Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Кровь людская – не водица (сборник) - Юрий Иванович Яновский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И после многих веков показалась шаланда в море, она едва мелькала среди волн, надолго исчезала за водяными гребнями, появлялась на миг и снова ныряла, точно проваливалась в бездну. Шаланда билась против шторма грудь в грудь, а на берегу слышится только шипенье волн, и страшно смотреть на шаланду одинокую, словно человек среди водяных гор. Раскачивает ее море, швыряет с волны на волну, разрезает ею валы, ледяные брызги жгут огнем, к телу примерзает промокшая одежда, и все же не поддается рыбак, Мусий с незнакомым мужчиной пробиваются к берегу!

Старая Половчиха не сводила с них глаз, сердцем она была с шаландой, на берегу переговаривались рыбаки из Мусиевой артели, из поселка к морю высыпали дети. У берега выросла толпа, старая степнячка Половчиха стояла поодаль и мужественно наблюдала за борьбой своего мужа, туман клубился над морем, был лютый холод.

«Гребут, — сказал кто-то, — да нешто им поможешь в такой шторм?» Рыбаки, кто помоложе, кинулись к шаландам, им преградили дорогу старики: «Не дурите, хлопцы, и шаланды загубите, и вас крабы съедят, артель наша бедная, староста Мусий Половец нам за шаланды головы оторвет, если живым выплывет».

Старая Половчиха видела, как переломилось весло, и на глазах стоявших на берегу шаланда закружилась на месте раз, другой, потом ее ударила волна, толкнула, подбросила, другая перевернула, — и посудина ушла под воду. Тогда рыбаки кинулись к лодкам и поволокли к морю «Ласточку» — гордость всей артели, в нее сели четыре великана и высоко подняли весла, чтобы сразу взлететь на волну, косматую большущую волну. «Ласточку» накренило, груда льдин ударила ее по обшивке, вода хлынула через борт, рыбаки очутились в воде и давай вызволять «Ласточку». Волна сбивала их в кучу, льдины ранили головы, рыбаки вцепились в «Ласточку», с берега им кинули конец с готовой петлей, они прикрепили его и вытащили «Ласточку» на берег.

По волнам вверх килем носилась Мусиева шаланда, рыбаки поскидали шапки и в эту минуту в море заметили взмах человеческой руки. Кто-то плыл среди покрытого льдинами моря, плыл саженками, мерно взмахивая руками, волна относила его обратно в море, в морской туман, а он снова плыл к берегу.

Вперед вышел великан рыбак с мотком бечевы, опрокинул в рот стакан спирта и полез в воду, сразу же посинев, а на берегу разматывали конец, и великан все плыл навстречу человеку в море. Льдины наскакивали на великана, но он выбрался на вольную воду, за ним волочилась бечева, а человек уже совсем погибал среди волн, он лежал на спине, его бросало во все стороны, великан рыбак плыл и плыл.

Оказалось, что человек вовсе не погибал, он только потерял от холода сознание, но очнулся и стал изо всех сил выгребать к берегу. Встретились они среди волн и долго не могли схватиться за руки, каждый раз их разделяла волна, наконец им посчастливилось, бечева натянулась до отказа, как струна, десятки рук схватились за нее, десятки рук потащили разом. Пловцов мчало к берегу, захлебываясь, они пробивались сквозь льдины. Незнакомый босой человек, добравшись до берега, не мог подняться на ноги. Половчиха узнала в нем Чубенко. Он совсем закоченел, в нем билось только горячее живое сердце, человека подхватили под руки. «Товарищи, — произнес с трудом Чубенко, — я плачу о герое революции, который вызволил меня из французской плавучей тюрьмы». И все пошли прочь от моря, а старая Половчиха осталась стоять на берегу, статная и суровая, как в песне.

В море видать опрокинутую шаланду, там утонул ее муж, Мусий Половец, немало он пожил на свете, зла она от него не видела, был заправским рыбаком на Черном море под Одессой, и всегда так случается, что молодое выплывает, а старое тонет. Из Дофиновки прибежал мальчик: «Бабушка, а деда Мусия не будет, тот дядька сказывал, что дед Мусий пошел под воду — раз и два и потом сгинул, дядька нырял за ним и ударился головой о лодку, и больше уж не будет деда Мусия».

Берег опустел, рыбаки ушли, и никто не удивлялся тому, что старая Половчиха не тронулась с места. Она справляла по мужу помин, трамонтан обдувал ее, точно каменную, шторм не унимался, льдины дробились одна о другую, на берег надвигался туман. Одесский маяк мигал то красным, то зеленым.

Половчиха думала о своей молодости в Очакове, когда она заневестилась, ее сватали владельцы трамбаков, не говоря уж о хозяевах шаланд, баркасов, моторных лодок, яхт! Она была славного рыбацкого рода, доброй степной крови, но женился на ней Мусий Половец, дофиновский рыбачок, неказистый парень, ниже ее на целую голову. Но такова уж любовь, так уж она сводит людей. Половчиха плечом к плечу стала с Мусием на борьбу за жизнь, и народили они полную хату мальчиков.

