— Не поднимайтесь, — успокаивающе сказал тот с властью в голосе, — оставайтесь там, где сидите, и успокойтесь. Вы должны хоть немного расслабиться, как и все разумные люди, которые перетрудились…
«Я рванусь, когда он отвернется, — подумал Лайделл. — В тот раз у меня плохо получилось. Нужно попасть в затылок, где позвоночник соединяется с мозгом».
Он ждал, пока Хэнкок отвернется. Но тот все никак не отворачивался. Он все время был к нему лицом, пока говорил, и понемногу смещался ближе к двери. На лице Лайделла стояла улыбка невинного ребенка, но под ней скрывалось коварство, а глаза внушали ужас.
— Достаточно ли эта решетка крепка, чтобы никто сюда не забрался? — спросил Лайделл. Он обманно указал на нее, и доктор непредумышленно на мгновение повернул голову. Лайделл с ревом попытался наброситься на него, но лишь обессилено повалился на кресло не в состоянии пошевелить пальцами больше чем на пару дюймов. Хэнкок тихо подошел и подложил ему подушку.
Что-то в душе Лайделла переменилось и взглянуло иначе. На секунду его разум стал ясным, как день. Видимо, это усилие стало причиной резкого перехода от темноты к яркому свету. Память вернулась к нему.
— Боже! Боже! — закричал он, — Я собирался совершить насилие, нанести вред вам, такому милому и доброму со мной!
Он начал страшно трястись и зарыдал.
— Ради всего святого, — молил он. Стыдливо и глубоко раскаиваясь, он поднял глаза. — Удержите меня. Свяжите мне руки, пока я не попытался это повторить.
Он с умоляющей готовностью протянул руки и посмотрел вниз, следуя за взглядом добрых карих глаз. Он увидел, что его запястья уже были в стальных наручниках, а грудь, руки и плечи стянуты смирительной рубашкой.
Ральф Адамс Крэм
«Нотр-Дам-де-О»
Уснув в церковном соборе после молитвы, героиня оказалась запертой в нем.
До рассвета еще далеко, а во мраке наступившей ночи и приближающейся грозы — ей придется многого натерпеться!
«DARKER» имеет честь представить новеллу Ральфа Адамса Крэма „Notre Dame Des Eaux”, написанную классиком жанра ужасов в далеком 1895 году. Впервые на русском!
DARKER. № 4 август 2011
RALPH ADAMS CRAM, “NOTRE DAME DES EAUX”, 1895
К западу от Сен-Поль-де-Леона, в Финистере на утесе стоит древняя церковь Нотр-Дам-де-О. Пять столетий обдувания ветрами и обмывания дождем изменяли ее форму и высекали рельеф. Ее очертания размылись до такого явного подобия рваных скал, что да-же бретонский рыбак, влюбленно смотрящий из своей лодки в гавани Морле, едва ли сможет сказать, где заканчиваются скалы и начинается церковь. Зубы морских ветров по кусочкам разъели прекрасные изваяния на дверных проемах и тонкие выступы оконных узоров, серый мох заполз в ненадежное укрытие в изношенных стенах. Нежные лозы винограда, раздраженные суровым избиением лютыми ветрами, ухватились за крошащиеся подпорки, взобрались по водосточной трубе и дотянулись до колокольной башни, отчаянно оберегая небольшое святилище от беспощадной борьбы между морем и небом.
Вы можете много раз пройти по горной дороге от Сен-Поля, рядом с крайней точкой Франции, до Бреста, не заметив ни единого признака Нотр-Дам-де-О. Ведь она уцепилась за утес чуть ниже дороги, среди низких зарослей грубых и неровных деревьев. Их худые белые ветви, измученные и кривые, печально проталкиваются из-за жесткой темной листвы, все еще растущей внизу, где уровень земли ниже дороги ее немного защищает. Из леса вы можете выйти к двум домам из желтого камня примерно в двадцати милях от Сен-Поля, и спуститься направо к каменному карьеру; затем, свернув влево по скалистой тропе, вы сразу увидите крышу башни Нотр-Дама, и потом пройдете мимо крестов сухого маленького кладбища к боковому крыльцу.
Это стоит ходьбы, хотя церковь внешне невелика, ее печальные образы внутри, стоит отдать должное художникам, — грезы и восхищение. Норманский неф с контрфорсами и арками из круглого, красного камня, богато украшенный изысканный хор, престол времен Франциска I являются лишь приятным фоном или обрамлением для резных склепов и темных старинных картин, подвесных ламп из железа и меди и черных, с богатой резьбой, хоровых сидений эпохи Ренессанса.
