тюбиков прямо на полотно и ваткой размазывал их по холсту! Из более ранних воспоминаний: высокая температура, кровать у стены, я — совсем мелкий — карандашом разрисовываю отполированную штукатурку стен, подражая картинам, на них висящим! Дед тогда похвалил мою манеру письма, а от бабушки сильно влетело!!! Дед был тонкий знаток живописи. Сильно позже я услышал от очевидцев такую историю:

Как-то он был приглашен к очень известному английскому профессору — по «совместительству» еще и барону! — в замок. Хозяин встретил, и они прошли по длинной галерее, увешанной картинами, увлеченно при этом разговаривая на темы медицины. Позже он спросил деда:

«Я слышал, вы любите живопись? Мы ведь прошли по галерее, где у меня довольно неплохая коллекция английских авторов, а вы даже не взглянули!» Дед невозмутимо ответил:

«Почему же, просто мне было неудобно прерывать наш разговор! У вас там действительно есть и прерафаэлиты, и Лоуренс, довольно редкий Гейнсборо и два отличных Констебля!»

Но не менее увлеченно он любил все красивое: музыку, цветы, женщин! Это потом я стал слышать: у твоего деда были самые красивые сотрудницы! До сих пор уверяют, что окончательное решение о приеме в свою команду он принимал в момент, когда после собеседования соискательница вставала и шла к двери! Тогда же я неоднократно был свидетелем, как, сидя в машине, он увлеченно говорил жене: «Инна, посмотри, какая красивая девушка!» Это теперь я понимаю: ну дед, ну ты как маленький, а еще академик!

Иногда это ему аукивалось: жена (а мне бабушка), стоя посреди столовой, методично била о пол фарфоровые тарелки одну за другой, а он ходил вокруг, разводил руками и виновато говорил: «Ну Инна, ну что ты, ну хватит!»

Но все эти размолвки длились не долго — на деда нельзя было всерьез долго сердиться! Хотя поводы для ревности, наверно, бывали: мне достаточно вспомнить как вспыхивали глаза у почтенных женщин — профессоров, когда они только начинали вспоминать: «Вот когда твой дедушка читал нам лекции!..»

Я слушал эти его лекции в записи, даже пластинка тогда была выпущена! Так свободно и доступно все объяснить, увлекаться, шутить! «Он стремительно входил в аудиторию в распахнутом халате, под которым был видны безукоризненный костюм и белоснежная рубашка, и спрашивал: Так, какая у нас сегодня тема лекции?!» (Из воспоминаний А.С. Бронштейна «Шоссе Энтузиаста»). Его импровизации на клинических разборах вошли в легенду, на них приезжали врачи со всей Москвы!

Вообще меня не перестает до сих пор удивлять, КАК по сей день вспоминают деда! Как большого ученного-да, конечно! Как выдающегося врача — да, конечно! Но это как уважительный кивок в сторону парадного портрета. Но никто не остается равнодушным, вспоминая его как человека! Представляете — те, кто его знал и общался, любят его по сей день, спустя почти 50 лет! Какое же он произвел на них светлое впечатление в дни их юности!!!

Его воспоминания очень долго не публиковали (недаром говорят, что мемуары не надо публиковать, пока люди, в них упомянутые, еще живы!). А я впервые прочитал их еще в детстве, уже, правда, после дедушкиной смерти… Я до сих пор представляю Красный Холм (его родной городок в Тверской губернии) таким, как я его тогда увидел на страницах воспоминаний. Я был там лишь однажды, в глубоком детстве, и никогда больше. Отчасти и потому, что не хочу разрушать тот чудесный образ, созданный моим воображением, когда я читал проникнутые такой любовью к этим местам строки. Я влюблен с среднерусскую природу, я хорошо знаю подобные городки. И я представляю, что где-то есть дедушкин городок, где торговые ряды до сих пор торгуют квасом, калачами и медом, а не китайским ширпотребом, где до сих пор звонят колокола и по воскресеньям все идут в церковь, и белый— белый снег, и сани, и запах сена, и не было ста лет войн, революций, разрушений и восстановлений (последствия часто сопоставимы!). Хорошо понимаю Шагала: приехав перед смертью в СССР, он так и не решился посетить родной Витебск…

Недавно я вновь открыл для себя мою когда-то любимую Грузию. Много лет мои пути туда никак не пролегали. А тут политика, взаимное охлаждение и даже война! Я полетел с друзьями в Тбилиси — и сразу как толчок в сердце: как я так много лет мог жить без этого города?! Какое там охлаждение, какое отчуждение?! Красивый (ох, какой он стал красивый!), гостеприимный город, где и русским, и украинцам, и казахам — всем, кто с открытым сердцем и душой — всем рады! И сколько же великих людей самых разных национальностей вырастил этот город! Жил там и мой дед: первые осмысленные друзья, первая юношеская любовь! Его гимназия и сейчас красивое здание на Руставели. Я зашел туда с сыном. Был воскресный день, к нам вышел кто-то из учителей и повел показывать гимназию… Пустые коридоры, гулкие шаги (воскресенье!), так и представлял, что вот по этим коридорам бегали Н. Гумилев и чуть позже мой дед… Потом увидел стенд с фотографиями недавних событий и понял, что воображение мое убежало слишком далеко: не осталось здесь ни тех стен, ни тех лестниц. Все было сметено артиллерийским огнем в очередную революцию, остался только фасад. Потом гимназию восстановили (помогала в этом и Москва!), висят памятные доски с именами достойных и всемирно известных учеников. Один из них написал: «та страна, что могла стать раем, стала логовищем огня…» Мы вообще умнеть, учиться будем? Я имею в виду людей вообще! «Во время авианалета самолетов НАТО на Белград разбомблено китайское посольство», «российские танки вышли к Гори», «С украинской стороны несколько снарядов залетело на нашу территорию», «США ввели дополнительный воинский контингент в Прибалтику, что бы укрепить эти страны перед лицом возможной российской агрессии», — это не бред отравленного мухоморами, это наши новости! Ну хоть гимназию восстановили…

Дед достаточно критично относился к Советской власти, все время ворчал про «бездарных партийных бонз».

Особенно его раздражал Хрущев — я хоть и маленький был, но помню, как он злился, показывая из окна машины на его портреты — «мелочный, ограниченный, завистливый»…

У моего дедушки-академика был родной брат (для меня «дядя Левик»), тоже академик, но не по медицине, а по физике. Он жил и работал в Ленинграде и когда приезжал по делам в столицу, приходил в гости. В один из таких приездов мы были на даче и сидели за чаем на террасе. Вернее они сидели, а я ковырял что-то в земле рядом (было мне лет семь) жуков каких-то искал! С террасы доносилась беседа братьев-академиков, и вдруг я услышал фразу: «А я уже стал было Ленина оправдывать». Меня как пружиной подбросило! Я взбежал на террасу и закричал (очень хорошо это помню!): «Да как вы можете так говорить! Кто вы такие, чтобы Ленина осуждать или оправдывать?!! Ленин — вождь, и вы его обсуждать вообще не имеете права!» И, не дожидаясь ответа или реакции, удалился с террасы!