Мальчики росли у моря, и тесно стало в хате от их дюжих плечей, а Половчиха держала дом в железном кулаке, — мать стояла во главе семьи, стояла, как скала среди бурь.

Сыновья повырастали и разъехались кто куда, Андрий пошел в дядю Сидора — такой же лентяй и беспутный, а Панас привозил матери контрабандные платки и серьги, шелк и коньяк, Половчиха складывала все в сундук и дрожала за Панаса. Рожала она его тяжело, и Панас стал ей всех дороже, по ночам она выходила к морю, и ей все чудилось, что слышится плеск его весел и нужно спасать его от погони. А Оверко — артист, с греками в «Просвите» играл да книжки, написанные по-нашему, читал. Он на дядины деньги в семинарии учился, а рыбак был никудышний, но и его жалко, давненько и о нем не слыхать, и о Панасе не слыхать, и Андрия, должно быть, убили, — видела его во сне, будто венчался.

Один Иван на заводе работает да революцию делает, и Мусий винтовки прячет (даром что в Одессе французы). А есть и среди них наши люди, как-то за прокламациями приходили и Мусия до смерти перепугали.

Опрокинутая шаланда качалась на волнах, шторм бесновался без устали. Вдруг Половчихе показалось, что шаланда приблизилась. Шаланду к берегу волной прибивает, надо будет спасти, вытащить — и артель спасибо скажет, без шаланды рыбы не наловишь. Посудина приближалась неуклонно, настойчиво — пядь за пядью, минута за минутой.

Половчиха ждала шаланду, чтобы спасти артельное добро, она сошла к самой воде, волна окатила ее до колен. Шаланда медленно подплывала все ближе, ближе; вот уж слышно, как ударяются об нее льдины, уже видать просмоленное днище, и килевой брус торчит из воды. Волны перекатывались через черное, почти плоское днище, у Половчихи захолонуло сердце, за шаландой что-то плыло, вздувалось на воде какое-то тряпье.

Женщина глядела и боялась разглядеть, море в знак покорности перед нею, должно быть, прибивало к берегу тело Мусия Половца. Будет над кем поплакать, покручиниться, будет кого схоронить на рыбацком кладбище, где лежат одни женщины и дети, а мужчины только мечтают там лечь и ложатся в морскую глубь, под зеленый парус волны.

Половчиха всматривалась и боялась узнать, хотелось крикнуть, позвать своего Мусиечка, волны били ее по ногам, льдинки резали по икрам, шаланда подошла уже совсем близко. Она шла носом вперед, бурун перекатывал с грохотом камни. Половчиха хотела сначала вытащить посудину, а потом голосить над мужем, она уже различала в мутной воде его тело, сердце щемило, руки не чувствовали тяжести шаланды, и вдруг ее кличут. Она вскрикнула, это был голос мужа, такой усталый, такой родной.

«Артель наша бедная, — сказал муж, — бросать шаланду в море не приходится. Я — голова артели, вот и пришлось спасать, а Чубенко, должно быть, благополучно доплыл, он крепкий и упорный, никак не хотел плыть без меня, покуда я не нырнул под опрокинутую шаланду, а он все зовет да ныряет, все меня разыскивает».

Старый Половец встал на мелком месте с сапогом в руке, бросил его на берег и принялся возиться с шаландой. Половчиха ему помогала, свирепый трамонтан замораживал душу, берег оставался пустынным, его штурмовало море. На далеком берегу, сквозь туман, Одесса высилась, точно остов старой шхуны.

И чета Половцев направилась домой. Они шли, нежно обнявшись, в лицо им дул трамонтан, позади бушевало море, а они шли уверенно и дружно, как всю жизнь.

Батальон Шведа

Херсон — город переселенцев-греков, чиновничества, рыбаков, над раскаленными камнями улиц цветет липа, обильно, пряно, солнце греет по-южному, по-июльски, по-новому в этот пламенеющий девятьсот девятнадцатый год. Цветет липа, и пахнет необычайно, по улицам течет рекой, марширует алешковский партизанский отряд в составе двух босоногих сотен — батальон Шведа.

Ведет его молодой комиссар, товарищ Данило Чабан, липа цветет так буйно, так щедро, что весь город погружен в удушливое марево. За алешковцами четко марширует еще отряд матросов: в черных бушлатах, в форменных штанах, в башмаках, на затылках вьются ленты бескозырок. Впереди алешковцев, колотя изо всей мочи в тарелки, шествует гарнизонный оркестр, капельдудка размахивает палочкой; поправляя на носу пенсне, известный всему городу корнетист, связавший свою, судьбу с батальоном Шведа, заставляет трепетать местных Чайковских и Римских-Корсаковых и станет несколько позже героем.