Много веков церквушка простояла незамеченной; безумные ужасы революции ни-когда не приближались к ней, а стойкие, преданные жители Финистера слишком боялись Бога и любили Богородицу, чтобы причинить вред ее церкви. Много лет церковь принадлежала графскому роду Жарлок, чьи склепы теперь тлеют год за годом под теплым светом крашеных окон. Она была отдана графу Роберу Жарлоку, когда наследник Плауэна приехал на безопасные берега гавани Морле, сбежав с острова Уайт, где находился в плену после ужасного разгрома флота Карла Валуа при Слейсе. И теперь наследник Плауэна лежит в резном склепе, забыв о мире, где он столь благородно воевал. От династии, за установление которой он сражался, остались лишь воспоминания; от семьи, которую он прославил, — лишь фамилия; от Шато-Плауэн — руины из расколотых камней в полях мсье Дюбуа, мэра Морле.
Жюльен, граф Бержерак, заново открыл Нотр-Дам-де-О, и его фотография восхитительного интерьера на выставке «Салон ‘86» привлекла немного внимания в этот забытый уголок мира. В следующем году группа живописцев поселилась поблизости и со всей старательностью начала делать наброски. Еще через год мадам де Бержерак, ее дочь Элоиз и Жюльен приехали сюда и, купив ферму Понтиви, что выше по дороге от Нотр-Дама, превратили его в летний домик. Это почти заменило им утраченный шато в Дордоне, который был отобран у них, как у враждебных торжествующей Республике монархистов в 1794 году.
Мало-помалу летнее поселение живописцев собиралось около Понтиви, пока покой не был нарушен весной 1890 года. Это была печальная трагедия. Жан д’Ирье, самый молодой и оживленный бесенок из всей веселой компании, внезапно стал капризным и угрюмым. Поначалу он проявлял явное увлечение мадемуазель Элоиз, и это выглядело, как причуды ребяческой страсти. Но однажды во время конной прогулки с мсье де Бержераком он внезапно схватил уздечку лошади Жюльена, вырвал ее из его рук и, повернув голову его лошади прямо к скалам, погнал испуганное животное галопом прямо к обрыву. Жюльену удалось помешать его безумной цели, быстрым движением столкнув его в сухую траву и едва сдержав в узде испуганное животное в ярде от обрыва. После происшествия не прозвучало ни слова, объясняющего случившееся. Несколько дней длилось угрюмое молчание, пока не стало известно, что жалкий рассудок Жана помутился. Элоиз с бесконечным терпением посвятила себя ему — хоть и не чувствовала к нему особой привязанности, лишь жалость — и, находясь рядом с ней, он казался здоровым и спокойным. Но ночью им овладевала какая-то странная мания. Если он целый день работал над своей картиной для Римской премии, пока Элоиз сидела с ним, читая вслух или напевая, неважно, как хороша была работа, она пропадала на утро, и он начинал снова, лишь чтобы стереть свой ночной труд.
Наконец его растущее безумие достигло предела. И однажды в Нотр-Даме, когда он работал лучше обычного, он вдруг остановился, схватил мастихин и исполосовал им огромное полотно. Элоиз бросилась к нему, пытаясь остановить, и в сумасшедшей ярости он ударил мастихином по ее горлу. Тонкая сталь согнулась, и на белом горле проявилась лишь алая царапина. Элоиз, несмотря на настоящий ужас, который сокрушил бы большинство женщин, схватила безумца за запястья, и, хоть он и мог легко высвободиться, д’Ирье в слезах упал на колени. Он заперся в своей комнате в Понтиви, отказываясь с кем-либо видеться, и часами прохаживался взад-вперед, борясь с нарастающим безумием. Вскоре из Парижа прибыл доктор Шарпантье, вызванный мадам де Бержерак, и после одной короткой принудительной беседы вернулся в Париж, забрав мсье д’Ирье с собой.
Несколько дней спустя мадам де Бержерак получила письмо, в котором доктор Шарпантье признался, что Жан исчез, так как он позволил ему слишком много свободы, доверившись его кажущемуся спокойствию, и когда поезд остановился в Ле-Мане, он ускользнул и совсем исчез.
Летом время от времени приходили известия о том, что никаких следов несчастного не найдено, и, в конце концов, в поселении Понтиви решили, что парень-весельчак мертв. Если бы он был жив, его должны были бы найти, ведь полиция прилагала большие усилия. Но поскольку не обнаружено ни малейших следов, его с прискорбием признали погибшим все, кроме мадам де Бержерак, семьи Жана, горюющей о смерти их первенца вдали от теплых равнин Лозера, и доктора Шарпантье.