Что-то похожее повторилось и чуть позже: мы ехали с дачи, а в то время на въезде с Волоколамки на Канале имени Москвы над автомобильным тоннелем красовалась выложенная камнем надпись: «Слава КПСС!» Дед сказал: «Это как если бы я написал сам себе: «Слава Мясникову!» Тут я не вытерпел: «Ты — сам по себе, ну — академик, и что? А здесь — партия, множество людей, которые строят коммунизм! Как можно не понимать такие простые вещи!»

Про Сталина разговаривать, видимо, было у нас в семье не очень принято, во всяком случае я это не помню. Какая-то атмосфера осуждения была — видимо, для моего свободолюбивого деда с барскими замашками сама идея диктатуры была неприемлема. Однако, когда недавно посетив в Гори музей Сталина, я увидел перед входом в залы одну цитату, я сразу ее узнал!

«Люди смертны. Умру и я. Каков будет суд истории и народа? Были ошибки. Но ведь были и достижения! В ошибках, естественно, обвинят меня! Много мусора нанесут на мою могилу, но настанет время, и ветер Истории сметет ее!»

Эти слова И. В. Сталина я уже слышал когда-то от деда… Вот Его «мелочным» он бы никогда не обозвал!

Как-то на уроке литературы нам задали приготовить домашнее сочинение на основе какого-то эпизода из военного прошлого наших родственников — такие были тогда у всех (конечно, помните у Высоцкого: «Если Родина в опасности — значит всем идти на фронт!»). Я, конечно, побежал «трясти» деда, я же видел его фотографии в форме морского офицера! Он стал рассказывать про поездки по кораблям, про госпитали. «Это не то, перебил я его, — расскажи какой-нибудь эпизод, где ты жизнью рисковал»! Дед терпеливо рассказал про бомбежки, как взрывной волной выбросило в воду, но мне же мало! Не то: где атаки, где стрельба, где тараны?!! Я испытал огромное разочарование, когда узнал, что дед никого не застрелил, не потопил ни один корабль и даже из пушки сам не стрелял! Так тогда домашнее задание я и не написал, было стыдно за такого «небоевого» деда. И как теперь я горжусь его спокойным мужеством, которое сквозит из всех его строк, посвященных той Великой Войне!

Институт терапии, который дед создал, я застал тогда, когда он уже переехал в Петроверигский переулок в Москве. (Знаменательно, что там рядом когда-то был дом Боткина.) Там и сейчас стоит памятник деду — бюст работы скульптора Оленина. Самому деду этот бюст никогда не нравился — «слишком монументальный!». На монумент и пошел… У меня с этим местом связано многое: детство, когда я постоянно крутился в кабинете деде, потом и отца. В том же кабинете, превращенном в палату, отец и умер от рака почки. Это здание точно войдет, да уже вошло, в историю медицины. Там родилась и развивалась одна из самых передовых тогда школ медицины, лучшая, по признанию мирового кардиологического сообщества! Ведь именно деду тогда, а значит, и его сотрудникам и ученикам, была присуждена самая престижная в кардиологии премия «Золотой стетоскоп»! Тогда за его труд в области атеросклероза он был представлен на Ленинскую премию, но по каким-то политическим мотивам и закулисным действиям (беспартийный, независимый, ершистый, гордый — недругов тоже хватало!) премию не дали. Это было очевидно несправедливо, получили же ее авторы значительно более слабых работ! Дед виду не подавал, но я-то знал, что он переживает! И вот после этого — решение Международного общества кардиологов: присудить ЗОЛОТОЙ СТЕТОСКОП ему вместе с такими легендами кардиологии как американец Поль Уайт и француз Камил Лиан! Пришло множество поздравительных телеграмм, дед вынул одну из кучи и показал мне. Там было всего два слова: «Справедливость восторжествовала!»

А потом было 19 ноября 1965 года. Пятница, это день, когда меня на выходные отдавали деду. Мы с мамой вошли в подъезд, а консьерж нам и говорит: Александр Леонидович умер, вот только «Скорая» уехала…» Помню, как в лифте, глядя в побелевшее, окаменевшее лицо матери, я робко сказал: «Может, еще не умер, может, только ранен?» (Дети ведь болезни себе как-то не очень представляют!). Обширный инфаркт. Говорят, когда он впервые почувствовал неладное, его пытались уложить в больницу. Он наотрез отказался — он, почти Бог в медицине и сам на койке? С уткой?? Ну нет! Хотели зайти по-другому: на обходе показали ему его же кардиограмму — как бы проконсультироваться, что нам делать. «Как что? — сказал дед, только взглянув, — тут прединфарктное состояние, срочно госпитализироваться!» Узнав, что это его пленка, очень сердился и говорил, что нельзя всех мерить одной меркой… И в несчастное для него утро встретился с каким-то коллекционером, опознал в предлагаемой картине подделку, разволновался и упал сразу, как тот ушел… Ровно за три месяца до этого мы справляли его 66-летие. На столе поставили табличку 66. Потом перевернули — 99! Не получилось…

Я не пошел на похороны — мама решила, что я не выдержу. Я написал ему записку, которая и сейчас с ним. «Я тебя никогда не забуду» — было написано там…

Почитайте эти воспоминания. Они не были написаны для публикации, иногда текст перегружен фамилиями, иногда перепрыгивает через события. Однако вы почувствуете вкус времени, увидите, что любовь, верность, патриотизм, пытливость ума — это всегда было свойственно людям, а раз так — то никто этого и отнять не сможет! Давайте будем оптимистами, как мой замечательный дед, давайте уважать нашу историю — тогда и будут уважать нас самих!

Ваш доктор Мясников

Детство. Красный Холм

Родился я 6 сентября старого стиля 1899 года, следовательно, все-таки в прошлом столетии (не потому ли сохранились во мне на протяжении жизни некоторые понятия и вкусы прошлого века?) в городе Красный Холм Тверской губернии.

Мой отец, доктор Леонид Александрович Мясников, был, как все знавшие его считали, человек выдающийся по своим интеллектуальным качествам и личному обаянию. Он родился в том же городе в 1859 году в довольно зажиточной купеческой семье.

Его отец, мой дед, Александр Иванович, торговал не столь успешно «красным» товаром (ткани, галантерея); его обворовывали приказчики; сам он был человеком добродушным и весьма религиозным — все годы был церковным старостой, построил на свои деньги богадельню, возвел новый собор около кладбища. Я не застал деда в живых, но в детстве слышал, что он оставил о себе хорошую память.

