…Кто работал до войны на домне, тому известно, сколько приходилось делать руками. Даже летку после выпуска чугуна приходилось заделывать глиной вручную. Первые пушки, «стреляющие» глиной специального замеса, были несовершенны и маломощны. Тяжелая кувалда, пришедшая сюда прямо из кузниц петровских времен, полуласково именуемая балдой, теперь очень редко бывает в руках доменщиков. А перед войной без нее нельзя было обойтись ни одной смене. Горновой и подручные должны были, кроме того, виртуозно обращаться с ломом и уже знакомой Фаине совковой лопатой.
— Эх, не бабьего это ума дело! — досадливо крякнув, сказал прямо в лицо Фаине пожилой горновой, когда вышла она в первую свою смену к домне. Но Фаина ответила ему:
— Ты рассуди-ко, Лукоян Кузьмич, не дай бог, грянет война. Мужики на фронт уйдут, на передовую, все вот эти ребята — в армию… Скажи мне, кто тогда здесь за вас управляться будет? Неужто погасишь домну?
Федосеев махнул рукой и отошел. Издалека пробасил:
— Что ты меня агитируешь, не маленький ведь… — Помедлив для солидности, сменил гнев на милость. — Бери свою спецовку, вон в ящике. На первых порах смотри, привыкай, делай, что скажут. Да и припоминай все, что к чему.
— Ты мне работу давай, Лукоян Кузьмич, я не на показ сюда пришла, — обиженно попросила она.
— А чего ее давать — вон она, — огрызнулся Федосеев. — Иди с Кольшей песок готовь. Да лопату не забудь. Умеешь держать лопату-то?
— Как-нибудь не уроню, не безрукая.
Подняла лопату и пошла в угол к корытам, где заготовлены песок и глина, известь, цемент и еще многое другое, без чего здесь никак нельзя. За спиной кто-то что-то сказал, остальные засмеялись. Сама знала, что без этого не обойдется, поэтому не обиделась, не рассердилась. Не то еще придется услышать.
В первую смену на печи перестаралась. Боялась — засмеют, прогонят, заставят делать такое, чего никто не делает. Зато детской забавой показалась прежняя работа, хотя бы и на двух станках. От усталости дрожали колени, ломило плечи, виски давил постоянный гул воздуходувки, першило в горле…
Понимала, что скоро обвыкнется, все будет хорошо, надо только найти определенный ритм, не суетиться, не делать лишних движений, держать себя с достоинством, по-рабочему. Ей и в голову не приходило отказаться, пока не поздно, попроситься на прежнюю работу, где она уже прикипела ко всякой мелочи и могла действовать с закрытыми глазами.
Дома заставила себя тщательно умыться, поесть и почти без сил свалилась на постель. Спала крепко. Цветных снов не было…
У доменной печи она никогда не оставалась без дела. Во время коротких перекуров между выпусками чугуна и обычной работой по двору она наводила порядок: стаскивала в одно место лопаты, а то брала метлу и подметала по обеим сторонам канавы, предварительно разбрызгав там ведра два-три воды, чтобы не очень пылить. Когда выдавали чугун, старалась держаться поближе к летке, а если это не удавалось, то стояла неподалеку от канавы, закрывая лицо рукавицей от нестерпимого жара, завороженно смотрела на огненный ручей, стекающий вниз, в толстостенный ковш на колесах.
Потом началась обычная работа: надо было приводить в порядок все хозяйство к следующему выпуску, следить, чтобы все было на месте. А как обрадовалась, как запело сердце, когда месяца через четыре после начала работы Федосеев при всех сказал:
— Ты, Кольша, не мельтеши тут. Поучись у Фаины, как надо. Если хочешь быть доменщиком, шагай реже. Понял?
Поняла, что Кольша обиделся, потому что засопел носом, избегал встречаться с ней взглядом…
…Сейчас, лежа в палате, Фаина вспомнила, как Кольша недавно приходил в больницу, приносил гостинцы, как робко сидел на краешке стула в маленьком белом халатике, как восхищенно и вместе с тем жалостливо смотрел на нее… А посмотреть со стороны, совсем мужчиной стал.
Усмехнулась про себя, закрыла глаза.
Затяжной, ненастной была весна одна тысяча девятьсот сорок первого года. Почти весь май шел холодный дождь, нередко вперемешку со снегом, на улицах было неуютно и слякотно, небо тяжело и хмуро висело над городом, ближние горы были завешены изморосью.