Так прошло лето, наступила осень, и наконец холодные ноябрьские дожди — стрелковая цепь наступающей армии зимы — вернули поселенцев обратно в Париж.
В последний день пребывания в Понтиви мадемуазель Элоиз пришла в Нотр-Дам, чтобы в последний раз увидеть прекрасную святыню, в последний раз помолиться за упокоение измученной души бедного Жана д’Ирье. Дождь на время прекратился, утес охватило теплое спокойствие, и море, расслабившись, качалось и плескалось вокруг неровного побережья. Элоиз очень долго преклоняла колени перед алтарем Богоматери Воды, и когда она наконец поднялась, все никак не могла заставить себя покинуть это место скорбной красоты, такое теплое и золотистое под последними лучами идущего на убыль солнца. Она наблюдала за старым приставом Пьером Полу, бродящим вокруг темнеющего здания. Однажды она заговорила с ним, спросив который час, но он был очень глух и почти слеп и не ответил.
Она присела на край прохода у алтаря Богоматери Воды, наблюдая за изменчивым светом, исчезающим в увеличивающихся тенях, погрузившись в печальные грезы об увядшем лете, пока грезы не слились со сновидениями, и она не погрузилась в сон.
Вскоре последний свет раннего заката погас в западном окне; Пьер Полу неуверенно проковылял во мраке сумерек, запер провисшие двери на трухлявом южном крыльце, и направился через склонившиеся кресты по дороге к своей хижине, в доброй миле пути, — ближайшему дому от одинокой церкви Нотр-Дам-де-О.
С заходом солнца с моря стремительно примчались огромные облака, ветер посвежел, и изможденные ветви замерзших деревьев на кладбище умоляюще хлестали друг друга в преддверии шторма. Начался прилив, и вода у подножия скал беспокойно охватила узкий берег, оказавшись перед усталым утесом. Их рыдание перерастало в грозный, мрачный рев. Вихри мертвых листьев кружились на кладбище и метались за пустыми окнами. Зима и ночь наступили одновременно.
Элоиз проснулась растерянной и удивленной, и тут же поняла, в чем дело, не чувствуя ни страха, ни беспокойства. В ночном Нотр-Даме не было ничего страшного; призраки, если таковые и были, не побеспокоили бы ее; двери были прочно заперты. С ее стороны было глупо уснуть, и ее мать переживала бы в Понтиви, если бы до рассвета узнала, что Элоиз не вернулась. С одной стороны, она всегда выходила на послеобеденную прогулку, и часто не возвращалась допоздна, поэтому вполне возможно, что она сможет вернуться прежде, чем мадам узнает о ее отсутствии, к тому же Полу всегда отпирает церковь для низкой мессы в шесть часов. Она поднялась из своего стесненного положения в проходе и медленно прошлась по хору, взошла на алтарь, направилась к сидениям на южной стороне, где лежали подушки, и улеглась.
В Нотр-Даме ночью было действительно красиво. Она и не подозревала, как необычно и торжественно может выглядеть небольшая церковь, когда лунный свет порывисто струится через южные окна, то яркий и чистый, то затянутый быстрыми облаками. Неф был исполосован длинными тенями тяжелых колонн, и когда вышла луна, она смогла посмотреть вдаль почти до западного крыла. Как тихо! Лишь мягкий низкий шепот беспокойных ветвей деревьев и плещущегося моря.
Он был очень умиротворяющим, почти как песня, и Элоиз уснула, когда облака заслонили луну, и церковь погрузилась в темноту.
От нее ускользали последние восхитительные мгновения исчезающего сознания, как вдруг она совсем проснулась, от потрясения каждый ее нерв был напряжен. Среди отдаленных неясных звуков бурной ночи она расслышала шаги! До тех пор она была абсолютно уверена, что церковь совершенно пуста. И опять! Шаги были неуверенными, тайными, осторожными, но это точно были шаги, исходившие из самой черной тени в конце церкви.
Она села, замерев от страха, который приходит в ночи и опустошает, сжав руками грубо вырезанные поручни сиденья, вглядываясь во тьму.
Снова и снова шаги — медленные, ритмичные, один за другим с промежутком около полминуты, с каждым разом чуть громче и чуть ближе.