Цветет липа, и каждое дерево — будто кипящий ключ, кружится аромат лип над Херсоном, пьянящий, пряный, впереди оркестра шагает сам командир босоногого батальона — товарищ Швед, алешковский морячок. На ногах позвякивают шпоры, длинная никелированная гусарская сабля гремит по мостовой, товарищ Швед, как и всякий моряк, мечтает о кавалерии и понемногу врастает в эту блестящую разновидность военного искусства.

О девятнадцатый год поражений и побед, кровавый год исторических битв и нечеловеческих побоищ, решающий по силе, несокрушимый по воле, упорный и трогательный, краеугольный и узловой, бессонный девятнадцатый год! Год обороны Луганска и мужественных походов на Царицын, год боев с французами, греками, немцами под Николаевом и Одессой. Год Сталина, Фрунзе, Ворошилова, Буденного, Чапаева, Щорса, и вот Херсон стоит под июльским зноем девятнадцатого года, его затопила липа, за Днепром — белые, Харьков, Екатеринослав, Царицын в руках белых армий, Херсон как полуостров во вражеском море, и полчища Деникина стремительно катятся на Москву. И еще не свершали своего прорыва под Касторной товарищи Ворошилов и Буденный, пока еще июль и херсонское пекло! Подымается даль великих сражений, безумствует пахучая, настойчивая торжественность херсонских лип. О клятый и трогательный девятнадцатый год!

И капельдудка размахивает палочкой вдохновенно и величественно, точно дирижирует всеми революционными оркестрами, дирижирует ароматом лип, и музыканты покорно дуют в свои медные страшилища. Товарищ Данило ведет батальон босоногих алешковских морячков, которые полегоньку да помаленьку вырастают в боевую единицу, всем им выдали по случаю этого дня зеленые брючки и рубашки старой армии, на желтых поясных ремнях — патроны, идут в ногу, твердо отбивая шаг.

Накануне товарищ Швед долго выбирал маршрут парада и приказал расчистить батальону путь через площадь, чтобы не лезли под ноги репейник, чертополох, курай и прочие колючки, чтоб не валялось под ногами битое стекло и чтобы можно было молодецки продефилировать церемониальным маршем перед старым большевиком-политкаторжанином, продефилировать, не глядя под ноги, печатая босыми пятками шаг. Алешковский батальон Красной гвардии старался показать, что умеет не только попросту драться с белыми, но и утереть кое-кому нос на гвардейском плац-параде.

Вот и марширует херсонский гарнизон во главе с товарищем Шведом, направляясь на площадь, где уже стоят на трибуне весь ревком и приезжий гость, полжизни проходивший в кандалах из тюрьмяги в тюрьмягу. И совершал он побеги удачно, а порой и неудачно, и легкие у него отбиты сапогами самодержавия, почки раздавлены прикладами, уши оглушены кулаками приставов, глаза близоруки от мрака казематов, а кости ноют от ревматизма и хорошей жизни на каторге.

Стоит он на трибуне, палит солнце, аромат лип веет над площадью, за Днепром смутно виднеются плавни и Алешки, над протоками и Конкой зеленеют камыши да вербы. На площадь вступает товарищ Швед, за ним гарнизонный оркестр, бархатное красное знамя и товарищ Данило во главе алешковского босоногого отряда, славного в боях, но не совсем натасканного плац-парадной муштрой.

Жители толпятся вокруг площади, разглядывают защитников революции, оркестр сверкает и гремит, горит и бряцает, палящее синее небо вздымается все выше и выше, становится голубее и прозрачнее.

Политкаторжанин произносит речь, призывая в бой за революцию херсонский гарнизон, из Алешек белые начинают обстрел Херсона шестидюймовыми орудиями, а зрители тем временем пускаются бежать по домам, чтобы укрыть от снарядов скотину. А парад идет своим чередом. Швед незаметным движением сбрасывает с пути острый осколок бутылки, алешковские партизаны маршируют как ни в чем не бывало, а приезжие из Николаева матросы вдруг почему-то разбегаются, хотя никто им этого не скомандовал, воет снаряд и разрывается недалеко от площади, матросы тут же падают куда попало.

Капельдудка, не растерявшись, шпарит польку-кокетку, и оркестр забывает за игрой про страх. «Смирно, орлы и гвардия!» — командует Швед и салютует, как умеет, саблей. Знойный день пропитан нагретой липой. «Ура гвардии!» — приветствует политкаторжанин. Он щурится, вдыхает чудный днепровский воздух, и разрывы снарядов представляются ему салютом свободы и жизни.

Алешковцы идут и терпеливо переносят колючки и орудийный обстрел, мечтают о сладком кухонном дымке, о шевровых сапогах белой офицерни, о сабле товарища Шведа и прочем боевом снаряжении.

Бомбардировка продолжается, снаряды бьют по улицам, по садикам, по домам, матросский отряд, смотав удочки, улепетывает по Говардовской к вокзалу. Там упомянутые матросы митингуют и требуют паровоз, чтобы махнуть домой. Впрочем, они вовсе не матросы, а николаевский сброд, навербованный за матросскую форму, непривычный воевать против пушек.