Мать отца, моя бабушка Анастасия Сергеевна, из мещан того же города, была энергичной и умной женщиной. После смерти мужа она жила одна и умерла уже после революции, в 1920 году (85 лет от роду, во сне, при жизни «ничем не болела»). Была она проста, приветлива, но, говорили, немного скуповата. Впрочем, мне она на праздники и на именины всегда делала прекрасные подарки (как и другим внукам и внучкам).

У родителей моего отца были еще дети: двое сыновей и одна дочь. Всем детям родители предоставили возможность получить широкое образование по их выбору. Не было обычного для тогдашней жизни нажима задерживать детей дома, поставить за прилавок для продолжения «дела». Решающее значение при этом имела судьба старшего сына — моего отца. В 1873 году он отправился учиться в Москву, во Вторую гимназию (это был первый в истории горожан Красного Холма случай; до тех пор отправлялись в гимназию только дети дворян, помещиков). Учился отец весьма хорошо. На каникулы приезжал домой, привозил с собою колбы и реторты для занятий химией и ворох книг — Гёте, Гейне, Байрона, Шекспира, Писарева, Добролюбова; он собирал молодежь и взрослых и читал им их, а по вечерам любители разыгрывали спектакли — «Разбойники» Шиллера, «Гроза» Островского… В 1881 году Леонид Александрович поступил в Московский университет на медицинский факультет.

По примеру старшего поступили в дальнейшем и младшие дети: Александр Александрович Мясников окончил юридический факультет Петербургского университета, числился помощником присяжного поверенного, но дел не вел; вскоре он стал проявлять признаки душевного заболевания и поселился у матери в Красном Холме. Я застал этого «дядю Амбара» — так прозвали его мальчишки за высокий рост. Это был добрейшей души человек, принимавший к сердцу жестокости (хотя лично его и не касавшиеся) купеческого и мещанского уклада жизни городка и объявивший «им» (то есть различным лавочникам) войну, хотя никто, конечно, на «сумасшедшего» не нападал (он строил на чердаке своего дома батареи из пустых бутылок для «обороны», пускал какие-то «лучи» для наказания, по его, как юриста, мнению, «преступников»). А в своем кабинете дядя собрал библиотеку по общественным и историческим предметам, в том числе коллекцию революционных подпольных изданий, начиная с газет «Земля и воля» и «Народная воля» и кончая сочинениями Ленина; он снабжал ими левонастроенных горожан из среды учителей, крестьян и рабочих.

Младший брат моего отца, Сергей Александрович, окончил историко-филологический факультет Московского университета; он занимался сперва земской деятельностью (был председателем уездной земской управы в Весьегонске — Красный Холм был заштатным городком), а затем переехал в Москву. Наконец, сестра отца, Ольга Александровна, окончила Бестужевские курсы в Санкт-Петербурге[1]; вышла замуж за земского врача Н. П. Петрова (одного из толстовцев), они жили в Клину.

Леонид Александрович, поступив на медицинский факультет, успешно занимался, и по окончании университета в 1886 году Захарьин предложил ему остаться ординатором клиники. Не приходилось сомневаться в блестящей научной карьере, которая, казалось, была открыта перед молодым врачом. Однако отец принял другое решение; то был период, когда прогрессивно настроенные молодые люди, получив высшее образование, считали своим долгом «идти в народ», «отдать ему долг». Леонид Александрович был к тому же первым краснохолмцем, окончившим университет.

По приезде домой Леонид Александрович сразу же открыл бесплатный прием больных. В дальнейшем он стал взимать плату в двадцать копеек с первичного больного, так как решил на свои средства открыть небольшую больницу (городская больница не справлялась с нуждами больных и не могла получить средства для своего расширения).

В 1890 году больница была открыта в нашем каменном доме (где я потом родился) — на десять коек, с оплатою питания и лекарств по тридцать копеек в день. Конечно, больница поглощала средств во много раз больше тех девяноста рублей, которые получались из оплаты лечения больными; мой отец получал нужные суммы из своей частной практики по городу, их он и тратил на больницу.

Мой отец был исключительно популярный врач. Доверие к нему больных было безграничным. «Батюшка Леонид Александрович как скажет, так и сделаем» или «так и будет» — таков был обычный рефрен пациентов. Первый десяток дет своей деятельности он был типом земского врача-универсала — кроме внутренних болезней, занимался акушерством, гинекологией, хирургией (он был первым сделавшим в нашем округе кесарево сечение). Отец живо следил за медицинскими новостями, выписывал много книг, несколько журналов. В более поздний период он стал ограничивать себя двумя специальностями: внутренними болезнями и офтальмологией. В 10-х годах этого столетия он дважды предпринял поездку за границу — в Берлин к профессору Силексу и в Вену к профессору Фуксу; в их клиниках он учился современной офтальмологии. Как к специалисту-окулисту, в 10 — 20-е годы к нему в Красный Холм стали съезжаться больные из Тверской, Ярославской и Новгородской губерний.

Я помню многочисленные подводы крестьян, заполнявшие нашу улицу с раннего утра перед амбулаторией. Отец в развевающемся белом халате быстрыми шагами появлялся в доме, чтобы отыскать нужный рецепт или инструмент или же на скорую руку проглотить стакан молока с булочкой (обед также шел в спешке). Леонид Александрович был жизнерадостный, необычайно энергичный, подвижный человек крупного телосложения, с некоторой склонностью к полноте. Его плешивая голова с мягкими бледными волосами, его широкое мясистое лицо, серые глаза и небрежные усы с бородкой — все было типично русское.

Леонида Александровича интересовала не только медицина. Он имел непреодолимую склонность к общественной деятельности. Не принадлежа к какой-либо политической партии, отец считал себя социалистом и сочувствовал левому течению в общественной жизни страны. В нашем доме часто бывали различные политические деятели тверского земства. Как известно, тверское земство было вообще довольно передовым, хотя и возглавлялось либералами типа Петрункевича[2] и Родичева[3]. Леонид Александрович был гласным губернского земства. Он участвовал в приеме депутатов от земств, устроенном после смерти императора Александра III новым царем Николаем II. Тверское губернское земство тогда подало царю петицию, в которой высказывалось за необходимость существенных реформ для России, в частности свободного самоуправления на основе всеобщего избирательного права. Молодой царь (маленькая фигура с бледным лицом в форме гусарского полка), принимая в Зимнем дворце депутатов, выстроенных в ряд, произнес настолько длинную речь, что все удивились, как он мог ее заучить наизусть, и петиция тверских земств получила ответ — пресловутую фразу, что «бессмысленные мечтания некоторых земств при существующем строе осуществиться не могут»[4].

Позже, в годы революции 1905 года, собирались у нас и подпольные революционные деятели всех оттенков. Я помню, они много спорили; это были молодые учительницы, рабочие и приезжавшие откуда-то парни в студенческих фуражках и поношенных тужурках. Рабочие были из железнодорожных мастерских. Были еще фельдшеры и фельдшерицы (врачи из округа появлялись только в других собраниях — с более интеллигентным, но менее революционно настроенным составом).