Неужели эта тьма никогда не развеется? Неужели облака не проплывут? Минуты проходили, будто томные часы, и луна все еще была скрыта, а мертвые ветви барабанили по высоким окнам. Она бессознательно начала двигаться, словно по заклинанию волшебника, спускаясь к хору, напрягла глаза, пронизывая взглядом густую ночь. Шаги были близко! Ах, наконец-то вышла луна! Белый луч проник через западное окно, окрасив полосой света пол из проседающего камня. Затем вторая полоса, третья, четвертая, и на миг Элоиз облегченно вскрикнула, увидев, что ничто не нарушает ряд света, — ни фигуры, ни тени. В следующий момент раздались шаги, и из тени последней колонны в бледном лунном свете возникла фигура человека. Девушка смотрела, затаив дыхание, свет падал на нее, стоящую прямо напротив низкого парапета. Еще шаг и еще, и она увидела перед собой — призрака или живого человека? — белое обезумевшее лицо со спутанными волосами и бородой, пристально смотрящее на нее. Это была высокая худощавая фигура, в рваной одежде, хромающая при ходьбе на раненую ногу. С мертвенного лица взирали безумные глаза, блестящие, как кошачьи, разглядывая ее с сумасшедшим упорством, удерживая ее, обвораживая, как кошка обвораживает птицу.
Еще один шаг, и он оказался прямо перед ней! Его страшные светящиеся глаза то расширялись, то сужались в ужасном трепете. Луна скрылась, тени поочередно промчались над окнами. Она в последний раз с очарованием взглянула на освещенное лунным светом лицо. Матерь Божья! Это же… Тень накрыла их, и остались лишь сверкающие глаза и тусклый дрожащий силуэт. Он скорчился перед ней, как кошка припадает к земле своим колеблющимся телом перед прыжком, забирающим жизнь своей жертвы.
В следующее мгновение безумное существо прыгнуло. Но как только дрожь охватила согнутое тело, Элоиз собрала все силы для единственного рывка в отчаянном ужасе.
— Жан, остановитесь!
Существо склонилось над ней, остановилось, нежно бормоча что-то себе под нос, а затем членораздельно и твердо, как ученик на уроке, произнесло единственное слово: «Chantez!»[1]
Элоиз, не колеблясь, запела. Первым, что ей припомнилось, была старая провансальская песня, которая всегда нравилась д’Ирье. Пока она пела, бедное обезумевшее создание лежало, сжавшись у ее ног, отделенное от нее лишь парапетом хора. Его расширяющиеся и сужающиеся глаза на миг перестали двигаться. Когда песня затихла, возобновилась ужасная дрожь, указывающая на то, что он готовится к смертельному прыжку, и она запела снова — на этот раз старую «Pange lingua», звонкая латынь которой звучала в пустынной церкви, словно голос мертвых столетий.
И так она пела еще и еще, час за часом — гимны и chansons, народные песни и кое-что из комических опер, и бульварные песни, чередующиеся с «Tantum ergo» и «O Filii et Filiæ». Сами песни не имели большого значения. Наконец ей показалось, что не имеет значения и то, поет ли она или нет. Пока ее разум кружился вихрем в бурлящем водовороте, ледяные руки крепко сжимали поручень, единственную опору ее умирающего тела. Она не могла расслышать ни слова из своих песен, тело оцепенело, горло иссохло, губы потрескались и кровоточили, она ощущала кровь, капающую с подбородка. И она продолжала петь, пока желтые трепещущие глаза держали ее, словно в тисках. Если бы только она могла продержаться до рассвета! Должно быть, рассветет уже скоро! Окна серели, снаружи хлестал дождь, она уже могла разглядеть детали всего ужаса перед собой. Но ночь смерти становилась сильнее с приходом дня, чернота охватила ее, она больше не могла петь, ее истерзанные губы сделали последнее усилие, чтобы произнести слова «Матерь Божья, спаси меня!», но ночь и смерть разрушительной волной обрушились на нее.
Ее молитва все-таки была услышана: наступил рассвет, и Полу отпер вход с крыльца для отца Августина как раз в момент последнего вопля агонии. Помешанный вмиг перескочил через свою жертву и налетел на двух мужчин, замерших в немом изумлении. Несчастного старика Полу повалило на пол, но отец Августин, молодой и мужественный, ухватил дикого зверя со всей своей силой и энергией. Тот скорее утащил бы его с собой, — ведь никто не мог бы противостоять животной ярости человека, у которого не осталось убеждений, — вот и внезапный порыв не сдержал безумца, который одним движением отбросил священника в сторону, и, проскочив в дверь, исчез навеки.
Спрыгнул ли он с утеса в то холодное влажное утро? Был ли обречен на скитания, словно дикое чудовище, пока не будет схвачено, чтобы тщетно биться о стены какого-нибудь убежища, как безвестный сумасшедший нищий? Никому неизвестно.