Их не громили и не разоружали, как этого требует фронтовой порядок, их не угоняли под стражей в тыл, потому что, собственно, не существовало и тыла. Их просто выстроили в казарменном дворе и начали с ними канителиться, потихоньку докопались до контры, желавшей большевиков, но не желавшей коммунистов и комиссаров, сыскали организаторов этого маскарадного отряда — офицеров с белым душком и продажных главарей налетчиков, специалистов по мокрому и по сухому делу, и этот матросский отряд изменил бы при первом удобном случае. Кругом пахло липой, был день неслыханных резонансов, батареи белых в Алешках то умолкали, то снова били по Херсону, а им отвечала единственная гарнизонная шестидюймовка.

Товарищ Данило стоял возле орудия и смотрел в бинокль на Алешки, там от снарядов горели строения, по улицам бегали матери с детьми на руках, матери израненные, дети окровавленные, он видел простертые к небу ручонки, — в ту сторону, откуда летяг неумолимые выстрелы, — видел многое такое, чего ни в какой бинокль не увидишь.

«По своим квартирам лупим, товарищ комиссар, — произнес, криво усмехаясь Даниле, бледный наводчик, — триста снарядов!»

Товарищ Данило поехал к Днепру, где готовили ночную экспедицию. Все дубы и шаланды, что привозили овощи из Алешек, Кардашина и даже с Голой Пристани, Швед осматривал сам, отбирал лучшие и нанимал, соблюдая необходимую конспирацию.

К вечеру обстрел затих, с плавней вернулись пароходики крейсерской службы: «Гром победы» и «Аврора» — когда-то буксиры, — «Дедушка Крылов» и «Катя», вдоль бортов — мешки с песком, пулеметы и отважная команда, а капитаны — заправские морские волки, хотя несознательные обыватели и прозвали их лягушатниками и жабодавами.

Вечер был ясен и по-июльски щедр, в июне лили обильные дожди, впрочем, хлебам это помогало мало, зато буйно разрослись травы да бурьян, рокотал подземными водами девятнадцатый год. Вечера ниспадали на Днепр — напряженные, вечера фиалковые, вечера черные, как смоль, и запахи воды, а в воде — отражение трепетных трав, и верб, и дыма.

Эти вечера напоминали товарищу Даниле его детство и юность, зарождалась боль, вырастал страх за свою собственную жизнь, запечатлевались слова ненаписанных книг.

Капитаны-лягушатники докладывали Шведу о корсарских дневных подвигах, на катер посадили несколько «клешников» из николаевского псевдоматросского отряда и повезли их в «штаб Духонина». А попросту говоря, повезли на «коц», чтобы шлепнуть где-нибудь на пустынном берегу Днепра за Херсоном, как значилось в приговоре трибунала. Сверху, из города, струились к воде вечерние запахи липы, пряные, жуткие, — запахи безумных экзальтаций.

Между Алешками и Голой Пристанью — Кардашинский лиман и Кардашин, которого, по сообщениям заднепровских баклажанников, белые не занимали, стоял только небольшой пост. Ночью можно захватить Кардашин и пойти фланговой атакой на Алешки, до рассвета подступить к городу, а там — выручай, Микола, угодник рыбачий. В самую глухую пору отчалило шаланд с тридцать, на передней — сам командир Швед, на задней — товарищ комиссар Данило.

Пересекли Днепр и поплыли по рукавам, между плавней тучами насели комары, кусали куда попало. Партизаны молча давили их на своих шершавых рыбацких и матросских шеях, давили на лицах, на разутых ногах. Товарищ Швед сидел на баке, зажав между колен свою гусарскую саблю. Время близилось к полуночи, потому что комаров стало меньше, лоцман вел шаланды Конскими Водами, через протоки, мимо ямин. Кряхтели лягушки, парило, шелестел камыш, плескала рыба.

О девятнадцатый год двадцатого столетия и месяц июль южной Херсонщины, непроглядные ночи, неоткрытые земли, босые колумбы! Сколько книг о вас еще не написано, какие драмы грохочут на земле революций, какие симфонии и хоры звенят в грозном воздухе, каких полотен еще не выставлено в академических залах, о неповторимый год великих людей угнетаемого и восставшего класса, о земля борьбы!

Товарищ Данило плывет в арьергарде десантного флота, выполняет приказ штабарма «произвести глубокую разведку», взяв курс на Кардашин, флот в темноте разрознился, люди батальона товарища Шведа с детства навострились плавать по ночам без компаса и лоций.

Сколько раз впоследствии, сидя ночами над листом бумаги и тщетно пытаясь схватить образ, ускользавший, точно силуэт рыбы за кувшинками, Данило тянулся руками и мыслью к этой июльской ночи, к чудесным ночам юности. А тем временем, обогнув лес камышей, шаланда выплывала на Кардашинский лиман.