Фаина каждое утро слушала радио, но как-то не верилось, что где-то, совсем недалеко, в соседних областях стоит сухая и жаркая погода, хорошо подходят хлеба, на юге зреет богатый урожай овощей и фруктов. Она шла утрами мимо тяжелых, набухших сыростью деревьев. Ветер стряхивал с них холодные крупные капли, гнал по небу сплошные серые тучи.
Несмотря на неприветливую погоду, люди в городе были веселые. Усталые, но довольные тем, что стройка повсеместно двигалась, что каждый день приносил что-нибудь новое…
Как и прежде, Фаина старалась работать лучше, постепенно осваиваясь на новом месте. К ней уже привыкли настолько, что в крутую минуту обращались как с равной. Только тягостно было привыкать к несколько вольному обращению с русским языком. Но она смирилась, как мирятся с необходимым злом вроде горького лекарства, и обязательной «балды». Часто ругала себя за то, что втихомолку завидовала тем, кто работает на больших, новых печах. Само собой разумеющимся считалось, что со временем большая домна будет оснащена новой техникой.
Встречалась изредка на слетах с прославленными доменщиками и горновыми, недавно сменившими отвес и мастерок строителя на места у леток. Ей нравились эти сильные, немногословные, твердо знающие себе цену люди.
…К концу мая погода стала лучше. Буйно пошла в рост зелень, подсохла грязь, в загустевшей листве деревьев защебетала птичья живность. Однажды в воскресенье забежал Семен, брат. Был он навеселе, одет в военное. Их отправляли на лето в лагерь, на переподготовку. Семена зачислили в артиллерийскую часть. Он обнял сестру, поцеловал, шлепнул по крепкой спине.
— Эх, не был бы я твоим братом, не дал бы я тебе в старых девках бегать… Фельша, ты, Фельша, разнесчастная твоя доля!
— Много ты понимаешь! — покраснев и скрывая обиду, ответила она. — Помолчал бы лучше, жених! Давно ли я тебя крапивой драла. Я и сейчас могу, не посмотрю, что старшой.
— Это ты можешь, это уж точно. А где же все-таки женишок твой заблудился, а? Аль скрываешь его от добрых людей.
— Хватит об этом. Ты вот мне скажи, что у вас там говорят: скоро будет война?
— Откуда мне знать? А и знал бы, да не сказал. Военная тайна. Во как! А ты смотри, как бы с мужиками-то сама мужиком не стала, — он засмеялся. — Гляди, и усы отрастут.
Выпили вина, потом пили чай, смеялись, вспоминали детство, заботливую, чуткую к порывам детской души мать. Потом ходили по городу, и Семен с уважением посматривал на сестру. Множество разных людей здоровались с ней, иные останавливались, поглядывали на него: кто же, мол, это идет с Шаргуновой? Другие что-то спрашивали, интересовались своими делами. А она одним еле кивала головой, другим с восторгом трясла руки, охотно говорила или деловито и коротко отвечала на вопросы.
Семен понял, что его младшая сестра отдалилась от той задиристой и беспокойной девчушки, которую он знал и к которой относился с некоторым снисхождением. Она теперь взрослый, самостоятельный человек, но, по его понятиям, совершенно одинока и неприкаянна. И все это тревожило его, а под хмельком вызывало острую жалость…
Ночью они распрощались.
Бывает, когда идешь в темноте и ждешь какой-то неожиданности, готовый ко всему, и все же вздрагиваешь, когда эта неожиданность приключается. Так случилось и в тот памятный день на всей советской земле.
Хотя люди сознавали, что смертельная схватка неизбежна, все же всех потрясло, до глубины души короткое слово — война. В нем было что-то от горя гореванного, от пожара и глада, от мора и погибели…
Война! Фаина не успевала следить за мелькавшими событиями, подвигами, именами уже геройски погибших, именами, которые потом станут известны миру и потомству…
Сгорел, врезавшись на самолете в немецкую автоколонну, так и не сбив пылающий факел с машины, Николай Гастелло. В ночном московском небе тараном разнес вдребезги вражеский бомбардировщик, а затем в одном из боев погиб Виктор Талалихин. На ближних подступах к Москве взорвали себя гранатами пехотинцы генерала Панфилова, бросившиеся под танки гитлеровцев, рвавшихся к столице. Гибли первые десятки и сотни тысяч наших людей, женщины становились вдовами, а дети — сиротами.