Поселение Понтиви было очернено печальной трагедией, и церковь Нотр-Дам-де-О снова погрузилась в тишину и одиночество. Каждый год отец Августин проводил мессу за упокой души Жана д’Ирье, но больше не осталось никаких воспоминаний об ужасе, сгубившем жизни невинной девушки и седой матери, скорбящей по своему мертвому мальчику в далеком Лозере.
Роберт Уильям Чамберс
«Во дворе дракона»
Во время мессы французский архитектор замечает странность в поведении органиста и пытается понять, что такого странного в этом человеке, а затем тот начинает преследовать архитектора и чуть не губит его во дворе дракона. Или это всего лишь сон усталого сознания…
И вновь в DARKER, и вновь впервые на русском — неизвестная ранее классика литературы ужасов.
DARKER. № 5 сентябрь 2011
ROBERT WILLIAM CHAMBERS, “IN THE COURT OF THE DRAGON”, 1895
В церкви Святого Варнавы закончилась служба, и священники покидали апсиду, мальчики из хора обходили алтарь и устраивались на сиденьях позади него. Швейцарский гвардеец[3] в пышном мундире промаршировал через южный неф, на каждый четвертый шаг ударяя древком копья по камням пола; за ним следом прошел наш добрый и красноречивый проповедник, монсеньор Ц***.
Мое место располагалось возле алтарного ограждения, и теперь я обернулся к западной части церкви, как и все, сидевшие между алтарем и кафедрой. Пока прихожане рассаживались, стоял гул и шорох; проповедник поднялся по ступеням кафедры, и органная импровизация прекратилась.
Я всегда находил игру органиста в церкви святого Варнавы[4] чрезвычайно интересной. И хотя для моих скромных познаний его стиль был чересчур академичным и чопорным, в то же время он выражал живость беспристрастного ума. Более того, исполнение несло на себе отпечаток французского качества вкуса, ценящего прежде всего уравновешенность и полную достоинства сдержанность.
Сегодня, впрочем, с первых же аккордов я заметил зловещую перемену к худшему. Лишь приалтарный орган должен был сопровождать звучание прекрасного хора. Но на этот раз из западной части церкви, со стороны большого органа то и дело раздавался аккорд, тяжкой дланью — преднамеренно, как мне кажется, — сминавший безмятежность ясных голосов. И в нем было нечто большее, чем фальшь, диссонанс или неумение. Так повторялось снова и снова, заставив меня вспомнить описанный в моем учебнике архитектуры обычай прежних времен освящать хоры как только они возводились, в то время как неф, завершавшийся порой полувеком позже, зачастую и вовсе не получал благословения. Я рассеянно размышлял, не вышло ли так же с церковью святого Варнавы, и не проникло ли незамеченным и нежданным нечто, чему здесь быть не полагалось, под своды христианского храма, поселившись в западной галерее. Мне доводилось читать о подобных случаях, но не в трудах по архитектуре.
Тут я вспомнил, что зданию этому немногим более ста лет, и улыбнулся нелепости соединения средневековых суеверий с этим образцом жизнерадостного рококо восемнадцатого века.
Но вот пение закончилось, и должны были прозвучать несколько тихих аккордов, подходящих для сопровождения размышлений, в то время, как мы ожидали проповедь. Вместо этого несущиеся из дальней части церкви диссонирующие звуки стали громче, как только ушли священники, будто теперь их ничто не сдерживало.
Принадлежа к тому старшему, более простому поколению, что не любит искать в искусстве психологических тонкостей, я всегда отрицал, что в музыке можно обнаружить что-то сверх мелодии и гармонии, но теперь мне казалось, что в лабиринте звуков, изливающихся из инструмента, шла настоящая охота. Педаль[5] гоняла жертву вверх и вниз под одобрительный рев мануала[6]. Несчастный! Кто бы он ни был, мало же у него было надежд на спасение!
Мое нервное раздражение сменилось гневом: кто творит это? Как смеет он исполнять подобное среди божественной службы? Я оглядел людей вокруг, но никого из моих соседей, похоже, происходящее ни в малейшей степени не беспокоило. Бесстрастные лица коленопреклоненных монахинь, все еще обращенные к алтарю, не потеряли своей отстраненности под бледной тенью белоснежных головных уборов. Представительная дама рядом со мной выжидательно смотрела на монсеньора Ц***. Судя по выражению ее лица, орган, должно быть, исполнял «Ave Maria».
Наконец, проповедник сотворил крестное знамение, призывая к тишине. Я с радостью обернулся к нему. Сегодня я вошел в церковь, ища отдохновения, но покуда не мог обрести его.
Я был измучен тремя ночами физических страданий и, кроме того, умственных колебаний, которые были хуже всего: изнуренное тело и, сверх того, оцепенелое сознание и неестественное обострение всех чувств. И я пришел в любимую церковь за исцелением. Ибо я прочел «Короля в Желтом».