К уважаемому доктору, конечно, заезжали и либеральные (и нелиберальные) дворяне из своих усадеб. Я помню, как Федор Измайлович Родичев вступил со мной, шестилетним мальчишкой, в дискуссию по поводу распеваемого всеми нами на дворе стишка, смысл которого заключался не столько в словах, сколько в настроении: «Что я вижу, что я слышу, Николай висит на крыше!» Он сказал, что царь, и по его мнению, плоховат, но едва ли его все-таки надо вешать. Возможно, этот важный и симпатичный человек говорил в действительности что-то другое и более умное, но так запомнилось.

Мой отец был избран в 1899 году городским головой Красного Холма и на протяжении последующих десяти лет энергично занимался благоустройством города. Им был открыт летний театр, а позже — обширный Народный дом, в котором ставились спектакли и концерты (силами любительских кружков и приезжими на гастроли; позже, в период революций, в Народном доме устраивались сходки и общественные собрания). Средства были собраны по подписным листам среди горожан.

Вообще в эти годы краснохолмская публика любила театр и музыку. Молодежь, особенно в каникулярное время, постоянно была занята на репетициях, открылось много талантливых певцов, в дальнейшем ставших артистами столичных театров. Особенный же энтузиазм встречали постановки драматических произведений общественного содержания: «На дне», «Ревизор», «Дети Ванюшина», чеховские пьесы. Пожалуй, менее всего нравился Островский с его типами из купеческо-мещанского сословия, которым Красный Холм еще кишел; нравы, впрочем, уже значительно смягчились, кит-китычей в маленьком городе оставалось все меньше и меньше, но те, кто еще остался, хотели выглядеть более просвещенными, и им не доставляло удовольствия лицезреть себя в зеркале Островского.

Я не застал в Красном Холме среди купеческо-мещанского населения персонажей из Островского. Великий драматург описывал другой период; к новому столетию даже торговцы стали рядиться в розовые одежды «демократов» и «народа». Их отпрыски гнушались делами отцов, стремились в средние и высшие учебные заведения, а если этого сделать не удавалось, шли в учительство, устраивались на службе кто как мог. Еще можно было продавать книги или их переплетать (книжная лавка не считалась лавкой). Молодежь расшатывала и семейные устои (выходила из повиновения родителей, покидала семью, вступала в шокирующие любовные связи), некоторые опускались, спивались (пьянство было весьма распространено). У меня, мальчишки, сложилось впечатление о свободной, романтической, какой-то возвышенной настроенности молодежи начала века, что, конечно, отражало тот общий идейный подъем, который переживала наша страна в ожидании великих революционных событий.

Отец осуществил важное для Красного Холма дело: после долгих хлопот в 1901 году была открыта железнодорожная ветка к городу от станции Сонково (Московско-Виндаво-Рыбинской дороги, между городами Бежецк и Рыбинск). Когда после торжественной встречи на платформе первого поезда с железнодорожным начальством состоялся официальный обед в Городской думе, Леонид Александрович, как городской голова, в своем выступлении сказал, что «строителями железной дороги были не только инженеры, но и рабочие», и предложил поднять бокал за народ. До того ездили до «чугунки» на Бежецк (35 верст от Красного Холма по проселочному тракту), теперь поезд ходил один раз в день в составе четырех-пяти вагонов третьего класса и одного микст (купе второго и первого классов). Колеса сильно постукивали (я не помню, чтобы где-нибудь они так еще стучали), и этот звук заставлял приятно биться сердце: вы видите на горизонте краснохолмские соборы — скоро-скоро дом!

Было осуществлено еще одно нужное для города мероприятие. Как и в других маленьких городишках России, дома были по большей части деревянные, и пожары часто уничтожали то одну, то другую улицу. Я помню эти пожары: море огня, небо заволокло черным дымом, весь город сбегается на жуткое, но красивое зрелище, кто-то стремится чем-нибудь помочь, другие просто глазеют, лущат семечки и даже флиртуют с девицами. Город не имел пожарного депо. Усилиями городского головы было создано Добровольное пожарное общество. Многие уважаемые жители города вступили в него членами, должны были поставлять средства, участвовать в учениях, дежурствах по городу. Число пожаров значительно сократилось.

Можно указать еще на открытие Леонидом Александровичем женской прогимназии (которая позже, перед войной 1914 года, стала гимназией). До этого дети должны были отправляться в соседний Бежецк, в Тверь, Санкт-Петербург или в Москву. Отъезд по окончании каникул и приезд молодежи на каникулы были вообще очень заметными в жизни Красного Холма днями — не только для самой учащейся молодежи, но и для ее родителей и всего города. Я помню смешанное чувство — грусть расставания и радость ожидания независимой, самостоятельной жизни школьника без родительского глаза. Приезд же на каникулы — всегда радостная пора. В эти моменты мы особенно любили наш город. Школьникам и студентам выделяли особые вагоны. В них было весело, заводилась дружба и вспыхивали первые искры любви.

Впрочем, я отвлекся от деятельности отца. Но не писать же о строительстве мостов, введении керосинокалильных фонарей и тому подобных вещах, к которым приложил руку энергичный доктор?

Особенно же отец любил просветительные лекции (по биологии, медицине). Он читал их молодежи, учительницам, каким-то неопределенным юнцам, стекавшимся в амбулаторию смотреть парамеции и амебы под микроскопом.

Наибольшее внимание он уделял дарвинизму, а также учению о наследственности. В то время лекции по биологии имели популярность (под влиянием Писарева). В небольшом городке, жители которого традиционно верили в Бога, набожно крестились при виде церкви, читать об эволюции животного мира, о происхождении человека от приматов (обезьян) можно было только человеку большого общего авторитета. Читал Леонид Александович отлично; казалось, он находил в этом выход тех своих склонностей, которым он сам не счел нужным дать ходу в свое время, когда перед ним открывалась профессорская карьера.

Мой отец был женат трижды. В первый раз он женился еще студентом, в Москве, на Елене Криденер (племяннице барона Криденера, родственнице известного художника Перова; Перов написал с нее портрет маслом); это была красивая, совсем еще юная девушка; через год после замужества она умерла от туберкулеза, оставив сына Евгения. Второй раз отец женился на особе с высшим образованием, Вере Ивановне Завельевой, детей у них не было; жена была с претензиями на светскую даму, завела выезд, занималась благотворительными пустяками. Через десять лет они расстались. Наконец, Леонид Александрович женился на будущей моей матери, Зинаиде Константиновне Григорьевой.

Моя мать, Зинаида Константиновна, родилась в 1874 году в Санкт-Петербурге. Отец ее был сторожем Верхнего Петергофского парка, любил выпить; жену свою обижал; хозяйство вела старшая дочь Елена, она же воспитывала и младшую свою сестру Зинаиду. Каким-то образом Елене удалось устроить сестру в Кронштадтскую гимназию. После гимназии Зинаида Григорьева поступила на Рождественские медицинские курсы в Петербурге и окончила их, став «лекарской помощницей» (нечто среднее между фельдшерицей и врачом), после чего попала на службу в 1895 году в краснохолмскую больницу.