Именно в те дни раздобыла себе Фаина красноармейскую шинель и дала себе клятву — не снимать ее вплоть до самой победы. Потому что не сомневалась в победе. Только не знала в ту пору, что шинель сгорит от горячего чугуна.
В сердце, в мозгу Фаины Шаргуновой жил, не давал покоя голос, который с непонятным вздохом облегчения сказал ей в конце июня сорок первого:
— Ну, Фаина, пора. Твой час! Принимай печь.
Кто именно сказал ей эти слова? Но разве имело какое-нибудь значение теперь, кто сказал? Разве это был не сам голос времени? И она вздохнула с облегчением, поняв, что пришел ее час, и надо быть достойной этого часа.
Теперь точно уже не вспомнить, как она попала на эту бабью, что ли, вечеринку. Подвыпив, пели «Рябинушку».
Ольга обняла Фаину и заплакала. Вот уже третий месяц Ольга не получала писем от мужа-фронтовика.
— Хорошо тебе, Фелька, одна ты! — кричала она почти в голос. — А мой-то не пи-ише-ет. Эх!.. Поди, там с другой связался.
— Что ты, Ольга, опомнись, — одернула ее подружка Лида. — По краю смерти ходит твой Федор… Жив ли еще?
— Эх, вот она — жизня! — кричала Ольга. — Кому война, кому забавушка одна…
Ольга была та самая Оля — красивые коровьи глаза. Она тоже давно жила в городе. Теперь уже отцветала, располнела, но мужчины липли к ней, как мухи к сладкой отраве. Фаине известно было, что с мужем Ольга жила не очень-то дружно, однако росли у них двое детей. Работала Ольга нормировщицей в конторе, как и ее подружка Лида. Были они всегда вместе, вместе и теперь гуляли.
Ольга подлила вина Фаине и себе, проливая на клеенку красную липкую жидкость.
— Давай выпьем с тобой, Фаина, за горькую нашу бабью долю. Хорошо, что пришла, не побрезговала нами…
— Чего городишь-то? Какая такая горькая доля? Гордиться тебе надо. Федор твой Родину защищает, воюет, а ты — «горькая доля».
Ольга вдруг обиделась. Слезы у нее высохли, лицо зло перекосилось.
— Конечно, чего тебе печалиться? Одна, небось, не пропадешь… Эх! До чего же ты знаменитая стала, Фелька. Где нам-то до тебя! Твой портрет вон все газеты рисуют, как раскрасавицу какую… А мы — люди простые, незаметные, некрасивые… Грешные мы, видать, вот оно что. Эх! А ты у нас вроде святой! Монашка!.. Ха-ха-ха! Днем монашишь…
— Перестань, Ольга, — Лида подошла к ним и увела от Фаины подругу к себе, на другой конец стола. Ольга выпила рюмку, ткнулась лицом в ладошки и беззвучно заплакала.
Фаина посидела еще немного, поблагодарила за угощение и ушла.
Да, Ольга сказала правду. После того как Фаина начала работать старшим горновым, ее портрет обошел многие центральные газеты. Корреспонденты писали по-разному: одни выпячивали сам факт — дескать, заменила мужчину, ушедшего на фронт. Другие насыщали свои произведения восторженными восклицаниями: героическая женщина, дочь своего времени и т. п.
А Лукьян Кузьмич, между прочим, ушел вовсе не на фронт. Его перевели на другую домну, где дела шли из рук вон плохо. Бежали люди с той домны куда глаза глядят.
К работе Шаргунова относилась истово, к доменной печи обращалась с почтением, как к живому существу. Приходя утром на полусуточную изнуряющую смену, мысленно произносила:
— Здравствуй, железная свекровушка. Не подведи, милая…
На третий день войны в городской газете Магнитогорска было опубликовано письмо Зикеевой, муж которой ушел на фронт. Той самой Зикеевой, о которой так много писала ей Галима. Галима, научившая Фельку в раннем детстве любить рдяные ягоды рябины, любить их всю жизнь. Вскоре письмо Зикеевой перепечатали многие газеты. Она писала:
«В этот час тяжелых испытаний для страны снова встаю на вахту к мартеновской печи. Пусть сталь, которую я варю, могучей лавиной обрушится на голову зарвавшихся фашистских разбойников. Я призываю женщин Магнитки и всех женщин Советского Союза идти на производство. Нам надо заменить наших мужей и товарищей, идущих в ряды доблестной Красной Армии».