«Восходит солнце, и они собираются и ложатся в свои логовища»[7], - монсеньор Ц*** начал чтение, спокойно оглядывая паству. Мои же глаза помимо моего желания обратились к дальнему концу церкви. Органист вышел из-за труб и, пройдя по галерее, исчез за маленькой дверцей, за которой несколько ступеней вели прямо на улицу. Это был худой человек, и его лицо было столь же бледным, как сюртук — темным. «Счастливое избавление, — подумал я, — от твоей нечистой музыки! Надеюсь, твой помощник сыграет заключение как следует».
Успокоенный, я вновь взглянул в кроткое лицо над кафедрой и приготовился слушать. Наконец, меня ожидало облегчение, к которому я так стремился.
«Дети мои, — произнес проповедник, — одна истина труднее прочих для человеческой души: ей нечего бояться. Никоим образом не заставить ее понять, что ничто на самом деле не может повредить ей».
«Любопытное утверждение для католического священника, — подумал я. — Посмотрим, как он увяжет его с отцами церкви».
«Ничто не может повредить душе, — продолжал он, подняв свой чистый голос самым восхитительным образом, — ибо…»
Окончания я уже не слышал: взгляд мой, сам не знаю почему, обратился к дальнему концу церкви. Тот же человек выходил из-за органа и направлялся по галерее той же дорогой! Но времени, чтобы вернуться, у него не было, да и я должен был бы его заметить. Я почувствовал легкий холодок, мое сердце упало, хотя приход и уход музыканта меня вовсе не касались. Я смотрел на него, не имея сил отвести взгляда от его черной фигуры и бледного лица. Оказавшись прямо напротив меня, органист обернулся и через разделяющее нас пространство церкви бросил прямо на меня взгляд, полный глубокой, убийственной ненависти. Никогда прежде мне не случалось встречать такой неприязни, и молю Бога, чтобы более не довелось! Затем органист исчез за той же дверью, через которую, как я видел, выходил не более шестидесяти секунд назад.
Я выпрямился и постарался собраться с мыслями. Поначалу я чувствовал себя как сильно поранившийся ребенок, судорожно вдыхающий, прежде чем удариться в слезы.
Обнаружить внезапно, что являешься объектом подобного неприятия чрезвычайно болезненно, органист же был для меня совершенным незнакомцем. За что ему так ненавидеть человека, которого он никогда прежде не видел? На мгновение все прочие чувства померкли перед этой единственной острой мукой. Даже страх уступил место горечи, и никакое иное чувство не могло тронуть меня тогда. Но в следующее мгновение я начал размышлять, и мне на помощь пришло ощущение несоответствия.
Как я уже сказал, церковь святого Варнавы — современное здание, небольшое и хорошо освещенное. Все внутреннее пространство можно окинуть практически одним взглядом. Галерея, ведущая к органу, залита светом, проникающим внутрь через высокие окна прозрачного стекла под потолком.
Кафедра установлена в середине центрального нефа, я же сидел так, что ни единое движение в западной части не могло ускользнуть от моего внимания. Не было ничего удивительного в том, что я увидел, как уходил органист. Должно быть, я всего лишь ошибся со временем, что прошло между его первым и вторым появлением. А он в тот раз вошел в дверь с другой стороны. Что же до взгляда, так потрясшего меня, то его и вовсе не было, а я — просто разнервничавшийся болван.
Я огляделся. Вот уж подходящее место для сверхъестественных ужасов! Гладко выбритое спокойное лицо монсеньора Ц***, его собранное поведение и легкие, грациозные движения — не было ли этого уже достаточно, чтобы развеять самые темные фантазии? Я глянул поверх его головы и едва не рассмеялся. Эта летающая леди, поддерживающая одну сторону балдахина над кафедрой, выглядящего как дамасская скатерть с бахромой на сильном ветру, — стоит лишь василиску явиться на органной галерее, как она направит на него свою золотую трубу и станет дуть в нее, пока он не подохнет! Посмеявшись про себя над этой причудливой картиной, которая в тот момент показалась мне чрезвычайно забавной, я стал подшучивать над собой и над всеми вокруг, начиная со старой гарпии перед ограждением (заставившей меня заплатить десять сантимов за место, прежде чем позволить мне войти, — она даже более походила на василиска, чем мой субтильный органист). Итак, я упомнил всех, начиная с этой пожилой дамы, и заканчивая — увы! — самим монсеньором Ц***. От благочестия не осталось и следа. Никогда еще в моей жизни не находило на меня подобное настроение, но сегодня чувствовал особую тягу к насмешкам.