Приезд привлекательной двадцатилетней медички из Петербурга в Красный Холм был встречен с энтузиазмом — поднялась волна любительских спектаклей, музыкальных вечеров и т. п. Но молодая девушка оказалась слишком занятой организацией больничного дела, порядком запущенного, отказывалась кататься на лодке или являться на танцы; отвергла она также и полдюжины женихов (один из них в связи с этим даже пробовал застрелиться, но, и счастью, неудачно).

Вскоре, на почве больничных забот, она подружилась с доктором — городским головою, а в дальнейшем они поженились (после длительной истории с разводом с Верой Ивановной, потребовавшим разрешения Святейшего синода). Естественно, Зинаида Константиновна сделалась прямой помощницей своему мужу по медицинской части. Правда, появившиеся вскоре дети стали все больше и больше занимать ее внимание, тем более что она оказалась исключительно преданной детям матерью.

Несмотря на горячую ее любовь к детям, постоянные заботы о них, превосходные условия, которыми она их окружила (отдельные комнаты, бонны, пичканье вкусной едой, страхи — не холодно ли, не простудился ли, не промочил ли ноги и т. п.), из пятерых детей трое умерли: одна, старшая Леля, — в год моего рождения, от острой диспепсии, вторая Леля, моя подруга по ранней поре детства, — от туберкулезного менингита и, наконец, младший брат, Леник, — также от милиарного туберкулеза (он был младший, веселый шестилетний мальчик, писал уже мне письма, каждое из которых почему-то заканчивалось словом «колец»). Такой трагический оборот в жизни семьи наложил тень грусти и пессимизма на мою мать, и хотя она продолжала быть деятельной, перенесенные утраты все же придали ей нервный, чувствительный характер и вместе с тем обострили привязанность к двум сыновьям, оставшимся в живых.

Смерть детей от туберкулеза в семье просвещенных медиков теперь кажется странной, но в то время это было обычным явлением. Тогда даже не было методов ранней диагностики туберкулам в виде рентгеноскопии, не говоря уже о стрептомицине, появившемся через несколько десятков лет. Я помню, как много чахоточных молодых девушек посещали амбулаторию моего отца; он назначал креозот, тиокол, рыбий жир; богатым можно было советовать ехать на Южный берег Крыма, бедные должны были лечиться сосновым воздухом в деревне. «Усиленное питание сливочным маслом» («для растворения восковидных капсул коховских палочек»), питье сливок (со столетником и медом или без оных) — все это не то, думал тогда мой отец, придет время, и появится химиотерапия. Эх, если бы это химиотерапевтическое средство так ужасно не запаздывало! И дети были бы живы, и эти милые гаснущие девушки, а также эти, в общем, еще довольно крепкие мужчины, у которых вдруг пропадает голос, — и они беззвучно сипят о чем-то своей туберкулезной гортанью… Ведь все они умрут через год-полтора.

Отец очень уважал учение об иммунитете, ведь в студенческие годы он застал начало «бактериологической эры» медицины и был твердо уверен, что в скором времени будут найдены средства, устраняющие любую инфекцию. А между тем в то время на этот счет многие иронизировали. Так, среди его учителей в университете еще был профессор-хирург, который заставлял санитара стоять у операционного стола с полотенцем и отгонять от раны «этих самых мукробов», и только Склифосовский в Москве впервые стал последовательно применять правила антисептики и асептики.

Отец читал работы Пастера, Листера, Коха, Эрлиха, Беринга, Мечникова и вывесил их портреты в своем кабинете. Он был убежден в том, что скоро найдут химиотерапевтическое средство против туберкулеза, а еще раньше — прививки против него. «А не думаете ли вы, — спрашивал гостивший у нас проездом известный врач-гигиенист Д. И. Жбанков, — что дело не в средстве и не в прививках, а в условиях жизни?» Отец мой не отрицал значения социальных условий в распространении туберкулеза (скверных, скученных жилищ, темных и сырых рабочих помещений, недоедания). «Ну а мои дети? — думал он. — Ведь они жили в отличных условиях». Возможно, случайное заражение и наследственность. Вместе с матерью они откапывали наследственные корни в отношении туберкулеза. Ничего — за исключением какого-то Филиппа, брата матери, которого она никогда не видела в глаза. Филипп был капитаном дальнего плавания, будто бы заболел туберкулезом в южных тропических морях и где-то там умер (стоило столько молиться «за плавающих и путешествующих», как нас заставляла нянька на сон грядущий, напоминая об абстрактном дяде Филе).

Вообще говоря, отец мой, как и большинство врачей начала века, следовал взглядам А. А. Остроумова и его учению о наследственности и среде. Во время своих поездок в Москву он всякий раз посещал клинику замечательного клинициста на Девичьем поле (ту самую, которой последние двенадцать лет я имею честь руководить). Был ли он лично знаком с профессором, не знаю (отец был, как он сам себя шутливо называл, немного «пошехонцем»). Еще более созвучны были его земские взгляды с известным сочинением «Гибнущие деревни» А. И. Шингарева[5] (члена Государственной думы, по образованию врача). С восторгом Леонид Александрович отзывался также о чеховских «Палате № 6» и «Путешествии на Сахалин». Обычно он участвовал в Пироговских съездах врачей (которые носили характер общих научных съездов врачей всех специальностей, но с уклоном в сторону санитарно-гигиенических, эпидемиологических, социально-медицинских вопросов). На последнем съезде в Тифлисе он выступал по общим вопросам, и тифлисские газеты напечатали очень теплое обращение группы врачей в его адрес («Привет Л. А. Мясникову»).

Зимою в Красном Холме было уютно: на улице — глубокие сугробы снега, под тяжестью которого, казалось, покосились крыши; мороз украсил ставни фантастическим узором, деревья стоят в торжественных оковах инея. Мы ходили кататься на коньках на реку Неледину; иногда катанье происходило под звуки духового оркестра; тут — лучшее место для взрослых по части флирта или для начала романа, как это вытекало из проницательных наблюдений нас, мальчишек (пусть маленьких, но видно же!). А нам, конечно, наплевать — катаемся, и все, ябедничать или сплетничать не станем. А дома — жарко натопленная лежанка в детской, дворник дядя Павел принесет еще охапку березовых дров, а завтра он нас покатает на Серко. Вот скоро наступит Масленица, тогда уж покатаемся как следует! Все выедут; сани украшены коврами, лошади завиты в ленты, целые дни будет стоять звон бубенцов и веселый хохот. Тут уж пойдет блинный психоз. Блины, блины — у всех блины, с икрой, семгой, балыком и водка для взрослых и прочие бутылки с вином, иногда действительно довольно вкусным (мне, например, нравилась запеканка или немножко рябиновой наливки — грузинские сухие вина стали нравиться позже, только по ходу профессорской карьеры). Сколько можно съесть блинов за один присест? В известном чеховском рассказе сообщается о том, как человек, евший блины, умер (но неясно, от блина ли или просто смерть подоспела). В лекциях Боткина блины фигурируют как этиологический фактор желтухи («бродила», введенные с массой теста). В Красном Холме в те годы один лабазник на Масленице съел подряд двенадцать блинов, а на тринадцатом умер; но говорили, что, возможно, в этом случае причина — не блины как таковые, а то, что это был тринадцатый блин, цифра несчастливая. Судьба!