Пришло и такое время, когда главный врач Михаил Васильевич Дорогавцев решил, что Фаине можно читать письма, которые шли с фронта в ее адрес и задерживались сначала в регистратуре, а потом на столе главврача.
«Комсомольская правда» и другие центральные, да и местные газеты много писали о ней. Эти заметки, очерки, статьи, фотографии перепечатывались и во фронтовых газетах. На письмах-треугольниках, на конвертах были обратные адреса, состоящие из номера военно-полевой почты да фамилий отправителей. Нередко в конвертах были фотографии. Маленькие, любительские, не очень отчетливые карточки. Матрос. Пехотинец. Танкист. Летчик.
Она читала письма одно за другим.
«Письмо знатной уральской стахановке Фаине Шаргуновой. От комсомольского коллектива N-ской части, полевая почта 06757.
Дорогая тов. Шаргунова!
Шлем Вам фронтовой комсомольский привет. Мы знаем, что Вы работаете старшим горновым… Вами гордятся все уральцы и все металлурги Советского Союза. Гордимся и мы, фронтовики, Вашей работой по выплавке металла для производства танков.
На этих танках мы будем громить фашистских захватчиков до полного уничтожения.
Желаем Вам еще наилучших успехов в Вашей работе и всему вашему коллективу от всего комсомольского коллектива нашей части. Мы, фронтовики, прочитав Ваше письмо, хотим иметь тесную связь между Вами и нами. Ждем от Вас ответа на наше письмо.
«Привет с ДВКА! Здравствуй, Фаина!
Просматривая очередной номер газеты «Комсомольская правда», мы увидели фотоснимок, на котором Вы были засняты в момент работы.
Мы, земляки-тагильчане, находимся на защите дальневосточных границ, гордимся Вами, славной патриоткой нашей Родины. Вы в дни Великой Отечественной войны освоили профессию металлурга и даете десятки тонн сверхпланового металла для ускорения победы над немецко-фашистскими захватчиками.
Мы, находясь на защите границ цветущего Дальнего Востока, прилагаем все силы для быстрейшего разгрома врага.
Желаем вам, Фаина, успешной работы, выплавки еще больше сверхплановой стали для наших заводов, которые дадут для фронта еще больше танков, самолетов, пулеметов, пушек, винтовок. Возможно, найдете минуту свободного времени написать пару слов.
«Привет с далекого Севера! В далекий тыл девушке Фане Шаргуновой!
Из газеты «Комсомольская правда» мы, краснофлотцы далекого Севера, узнали о Вашем самоотверженном труде на производстве. Мы горды такими девушками, какой является Фаня Шаргунова, — сказали наши краснофлотцы, когда узнали, что Вы отдаете все силы для разгрома всеми ненавистного врага. Долго рассматривали Вашу фотографию в газете.
Фаня, я думаю, что Вы не будете возражать против того, чтобы установить и поддерживать письменную связь с краснофлотцами. Если у Вас есть муж или друг, то он должен гордиться такой боевой подругой. Я думаю, что мое письмо дойдет до Вас, хотя у меня нет Вашего точного адреса. Вы в свою очередь постарайтесь на это письмо ответить. Напишите о своем трудовом патриотизме, пишите, как молодежь проводит время и как работают другие девушки. Я не сомневаюсь в том, что у Вас есть такие же боевые подруги, как и Вы, пусть и они напишут.
Фаня, не скромничайте, напишите о себе, я это имею в виду потому, что когда люди проявляют героизм, то они обычно говорят: «Я ничего особенного не сделал». Напишите Ваш возраст. От себя особо писать много нечего. Могу лишь сказать только одно, что те коммуникации, которые охраняют краснофлотцы-североморцы, для врага недоступны.
Привет девушкам трудового фронта. Пишите ответ, жду.
Она вспомнила, как читали такие же письма, адресованные ей, во время приема в партию. Как сказал Казанцев, что письма эти — лучшая рекомендация молодой большевичке. И что работа ее — самым лучшим образом пройденный кандидатский стаж.
Кажется, совсем недавно приняли ее в партию. Но несчастный случай отодвинул тот день, как будто был он в другой эпохе. Пребывание в больнице, бесчисленные процедуры, операции, перевязки — все это как бы подвело черту под жизнью, которая была до больницы. За чертой начнется новая жизнь, не похожая на ту, что прошла. Какой же она будет, эта иная жизнь?..