Что до проповеди, то я не расслышал ни слова из-за звеневших в моих ушах строчек:
Не было никакого смысла сидеть здесь и дальше: мне нужно было выбраться наружу и избавиться от этого омерзительного расположения духа. Я понимал, что поступаю непочтительно, но все равно поднялся и вышел из церкви.
Когда я сбегал по ступеням, над улицей Святой Гонории сияло весеннее солнце. На углу стояла тележка, полная желтых нарциссов, бледных фиалок с Ривьеры и темных — из России, белых римских гиацинтов в золотом облаке мимозы. Улицу наводняли охотники за воскресными развлечениями. Я взмахнул тростью и рассмеялся с облегчением. Кто-то вышел следом и обогнал меня. Он не обернулся, но лицо, повернутое ко мне в профиль, источало такую же мертвящую злобу, что и взгляд. Я наблюдал за ним, пока мог видеть: узкая спина выражала все ту же угрозу, а каждый шаг, уносивший его все дальше от меня, казалось, вел по таинственному пути, приближавшему мою гибель.
Я заковылял следом, хотя мои ноги почти что противились этому. Во мне нарастало ощущение ответственности за что-то давно позабытое, и мне начало казаться, будто я заслуживаю того, чем угрожал мне этот человек. Это был путь назад — долгий, долгий путь в прошлое. Оно дремало все эти годы — и все-таки было рядом, а теперь готовилось воскреснуть и предстать предо мной. Но я готов был сделать все, чтобы ускользнуть от него, — так что из последних сил побрел по улице Риволи, через площадь Согласия — на набережную. Больными глазами я вглядывался в солнце, посылавшее лучи сквозь белую пену фонтана, струившуюся по потускневшим бронзовым спинам речных богов; на видневшуюся вдали Арку[8], строение из аметистового тумана в бесконечной перспективе серых стволов и голых ветвей, едва прикрытых зеленью. А потом я снова увидел его, идущего вдоль каштановой аллеи Королевского бульвара.
Я покинул набережную, вслепую бросился через Елисейские поля к Арке. Лучи садящегося солнца проникали сквозь темную зелень Круговой площади[9] — залитый светом, он сел на скамью, в окружении детей и молодых мамаш, словно еще один прогуливающийся горожанин, такой же, как другие — как и я сам. Я почти сказал это вслух, в то же время видя злобную ненависть на его лице. Но он не смотрел на меня, и я прокрался мимо, направляя свои стопы вверх по проспекту[10]. Зная, что каждая наша встреча приближает его к исполнению его намерений, а меня — к моей судьбе, я все же надеялся еще спастись.
Последние отблески заката лились через величественную Арку. Я прошел под ней, и столкнулся с органистом лицом к лицу. Я оставил его далеко позади, среди Елисейских полей, и все же теперь он вышел мне навстречу в потоке людей, возвращавшихся из Булонского леса. Он прошел так близко, что задел меня, и его костлявое плечо показалось железным под свободной темной одеждой. Он не выказывал ни следа спешки или усталости — или любых других человеческих чувств. Все его существо выражало лишь одно — стремление причинить мне вред.
С тоской я смотрел, как он идет по переполненному широкому проспекту, среди блеска колес и конской сбруи и шлемов Гвардейцев Республики[11].
Потеряв его из виду, я развернулся и поспешил прочь. В лес и еще дальше, через него — не знаю, куда я шел, но через какое-то время обнаружил, что наступила ночь, и я сижу за столиком перед маленьким кафе. Потом я снова бродил по лесу. Прошли часы с тех пор, как я видел органиста. Физическое утомление и страдания разума не оставили мне сил, чтобы мыслить или чувствовать. Я устал, так устал! И мечтал лишь о том, чтобы укрыться в своем кабинете. Я решил вернуться домой. Но до него был долгий путь.
Я живу во Дворе Дракона — узком проулке между улицами Де Ренн и Дю Драгон.
Это «тупичок», пройти по которому можно только пешком. Над выходом на улицу Де Ренн нависает балкон, поддерживаемый железной фигурой дракона. Внутри двора по обеим сторонам стоят высокие здания, и заканчивается он выходом на две расходящиеся улочки. Тяжелые ворота в течение дня остаются распахнутыми, створки прижаты к стенам глубокого арочного проема, а на ночь запираются, так что попасть внутрь можно, только позвонив в одну из крохотных дверец рядом. На проседающей мостовой собираются неприглядные лужи стоячей воды. Высокие ступени лестниц спускаются к дверям, выходящим во двор. Нижние этажи заняты комиссионными магазинчиками и кузнями. Целыми днями окрестность наполнена звоном молотков и лязгом металлических болванок.