Все-таки более приятны, романтичны другие дни — рождественские праздники. Мы еле могли дождаться Сочельника. Залитая огнями нарядная елка и веселье хороводов и игр! Впрочем, все это быстро надоедало — и на очередные «елки» у знакомых ходить уже не хотелось. Совсем как в стихотворении Глинки[6], которое любил повторять мой отец:

Странная вещь, непонятная вещь, Отчего человек так мятежен… Получил, что желал, — И задумчив уж стал, — Да чего же еще он желает…

Но — дух стяжательства! — рождественские подарки — это действительно нечто. Вот тебе и вся романтика! И все же проснешься «в ночь перед Рождеством» — еще чуть брезжит синева рассвета, и ощупываешь на кровати, на столике и стульях дары балованным детям. Как хорошо! Какое чудное утро! Как сверкает утренний снег! Вот жизнь. И побежишь, ступая по полу босыми ногами, в комнату матери.

Но всего больше мы любили дни Пасхи. Весенний праздник! Уже наступают светло-синие блики марта. Красивы эти голубые тени голых деревьев на снежном насте, эти сверкающие на солнце в небесной синеве робкие лужицы, ночью сковываемые чистеньким льдом, а днем дающие начало талым ручьям! Особенно же милы целомудренные березы с их беспомощными веточками, тонкая сеть которых как бы упоена весенним солнечным воздухом. Да, это всегда ощущается как возрождение — даже в наши старые годы. И всегда думаешь: как хорошо, что опять ощущаешь эту радость жизни, — сколько раз еще этому суждено повториться? Впрочем, хорошо, что ты этого не знаешь.

Пасха бывает ранней и поздней. Я всегда любил раннюю. Распутица. Лужи. Утренние заморозки. Грачи прилетели. Земля, освобождающаяся от снега. Разливы рек, сбрасывающих оковы льда. Ледоход как символ свободы и бурного движения вперед, и т. д. и т. п.

Эх, милое детство, Красный Холм! Сквозь пелену времени я различаю обрывки первых восприятий. Это ощущение присутствия обоих родителей.

С няньками я дрался, и до сих пор у меня на голове маленький шрам — бежал с кулаками за Грушей (девушкой, которая навсегда сохранила с нашей семьей дружескую связь, уже будучи замужем, а потом бабушкой): она тогда легонько толкнула меня, я упал, ушибся о камень, и под аккомпанемент криков «убился, убился!» меня потащили в перевязочную, где отец, приведя меня в чувство, зашил на голове рану. Но старая Лизавета Ферапонтьевна (об одном глазе) умиротворяла меня замечательными сказками. Вот ведь как это явление, пушкинские Арины Родионовны, характерно для русской жизни!

Потом пошли фрейлейн из Риги или Пернова — хорошенькие немки, одна из которых нашла себе в мужья краснохолмского учителя. Мы выучились болтать по-немецки (к сожалению, потом, когда язык стал нужнее, познания наши частично стерлись из памяти). Отец также учил язык, твердил, едучи в тарантасе (к какому-нибудь больному или в «усадьбу») и захватив меня с собою, шиллеровские «Heute muss die Glocke werden»[7] или гётевские «Wer reitet so spat durch Nacht und Wind? Es ist der Vater mit seinem Kind»[8] и шутливо говорил, что за каждое выученное слово на том свете ему простится какой-либо грех. Я спрашивал, много ли у него грехов? Он становился серьезным и заявлял: «Грех — такая жизнь, которую мы ведем при общем жалком состоянии народа».

Я отца слушался, притом совершенно автоматически, от одного его присутствия или его доброго взгляда. А на мать раз бросился разъяренный. Она, видите ли, однажды вечером ушла куда-то в гости, на костюмированный бал. Я не мог уснуть; когда она вернулась и услышала, что я не сплю, ей пришла фантазия показаться мне в маске (матери было тогда 30 лет). При виде ее я испугался, заревел и накинулся с криком: «Зачем ты меня напугала! И вообще, почему ты уходишь куда-то?!» Так рано проявились во мне черты «тиранства», по крайней мере в отношении любимых мною, а особенно любящих меня людей. Дразнил я и одну из фрейлейн, распевая: «Месяц пыл, Лайба плыл, а я очень рада был» и какую-нибудь иную чепуху, а фрейлейн Эльза грустно садилась за рояль и наигрывала «Am Strande», восклицая: «Ach, meine schöne Riga! Ach, meine liebe Riga».

Девчонок, в том числе своих двоюродных сестер, я тогда еще не признавал, мы водились с мальчиками. Приятели появились, как только меня определили в школу (городское училище). Я научился читать еще пяти лет дома (как будто, насколько помню, по заглавиям газет и журналов — «Русские ведомости», «Русское слово», «Речь», «Нива» — и по детским книжкам с картинками).

В училище наука шла мимо, да я и знал больше того, что преподавали. Зато завелись приятели и неприятели. Мы устраивали целые войны между одной и соседней улицами, между смежными кварталами и т. п. Мальчишки Ширшиковы были исконными врагами. Дрались на рогатках, но как будто все же не попадали друг другу в физиономию. Борьба врукопашную была эффективнее, и наши тела периодически разукрашивали синяки.

Иногда внезапно наступал мир, и длинными весенне-летними светлыми вечерами обе стороны играли в лапту. Зимой возобновлялись сражения в снежки — в них принимали участие и девицы. Нам нравилось нападать именно на них, влеплять им в голубые глаза или в пунцовые губы ком снега или насыпать снега за русые косы, за шею, туда поглубже. После этого перед сном я живо видел перед собою какую-нибудь раскрасневшуюся девочку и повторял неизвестно от кого услышанную фразу: «Так прекрасен женский взгляд».

Красный Холм, городок с 3 тысячами жителей, расположен на широком холму на берегу речки Неледины, впадающей в верстах трех от нас в реку Могочу (приток Мологи, которая, в свою очередь, впадает в Волгу у Рыбинска). У места впадения рек стоит старинный мужской Антониев монастырь.