И разверзлась перед ней бездна. Вереницы звезд на темно-синем небе, и Млечный Путь, звезды, как серебряная пыль, звезды, как бесчисленные огоньки, зеленоватые и красные, Плеяды, и Большая Медведица, и «Девка с ведрами» мерцали на безмерной высоте и колыхались в бездонной глубине, шаланда одна-одинешенька плыла в глубокой высоте лимана, тихо плескали весла. Огляделись — батальон Шведа бесследно исчез в ночном мраке плавней. Шаланда осталась одна.

«Отбились от ватаги, — гнусавит лодочник с провалившимся носом, — а тебе печенки отобьем, чертов баклажан, чтобы знал морской порядок; где их у черта найдешь, к кадетам в ручки заплывем». Из камышей прозвучал спокойный голос: «Ты, малец, правей держи, на ту вон вербу, там по рукаву и потрафишь на дорогу». — «Дед, а наших здесь не было?»

«Швед проплыл той стороной, — ответила темнота, — только не бросайте гранат, не то рыбу разгоните, черта лысого потом поймаешь, в Кардашине кадет не много, они вас под Алешками поджидают». — «Трогай», — скомандовал Данило.

Глухой голос рыбака растаял во мраке, поблуждав немного, отыскали рукав, кто-то пихнул лодочника кулаком под ребра, тот даже зубами щелкнул, бойцы налегли на весла, и спустя несколько минут среди полного безмолвия шаланда мягко коснулась земли.

Высадились на кардашинский берег, наткнулись на зарубленного кадета, поняли, что пир тут окончен, а гости, должно быть, отправились мыть руки, и всё без единого выстрела и крика. Наконец встретили живое существо, чуть не выстрелившее в них из нагана. Это оказался начальник красной заставы.

Товарищ Швед развернул батальон точно по уставу и повел его на Алешки, часа через два, может, доведет, а заставе приказано наблюдать и дать отпор контре, ежели она двинется с Голой Пристани через Кардашин.

«Говоришь, не догоним Шведа?» Начальник заставы был испуган и растерян. «Не успели мы с Шведом высадиться на берег и придушить контру, как наши шаланды все до единой поудирали в камыши, что мне делать?» Рассказав, что ему делать, Данило опять уселся со своими бойцами в шаланду и среди кромешной тьмы, какая наступает перед рассветом, поплыл в Алешки.

Снова пищали, визжали, трубили комары, допекали, досаждали, донимали, кусали, грызли арьергард десантного флота, и это означало, что утро не замешкается. Небо потускнело, звезды погасли, зашелестел ветерок, заколыхался над водой туман, ночь вдруг вся посерела, все стало блеклым и страшным.

Громко щелкнул с берега винтовочный выстрел, сверкнул даже огонек, далеко покатилось по воде, по камышам эхо. Замелькали еще выстрелы, одного ранили, товарищ Данило приказал не отвечать и приналечь на весла. Гребли веслами и прикладами винтовок, пули свистели, на полном ходу свернули в рукав и отдышались. Утерли пот, сразу же покатившийся по лицам, напились воды, кто из ладошек, кто из ковша, и не успели оглянуться, как наступил рассвет.

Он метнулся от горизонта к горизонту, розоперстый, голубоокий, касаясь верхушек верб. В плавнях и над Херсоном начиналось июльское утро, молчаливо, без темы, без запева, свет бил сверху, как высокий водопад.

Утренний туман, сбиваясь в кучи, блуждал по прозрачной воде, и вдруг, как по команде, вдали затрещали винтовки, застрочил пулемет, ухнуло тяжело орудие. «Швед повел на штурм», — сказал Данило, выждав ритмическую паузу.

Гребцов подгонять не приходилось, впереди на воде вспыхнул ураганный огонь, со всех концов ему вторило и усиливало эхо. «Николаевский матросский отряд двинулся на высадку», — промолвил Данило, испытывая подлинный страх и, как храбрый человек, не показывая его.

Рвались ручные гранаты, крики и вопли неслись ото всюду, шаланда товарища Данилы выплыла на Конские Воды, чтобы включиться в бой, и дала бортовый залп из всех десяти винтовок.

За рулем сидел командир, управляя шаландой. Эскадра николаевских псевдоматросов насчитывала всего-навсего несколько шаланд и дубов, остальные до Алешек не добрались и высадили десант где-то на мирном берегу, чтобы, выспавшись в хлебах, отправиться пешком в Николаев. Кое-какие шаланды николаевского отряда все же выполнили боевой приказ и прибыли к месту сражения. Им следовало высадиться на пустынном берегу и вступить в сухопутный бой, когда пойдет на штурм Алешек товарищ Швед.

А им захотелось изведать морской битвы. Не послушав нового командира, они стали стрелять. Вот и получилось морское сражение, но, в отличие от Абукирского, Трафальгарского, Цусимского или Ютландского боев, здесь один неприятель находился на воде, а другой владел сушей.