…В один из дней на исходе жестокой уральской зимы Фаина пришла на очередную смену в восемь часов вечера. Впереди были две плавки, подготовка третьей, половина суток напряженного, тяжелого труда.
Неподалеку от литейной канавы, в прогоревшем жестяном ведре чадил мазутный костерок. Возле сидели трое рабочих, курили, односложно разговаривали, а больше молча смотрели в огонь. В сторонке от горна, пригревшись в теплом уголке, прямо на голом земляном полу спал один из трудармейцев, высокий сухощавый Прохор Миронов. Около него дымился махорочный окурок. Видимо, присел Миронов отдохнуть и, разморенный теплом, уснул.
Фаина потрясла его за плечо. Прохор тяжело повернулся, открыл глаза, невидяще глянул на нее. В темноте было видно: лицо его покрыто пепельно-серым налетом. Она уже стала привыкать к таким лицам хронически недоедавших людей.
— Ты в какую смену? — спросила Фаина.
— Я? Да как же, неужто забыла? С тобой я…
— Чего же ты заснул?
— Пригрелся, видать…
— Нельзя сейчас спать. Не можешь работать, иди в санчасть. Может, справку дадут.
— Какая там справка! Работать надо, некогда по врачам ходить.
Он медленно поднялся и пошел к ведру, где горел мазутный костерок. Посмотрела вслед и пошла принимать печь.
К концу второй плавки ее позвали к корыту с водой. Там, у борта, лежал Прохор без сознания. Лицо его покрыла смертельная бледность. Она испугалась — не умер ли? — и побежала звонить врачу. Вскоре прибежали две санитарки и старичок-фельдшер. Он расстегнул куртку Прохора, затем рубаху и приложил к сердцу черную трубку.
— Что с ним? — стараясь говорить спокойно, спросила Фаина.
Фельдшер положил трубку в карман, поднялся с колен, жестом приказал санитаркам взять Прохора на носилки и только потом ответил:
— Все она же, товарищ Шаргунова, все она. Госпожа дистрофия. Крайнее истощение всего организма в результате длительного недостаточного питания. Впрочем, не волнуйтесь, ничего страшного. Полежит, покормим его, и станет он лучше нового…
Да, она уже хорошо знала, что такое дистрофия. На заводе был введен дополнительный паек для особо ослабевших. Кратко этот паек именовался удепе — усиленное дополнительное питание.
С середины тысяча девятьсот сорок второго года, когда стала остро чувствоваться нехватка питания, был введен поощрительный паек для успешно выполнявших нормы. Давали его время от времени, нерегулярно. В паек для рабочего-стахановца входило, например, двести граммов сливочного масла, полкило конфет или сахара, кусок мыла, пачка махорки и коробок спичек. Если выпадало счастье получить такой паек в один из дней два раза в месяц, день считался настоящим праздником. Паек бережно относили домой, там его ждала вся семья.
Лишь к концу следующего, тысяча девятьсот сорок третьего года паек немного увеличили, но и тогда его давали нерегулярно.
Даже высохшее от голода, полегчавшее тело Прохора санитарки не могли нести: не было сил. Передние ручки взяла Фаина, вторые какой-то мальчишка, вчерашний ремесленник, и санитарка.
Не могла уйти из медпункта, пока не убедилась, что Прохор пришел в себя. Только тогда вспомнила Фаина, что должна быть на заседании цехового комитета профсоюза. Она побежала в красный уголок.
Председательница цехкома Лидия Ивановна, подружка Оли, работала старшим нормировщиком. Она любила поговорить, и если надо было успокоить жалобщика или пропесочить прогульщика, не было человека более ретивого. Лидия Ивановна строго посмотрела в сторону Фаины и громко сказала:
— Что же вы, товарищ Шаргунова, считаете себя вправе опаздывать? Чем вы объясните свое пренебрежительное отношение к остальным? Или вы считаете, что знатной стахановке все позволено? Зазнайство никому не к лицу…
Еще не пришедшую в себя Фаину эти слова совершенно выбили из колеи. Она покраснела и, не дав закончить Лидии Ивановне обвинительную тираду, крикнула:
— Перестаньте, вы!.. Там люди с голоду умирают, а вы тут… — Фаина смешалась, но замолчать уже не могла. — Вы бы хоть спросили, почему я опоздала.
— Вот видите, товарищи! Я же и виновата. Я этого так не оставлю…
— Да ладно, чего там… — Фаина примиряюще махнула рукой, тяжело опустилась на край скамейки и тихо добавила: — Извините, товарищи.