Судя по случайным находкам (брали песок для строительства моста), холм был обитаем с доисторических времен. Найдены были каменные топоры или молоты, сделанные из доломитовой породы или серого гранита. Очевидно, здесь была стоянка людей каменного века. Можно думать, что в те отдаленнейшие от нас времена люди, поселившиеся на холме при речке Неледине, могли хорошо промышлять зверя в окружавших этот холм лесах и речным путем выбираться на широкую водную дорогу — Волгу. В то же время их стоянка была в укромном месте, вдали от больших дорог, на которых обычно было небезопасно. В более позднее время местность довольно густо заселялась, и к концу XV века, когда был основан Краснохолмский Антониев монастырь, она была уже покрыта селами и деревнями, часть которых вошла в состав монастырских вотчин. Эта местность причислялась к Бежецкой пятине Новгородской области. Позже, в княжение Василия Темного, сюда прибыл поступивший на службу к московскому царю знатный литовский вельможа Станислав Мелецкий; он принял православие. К внуку этого боярина Афанасию Нелединскому-Мелецкому пришел из белозерских монастырей старец, преподобный Антоний, и в 1461 году был заложен монастырь, который быстро стал обогащаться вкладами и землями. Около 1500 года сын великого князя Ивана, Симеон, пожаловал монастырю находящееся рядом село Преображения Спасова да Животворные Троицы на холму с 29 деревнями. Это было первое упоминание, занесенное в историю, о селе Спасе на Холму, ныне Красный Холм. В конце XVIII века от Новгородской губернии отделились Тверское наместничество (позже губерния), и Красный Холм был переименован из села в уездный город (год 1776-й, января 16-го — именной указ, данный Сенату). К Краснохолмскому уезду отошла почти половина жителей Бежецкого уезда (25 тысяч душ); город получил свой герб: на верхней половине щита по красному полю изображен стол с лежащей на нем короной, на нижней по голубому полю изображен холм. Как уездный город Красный Холм числился лишь двадцать лет. В 1797 году он стал заштатным. Едва ли, впрочем, это существенно отразилось на развитии города, так как он стоял до последнего времени впереди захолустного «уезда» Весьегонска (как по торговле, так и по числу жителей и культурным условиям).

Краснохолмские жители, как и жители других небольших городов тогдашней России, состояли преимущественно из мещан, торговцев, а также крестьян, имевших под городом поля, небольшого количества различных ремесленников и всякого рода служащих — как в «казенных» заведениях, так и в частных предприятиях. Рабочие были лишь при железнодорожной станции; кроме того, было немало сезонных рабочих на стройках. Строился город активно: возводилось немало каменных частных домов, каменные торговые ряды, учебные заведения (в период моего детства их было шесть, в том числе женская гимназия и духовное училище, городское мужское училище, женское начальное училище, приходское училище, земское (начальное) училище). Был театр, народный дом, клуб, Городская дума, городской общественный банк, нотариальная контора, больница, аптека, почтово-телеграфная контора. Несколько хороших магазинов современного типа давали возможность населению города и окрестных сел и деревень покупать, в сущности, все то, что продавалось в центральных городах и столицах: можно было купить английское сукно, ткани из Лодзи, Варшавы, Твери, Петербурга, Москвы, зингеровские швейные машинки, граммофоны. Выписывалось много журналов, особенно «Нива» с приложениями, дававшая возможность горожанам из года в год получать за сравнительно небольшие деньги «полные собрания сочинений» выдающихся русских и иностранных писателей; дети и юноши любили выписывать «Вокруг света» или «Природа и люди» — замечательные журналы, дававшие молодым читателям знаний больше, нежели школа, а их приложения Жюля Верна, Майн Рида, Фенимора Купера, Луи Буссенара, Луи Жаколио, Марка Твена мы все с упоением читали, как только научились сколько-нибудь быстро разбирать мелкий шрифт. Чудесные приключения, захватывающие сюжеты, героические персонажи, новые для нас страны, моря, народы, девственные леса входили в нас легко и заманчиво и питали собою наш внутренний мир и наши мозги.

В гастрономических магазинах были такие деликатесы, как балык, икра, апельсины, персики, даже ананасы. Не помню, откуда привозились виноградные вина, но помню, что можно было достать французские коньяки и шампанское.

Но, разумеется, все это для богатых. Обычно же торговали ситцем, бумазеей, грубым сукном, белой мукой, крупами, сахаром (в особых лабазах), сельскохозяйственным инвентарем — плугами, косами, позже стали продавать усовершенствованные машины — косилки или молотилки. Красный Холм имел крупную оптовую торговлю двумя продуктами: льном и кожами. Лен в деревнях был преимущественной сельскохозяйственной культурой. По льну Красный Холм был впереди многих районов Тверской и Псковской губерний. Торговцы льном были наиболее богатыми купцами. Лен, как известно, — весьма трудоемкая культура: он созревает поздно к осени, его щиплют, расстилают по лугам, где его мочит дождь и он вянет, его еще основательно мочат в воде, сушат и теребят волокна. До того как лен убирают с полей, направляют на «толчею», где давят головки и получают льняное семя, а потом — льняное масло. Мы любили льняные поля в начале лета за их изумрудный, свежий колорит и голубые цветики.

Кожевенные изделия были у нас грубоватыми, но кожа вывозилась в большом количестве. Даже странным казалось, что из той же нашей кожи, из которой местные ремесленники шьют грубые личные сапоги и некрасивые «полусапожки», где-то там, на фабриках в столице или даже за границей, выделывались щегольские ботинки, на образцы которых можно было полюбоваться (а то и их купить) в магазине у Александра Сергеевича Суслова, культурного старика, почитавшего поэзию Пушкина, любителя-садовода, в саду которого весною расцветали нарциссы и гиацинты из луковиц, выписанных из Голландии.

В старых «рядах» находились многочисленные склады, в которых держали кожи, и противный запах заставлял нас, школьников, обходить их. В других «рядах» складывались пакля, веревки, бочки или мешки с солью. За городом устраивали склады бревен и досок (у лесопилки), кирпичей (у кирпичных заводов), ржаной муки (поблизости с мельницей, в дальнейшем механизированной, построенной за несколько лет до первой войны).

Колоритны были наши базары. Они проходили в базарные дни — вторник, пятницу и воскресенье. Весь город был запружен телегами (или зимой — санями) и возами. Сколько навоза оставалось на улицах к концу дня, смешиваясь с пылью или снегом! В летние жаркие, сухие дни запах навоза базарных дней можно было чувствовать даже за несколько верст от города. На площади около Троицына собора — море людей, повозок, стоек, ларьков. Особенно картинны были базары в августе — в Преображение (6 августа старого стиля) и Успение (15 августа старого стиля): горы яблок, возы огурцов, корзины малины, крыжовника, смородины, лукошки белых грибов и рыжиков, мешки с ранним картофелем, морковью, репой, сметана, топленое («русское») масло, обычно жидкое от жары, куры, яйца; груды мясных туш, на которых устремлялась туча мух (забота санитарного врача и объект штрафов), грабли, кадки, льняное полотно. Мелкие торговки продавали бабам и мужикам катушки ниток, иголки, гребни, пуговицы, липкие сласти, а рядом в «казенке» крестьяне пропивали выручку, выходили, нализавшись, шаткой походкой или их вытаскивали жены и укладывали в телеги; женщины с визгливой бранью решительно брались за вожжи и гнали подводу домой, нахлестывая лошадь.