Бой, как и все славные морские бои, внезапно начался и, увы, так же внезапно кончился. Николаевцы совсем не маневрировали под пулями и напоминали своими матросскими бескозырками дачников на маскараде.

С берега золотопогонное офицерье садило по эскадре из винтовок. По терминологии старинных морских сражений произошло вот что: корвет атакующей флотилии потерял фок и грот, на палубе смятение, борт пробит неприятельским ядром, капитан спасается вплавь; фрегат на всех парусах врезался в свой же бриг, пять мачт обоих кораблей со всеми ветрилами рухнули как подкошенные; быстроходный клипер вырвался из сражения, забравшись в густые камыши; только небольшая бригантина с адмиралом и штабом мужественно отбивалась.

Шаланда товарища Данилы, бросив тщетные попытки образумить эскадру, двинулась к берегу напролом, стреляя из всех винтовок. Из города доносилась беспорядочная пальба, и неизвестно было — не добивает ли партизан товарища Шведа белая сволочь. Шаланда неслась к берегу, и в самый решительный момент офицерье пустилось наутек в город, утро заклубилось алым клубком на востоке, стало так легко, как во сне.

И, обходя берегом Алешки, чтобы не попасться белым в лапы и определить, где свои, а где неприятель и кто кого добивает, обходя Алешки — городок вольных моряков, рыбаков, баклажанников, абрикосников да целой кучи старых отставных генералов, которые, пользуясь дешевизной, доживали здесь свой век, — заметили двух партизан товарища Шведа.

Они сидели на земле и натягивали на босые ноги изящные сапожки, чуть в стороне лежали два убитых офицера и гладкий пес неведомой иноземной породы. Провожая товарища комиссара к Шведу, партизаны рассказали, что наступление было как под Варшавой, шли песками и по степи, шли цепью, и некогда было глядеть под ноги, к тому же и темень, и это не секрет, что устали и ноги искололи. Так с колючками в ногах и на штурм пошли.

«Подобрались к самой ихней батарее, товарищ Швед взмахнул саблей, мы как закричим да как ударим, бахнули они из орудия, а в пулемет не успели даже ленту вложить. Капитан тут же застрелился, ботинки-то на нем английские, а кадеты постреляли-постреляли и драла. Отбили мы двоих, это не секрет, и погнали к воде. Перестреливаемся, не поддаются, гады, и собака с ними. Постреляли-постреляли, подходим чоботы с убитых снять, а собака не дает, за глотку хапнуть норовит. Живуча была, собачья контра, ты ее добиваешь, это не секрет, а она в штык зубами вцепляется, утро какое пахучее в наших Алешках, товарищ комиссар…»

Из-за угла что-то выкатилось, сияя золотым шитьем, казалось, вели попа в праздничной ризе, от неожиданности даже ладаном потянуло. Это был генерал от жандармерии — старая ракалия, — доживавший свой кровавый век среди благодатной алешкинской природы, его вели два степенных моряка.

На генерале — камергерский мундир, перед расшит сплошным золотом, в золоте и зад, и совсем уж золотой воротник, брюки с красными лампасами, и шапка с другого генерала — вся в золоте, с пучком чудных белых перьев. Грудь, живот, спина в орденах, лентах да звездах, — моряки нацепили на него одного ордена со всех алешковских генералов.

Старая ракалия остановился, задыхаясь от астмы, пузатый, с выпуклыми рачьими глазами. «Шагай, превосходительство», — сказал степенный моряк из будущего романа Данилы. «А куда это вы его?» — «На мертвый якорь», — ответил моряк, подталкивая генерала коленом.

О девятнадцатый год мстителей и плательщиков, справедливый год расчетов и записей в бухгалтерскую книгу Революции, далекий год живых жандармских генералов, начиненных астмой, калом и страхом. Год утраченных образов и трагедийных метафор, год любви и смерти, биения восставших сердец, легкости жертв, сладости ран и глубины классовых чувств, о милый, возвышенный год!

«О вечное человеческое сердце!» — сказал комиссар Данило, направляясь домой. Он увидел Шведа, который стоял среди двора и обнимал свою ядреную и краснощекую морячку. Двор был полон цветов: пышных, буйных, пахучих роз, желтых бархатцев, ноготков, пряных гвоздик, разноцветных собачьих шиповников и подсолнухов.

Товарищ Швед на минутку прервал сцену встречи и через плечо супруги сказал: «Зайди, Данило, к себе на квартиру, и давай собираться, кадеты, того и гляди, опомнятся, и будет не до шуток, говорят, клюнули по твоему дому, не разобрал снаряд, где свои, а где кадет».

Данило кинулся, не чуя ног, в глазах запечатлелись длинная блестящая сабля командира и двор, весь в цветах, и никто комиссара не трогал до момента отступления, хотя до этого вечернего момента много кое-чего случилось в Алешках.

Отряд Шведа перетряс буржуев, поквитался кое с кем из этих «добрых» людей, отправив в Херсон снаряжение, два орудия, несколько лошадей да пару облезлых верблюдов.

На алешковский берег высадились из плавней остатки команд разбитой эскадры. Эти жертвы утреннего морского сражения были ободраны, без фуражек, которые они растеряли в ивняках, камыше да трясинах, ноги изрезаны осокой, исцарапаны корягами. Босоногие жертвы ринулись на Алешки, в поисках врагов, чтобы приодеться и чтобы подкрепиться у боязливых обывателей.

Этих псевдоморяков Швед выловил и отправил вместе с верблюдами на барже в Херсон, день выдался ветреный и ясный, тревожный день отступления из родного города, чтобы вернуться победителями или погибнуть на путях войны.

День прошел в беспрестанном ожидании нападения белых частей, прозрачные высокие облака разметало по всему поднебесью. Отряд товарища Шведа провожали тепло и радушно, у жен глаза были заплаканы, губы припухли. Разговаривали вполголоса, ведь провожали в дальний путь, шаланда отчаливала за шаландой. Швед стоял на передней, небрежно опершись на свою великолепную саблю.

Подошел товарищ Данило, неся на руках младенца, единственное, что у него осталось, ребенка принял от него степенный моряк из эпизода с генералом. Суровое лицо моряка озарилось в детской улыбке, он пощекотал ребенка своим черным пальцем. «Сиротка», — сказал моряк.

Вот и последняя посудина уплывала через Чайку на Конские Воды.

Среди течения на самом дне стоял раззолоченный жандармский генерал при всех орденах, к его ногам был накоротке привязан тяжелый якорь, генерал покачивался в прозрачной воде и шевелил руками.

Письмо в вечность

В то время готовилось большевистское восстание против гетмана и немцев, кто-то донес, что оно вспыхнет и покатится по Пслу, центр его будет в Сорочинцах, и запылает весь округ до Гадяча. Беспределье кануна троицы пламенело и голубело над селом, из лесу везли на телегах кленовник, орешник, дубовые ветки, ракитник, зеленый аир, украшали хаты к троице, во дворах пахло вянущей травой, красивое село стало пленительным, оно убралось зеленью, разукрасилось ветками, хаты стояли белые, строгие, дворы с покосившимися плетнями чистые и уютные, а небесная синь лилась и лилась.

В долине под деревьями нежился прекрасноводный Псел, отряд германского кайзера, блуждая по долине, обшаривал каждый куст, а отряд гетманцев рыскал по пескам. Герр капитан Вюртембергского полка руководил поисками, вокруг него носился вприпрыжку его доберман, облаивая каждое дерево, пан сотник гетманского войска разлегся на жупане под вербой, отдыхая после первых часов ожесточенной деятельности. Перед ним трое ребят выуживали мореный дуб со дна реки, ребята искали его, погрузившись с головой в воду, а потом всплывали на поверхность.

На берегу Псла было томительно и клонило ко сну, солдаты и того и другого отряда последовательно обыскивали каждый уголок, возле сотника остановилась телега с двумя человечками. «Пан атаман, — сказали человечки, вы люди не тутошние, и вам его сроду не сыскать. Вот эти хлопцы ищут мореный дуб, а мореный дуб ищут под осень, а не в канун троицы. Ведь эти хлопцы наблюдают за вами, кого вы тут разыскиваете, вот какой они мореный дуб ищут, пан атаман, а мы народ здешний, за его светлость ясновельможного пана гетмана стоим и желаем вам пособить. Мы лучше знаем, где найти этого висельника-письмоносца, пан атаман, пусть только это останется в тайне, иначе не станет нам житья от сельских голодранцев, сожгут нас на другую же ночь».

Оба человечка поведали пану сотнику, что в поймах есть озера-заводи, заросшие рогозой да камышом, озера эти они могут по пальцам перечесть. Там они рыбу бреднем ловили, от революции в свое время прятались, письмоносец обязательно в озерах притаился, поджидая ночи, чтобы удрать степью аж в Сорочинцы. «В озере лежишь под водой, во рту камышину держишь и дышишь через камышину, аж покуда не пройдет мимо облава, постреляет в воду, да в озеро ручную гранату швырнет, чтобы ты всплыл на манер глушеной рыбы. В ушах у тебя полопается, да, пожалуй, и не всегда всплывешь. Иной просто помрет на дне, а иной, может, и спасется, ежели взрыв далеко, а все-таки это самый надежный способ искать беглецов по нашим здешним заводям», — сказали человечки пану сотнику.

Поиски тотчас же наладили как полагается, озерки принялись внимательно осматривать и кидать в них ручные гранаты, а ребята тут же бросили искать мореный дуб в Псле и отправились разведывать хаты двух человечков, чтобы их подпалить. Человечки угодили домой как раз в ту минуту, когда их усадьбы уже украсились алой листвой и догорели в короткое время. Человечки опалили себе головы и пытались тут же покончить с собой в пламени своего хозяйства, немцы с гетманцами методически бросали в озерка-заводи гранаты и стреляли по всем подозрительным зарослям камыша, письмоносца так и не оказалось, но вот на лужайке наткнулись на ямину с водой.

Она была мелкая, вокруг рос молодой камыш, капитанский доберман забрел в воду, и капитан не велел бросать гранаты, в озерке никого не оказалось, и все двинулись дальше. Вдруг доберман стал бешено лаять на какое-то бревно, лежавшее среди кувшинок и ряски неподалеку от берега.

Герр капитан послал осмотреть бревно, и это оказался лежащий без сознания письмоносец, босые ноги, лицо, руки — черным-черны от бесчисленных пиявок, и когда письмоносца раздели, на нем не было живого места — пиявки кучами присосались к телу.

Герр капитан созвал солдат, они расстегнули сумки и ссыпали всю соль, которая у них нашлась. От рассола пиявки стали отлипать, письмоносца заставили глотнуть капитанского рома, человек постепенно очухался, и в его единственном глазу загорелись жизнь и колючая ненависть. «Все-таки нашли», — произнес он равнодушным голосом.

Письмоносцу дали обед с капитанского стола, стакан доброго рома, пол был усыпан душистой зеленой травой, по углам ветки, стены убраны цветами, в комнате царила тишина, покуда письмоносец не кончил есть. Он чувствовал, как по жилам разливаются силы, его клонило ко сну, и привиделись ему чудесные сны: он разносит множество писем и никак не может всех их раздать. А тем временем день клонится к вечеру, приближается условленное время, исполняется желанное, и снова он носит и носит множество писем, не может их раздать, время идет, а писем все столько же, и никакая сила не коснется письмоносца, покуда не отдаст он последнего письма.

Капитан разогнал сновидения, заговорив вкрадчиво и дружелюбно (он говорил о чарующем лете и о безмятежных звездах единственной в мире родины, о его, письмоносца, жизни в этой пленительной глуши, на берегу очаровательной реки Псла, капитан стал даже красноречивым, чтобы до дна растрогать человечью душу, а переводчик переводил), письмоносец же сидел безучастный и усилием воли изгонял понемногу из памяти те сведения, которых добивался от него капитан.

Он забыл, что является членом подпольного комитета большевиков, что был на совещании, на котором назначили восстание на сегодняшнюю ночь. Он забыл место, куда закопал винтовки и пулемет, и это труднее всего было забыть и отодвинуть в такой укромный уголок памяти, чтобы никакая физическая боль не забралась туда. Эта мысль об оружии покоилась бы там, как воспоминание далекого детства, и озарила бы и согрела его одинокую смерть и предсмертную последнюю боль.

А капитан все говорил письмоносцу, который силился забыть уже свое имя, а себе оставлял одно только твердое первоначальное решение — дожить до ночи и передать оружие восставшим. Капитан описывал далекие роскошные края, куда сможет уехать письмоносец, чтобы жить там и путешествовать на деньги гетманского правительства, только пусть скажет, где закопал оружие, на какое число назначено восстание и адреса его вожаков.

Письмоносец сидел у стола, и вдруг вспыхнуло в нем непреодолимое желание умереть сейчас же и ни о чем не думать, так и подмывало всадить себе нож в сердце, хотелось лежать в гробу под землей с чувством выполненного долга. Речь капитана становилась все жестче, подошел гетманский сотник и, свирепо заглянув в единственный глаз письмоносца, увидел в нем темную бездну ненависти и мужества. Казалось, электрический ток пронзил сотника — кулак его изо всей силы опустился на лицо письмоносца.

Капитан вышел в другую комнату обедать, а сотник остался с письмоносцем, и когда капитан вернулся, сотник осатаневшими глазами смотрел в окно, а письмоносец лежал на полу, забив себе рот травой, чтобы не стонать и не молить о пощаде.

Он не имел права умирать, он должен был пронести свое окровавленное тело сквозь поток времени до самой ночи, принять все муки, кроме смертной, тяжко было бороться в одиночестве и жить во что бы то ни стало. Будь с ним товарищи, он посмеялся бы над пытками, плевал бы палачам в лицо, приближая славную кончину непреклонного бойца, а теперь он обязан вести свою жизнь, точно стеклянную ладью среди черных волн, дело революции зависело от его крошечной жизни. Он подумал, что так сильна его ненависть к контре, что ради этой ненависти не жалко даже и жизни, и закипела в его жилах кровь угнетенного класса. О, это великая честь стать над своей жизнью!

И письмоносец повел показывать закопанное оружие. Он брел по притихшему селу, чувствовал на себе солнечное тепло, ступал босыми ногами по мягкой земле, и чудилось ему, будто он бредет один по какой-то волшебной степи, бредет, точно тень собственной жизни, но мужество и упорство в нем крепнут. Он видит людей и знает, кто из них ему сочувствует, а кто ненавидит, он шествует как бы по трещине между этими двумя мирами, и миры не соединятся после его смертного шествия.



Поделиться книгой:

На главную
Назад