И хотя жизнь здесь неприглядна, как обычно на задворках, она скрашивается искренней взаимной поддержкой и тяжелым, но честным трудом.
Пять верхних этажей занимают мастерские архитекторов и художников и укромные уголки для вечных студентов вроде меня, предпочитающих жить в одиночестве. Хотя, только поселившись здесь, я был молод и не одинок.
Мне пришлось какое-то время идти пешком, прежде чем появился какой-нибудь экипаж, но, наконец, когда я снова оказался возле Триумфальной Арки, мне попался пустой кэб, и я сел в него.
От Арки до улицы Ренна больше получаса езды, особенно если кэб тащит усталая лошадь, весь день развозившая гуляющих.
Прежде чем я вошел под сень драконьих крыльев, прошло достаточно времени, чтобы еще не единожды повстречать моего врага, но я ни разу не увидел его. Теперь же мое убежище было совсем рядом.
Перед широким проемом ворот собралась небольшая группка играющей детворы, наш консьерж и его жена прогуливались среди них со своим черным пуделем, следя за порядком. Несколько пар кружили по боковой дорожке. Я ответил на их приветствия и поспешил внутрь.
Все обитатели двора высыпали на улицу, так что двор оказался пустым, освещенным несколькими высоко закрепленными светильниками, в которых тускло горел газ.
Моя квартирка располагалась на верхнем этаже дома на полпути к другому концу двора, к ней вела лестница, выходившая прямо на улицу, всего несколько пролетов. Я поставил ногу на порог открытой двери, старые добрые осыпающиеся ступени, ведущие к отдыху и убежищу, встали передо мной. Обернувшись вправо через плечо, я увидел его, в десяти шагах позади меня. Должно быть, он вошел следом за мной.
Он приближался не медленно, не торопливо, но неотвратимо, прямо ко мне. И теперь он смотрел на меня. Впервые после того, как наши взгляды пересеклись в церкви, они встретились вновь, и я понял, что время настало.
Обернувшись к нему, я начал пятиться в глубь двора. Я надеялся сбежать через выход на улицу Дракона. Его глаза сказали, что это мне ни за что не удастся.
Казалось, прошли годы за то время, что мы шли, я — пятясь, он — наступая, через двор, в абсолютной тишине; но наконец я почувствовал холод арочного проема, и следующий шаг привел меня под его сень. Я предполагал развернуться здесь и броситься на улицу. Но тень арки дохнула могильным холодом. Громадные ворота на улицу Дракона были закрыты, о чем прежде сказал мрак, окруживший меня, а в следующее мгновение — торжество на его лице, мерцавшем во тьме, все приближавшимся! Глубокий проем, запертые ворота, их холодные железные запоры — все было на стороне моего врага. Гибель, которой он грозил, пришла. Собираясь во тьме, наступая на меня из бездонных теней, она готовилась поразить меня через его нечеловеческие глаза. Без всякой надежды, я прижался к закрытым воротам, готовясь противостоять ему.
Раздался скрежет стульев по каменному полу и шорох, когда прихожане начали подниматься. Я услышал звон копья гвардейца, сопровождавшего монсеньора Ц*** к ризнице.
Коленопреклоненные монахини очнулись от благочестивой задумчивости, поклонились алтарю и пошли прочь. Моя соседка также поднялась с грациозной осторожностью. Уходя, она взглянула на меня с осуждением.
Едва не погибнув, — так, по крайней мере, мне мнилось, — а теперь каждой клеточкой своего тела воспрянув к жизни, я сидел среди неторопливо двигавшейся толпы, затем тоже поднялся и пошел к дверям.
Я проспал проповедь. Проспал ли? Я посмотрел наверх и увидел органиста идущим по галерее к своему месту. Я видел только его спину; изгиб его тонкой руки в черном рукаве напомнил один из тех дьявольских, безымянных инструментов, что лежат в заброшенных пыточных камерах средневековых замков.
Но я скрылся от него, хоть его глаза и говорили, что это невозможно. Скрылся ли? Тайна, давшая ему власть надо мной, восстала из небытия, где я надеялся похоронить ее. Ибо теперь я узнал его. Смерть и пребывание в ужасающем обиталище заблудших душ, куда моя слабость давным-давно отправила его, изменили его внешность, сделав ее неузнаваемой для прочих — но не для меня. Я узнал его почти тотчас же и ни секунды не сомневался, зачем он пришел и что готовился совершить. И теперь я понимал, что в то время как тело мое оставалось в гостеприимной маленькой церкви, он гнался за моей душой во дворе Дракона.