Я помню аллеи из высоких возов ароматного свежего сена. Если палило солнце, мы бегом спешили через этот людской и пыльный базар к реке Неледине, к Большой Криулине, купаться.

Лучше всего идти к реке мимо соборов на холме и спускаться через огороды. Краснохолмские соборы — наша гордость. Не то чтобы по причине нашей религиозности. Да, горожане любят ходить в церковь, но, отправляя обряды, зажигая свечки и крестясь, они обычно думают о своем; торжественная обстановка и сладкое пение церковного хора, благолепие сводов, иконопись и традиционное с детства стремление к вечному и доброму — все это настраивает во время церковной службы на серьезный и мечтательный лад. Взрослые думают о любви, о своем успехе, в чем бы он ни проявлялся (в торговле, в пациентах, в делах на службе), а мы, школьники, думаем о том, как мы поедем в тропики по следам индейцев, полетим на Марс и посмотрим, есть ли на нем люди и похожи ли они на тех, которые описал Уэллс, и о девчонках тоже, между прочим. Колька Морозов, конечно, думает об отметках, он, поди, даже вымаливает пятерки у Божией Матери (он первый ученик и зубрила). Вытчиков наверняка перебирает в памяти свои марки — и он признавался, что если есть Бог, то, по его мнению, тот должен же в конце концов сделать так, чтобы ему привезли наконец марки каких-то там французских колоний (не то Судана, не то Гваделупы). Словом, каждый в церкви думает о себе. Ведь и попы думают, сколько им принесет со свечек или с кружки сегодняшняя служба. Вот только старушки, ну и некоторые старички подряхлее, пожалуй, истинно поглощены молитвой и Богом, а главное — те люди, и молодые в том числе, у которых на душе какое-то горе, несчастье. Право, Бог и вера нужны несчастным, счастливым и так хорошо.

Наука биология отрицает Адама и Еву и сатану. Тут какие-то враки. Ерунда!

Тем не менее ходить в церковь приятно было и атеистам. К тому же ведь никто не знает, что будет с нами после смерти. Мы превратимся в прах, в ничто, уснем, как засыпаем на ночь, но без снов и навсегда. Черви съедят мертвое тело, это, вероятно, противно и страшно, впрочем, мы не будем ничего ощущать — но как же так? А душа? Впрочем, души нет. То есть есть душа у живых, а умрешь — ее нет («испустил дух»). Конечно, хорошо бы пожить еще после смерти в Царстве Небесном — в раю. Религия действовала на взрослых простых людей и даже на философствующих школьников своим тезисом бессмертия. Рок смерти инстинктивно страшил всех даже с детства, и, казалось, должен же быть какой-то выход. Но это были шаткие надежды. Просто все враки, думалось в конце концов, где бы все люди или их так называемые души на небе уместились, да и ничего там нет, кроме бесконечного эфира, а звезды — это раскаленные солнца или мертвые остывающие планеты (мы уже читали Фламмариона[9]).

Краснохолмские соборы были красивы. «Были» потому, что в настоящее время они почти разрушены. Самый старый собор — Преображения. Сперва на том же месте была небольшая деревянная церковь, выстроенная при Иване III. В царствование Ивана Грозного, по-видимому, та же церковь упоминается с описаниями деисуса (то есть иконостаса в несколько ярусов икон). «7 пядей — 15 икон, да икона Преображение на золоте же семи же пядей (пядь — единица измерения), да и икона Пречистые… — локотница (тоже единица измерения) на золоте, по полям писаны святители и мученики. Да книга Евангелие на харатье (на пергаменте): евангелисты серебряные» (цит. по книге Л. К. Крылов «Г. Красный Холм и его соборы». Издание Тверской ученой архивной комиссии, 1913 г.). Вероятно, позже этот деревянный храм разрушился и воздвигались новые. Каменный Преображенский собор, в том виде, как я его застал, был открыт в 1713 году; он небольших размеров, архитектуры Петровской эпохи. Как единственная глава храма, так и купол колокольни окрашены были голубой краской и усыпаны крупными золотыми звездами; золотой шпиль колокольни и весь облик собора производили незабываемое впечатление своим изяществом и благородным вкусом.

Другой собор — Троицкий. Еще в 1575 году на холме была, кроме Преображенской, церковь Живоначальной Троицы, она была сожжена во времена литовского разорения, охватившего многие окрестные села. В 30—40-х годах прошлого столетия на другом месте был сооружен громадный собор, доживший до революции. В него-то мы и ходили молиться Богу. Это было очень теплое здание, состоявшее из главного храма, увенчанного пятью главами с приделами, и длинной трапезной церкви; к ней примыкала грандиозная четырехъярусная колокольня (колокольня была видна за 15–20 верст от города).

В этом соборе находилась замечательная древняя икона «Живоносный источник» (Богородица, окруженная семью фигурами святых); к сожалению, она была одета в серебряную ризу; в икону вделан был серебряный крест XV или начала XVI века. На колокольне висели колокола изумительно приятного тембра.

Третий — Владимирский — собор был сооружен в одной ограде с Преображенским в конце прошлого столетия; это высокое и обширное здание, светлое, с отличной настенной росписью и богатым орнаментом (выполненными московскими художниками Поляковым и Клецовым, мотивы были взяты из картин Нестерова, В. Васнецова, Бронникова, Котарбинского и др.). Достопримечательностью собора служили его резные, из липового дерева иконостасы и киоты, которые строитель собора (вернее, купец и церковный староста И. И. Камкин, по инициативе и под наблюдением которого и на его средства производилось украшение нового собора) запретил красить и золотить, что придало им особенно приятный и оригинальный вид. Резную работу с замечательным искусством производил крестьянин Кашинского уезда Степан Кузьмин с сыном (в течение четырех лет).

Красавец Краснохолмский Антониев монастырь раньше был одним из известных и богатых на северо-западе нашей страны. При нас монастырь уже находился в бедности. Прекрасные храмы за величественной оградой с башнями, таинственные переходы, арки, подземные спуски к омывающей монастырь реке — все это говорило о былом величии и находилось в контрасте с темными монахами в рваных сапогах и грязных подрясниках, грызшими баранки или лущившими семечки. Говорят, что и настоятель выдался какой-то пьяница, а до него был таинственный не то политический преступник, бежавший с каторги, не то дворянин-отщепенец, убивший свою любовницу. Земли монастырские давно отошли крестьянам или краснохолмцам, городские церкви вобрали в себя всю религиозность населения, а монастырь пустел и нищал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад