Фаина подтянулась на руках и оперлась спиной о спинку кровати. К этому времени шатер уже сняли, и ничто не мешало ей. Она завязала простыню на груди, под горлом… И как ни сдерживала себя, поторопилась, сразу вскочила на отвыкшие от ходьбы ноги. Тотчас же острейшая боль пронзила ее и бросила на пол. Во многих местах лопнула кожа. Кровь била фонтанчиками, простыня была вся в крови. Прибежавшая санитарка пришла в ужас, но быстро помогла Фаине лечь в постель, побежала за врачом. А у Фаины от радости чуть не выскакивало сердце. Ничего! Все будет хорошо. Она еще будет ходить! Почин был положен.
У Фаины было много времени, и она читала запоем книгу за книгой. Мария Сергеевна догадалась принести ей большой энциклопедический словарь издания двадцатых годов. Там она и прочитала о флагеллантах — католических религиозных фанатиках, живших в средние века, избивавших себя ремнями с железными крючьями или проволокой во время религиозных шествий во славу Иисуса. Таким образом эти фанатики наказывали себя за содеянные в миру грехи, очищали плоть от грешных помыслов, возносясь просветленным духом к Сладчайшему… Фаина возмущалась: разве ее старания поскорее вернуться к работе походили на кровавые самоистязания религиозных фанатиков? Не находила похожести и все же мучила себя вопросом, почему такой умный человек, Михаил Васильевич, сравнил ее с этими сумасшедшими флагеллантами?
Через неделю она вставала каждый день, пыталась помогать санитаркам.
Но видения прошлого по-прежнему всплывали в ее памяти.
Вскоре после памятного разговора с Иоганном Карловичем на ферме случился пожар, сгорели кормокухня и навес для сушки шкурок. С тех пор пошли неприятности. Начались расспросы и дознания. В довершение всех бед осенью прошел крупный падеж кроликов.
Заведующего арестовали и увезли. Больше его никогда не видели в Синекаменском. Фелька вначале осталась за него, но очень тяготилась своими обязанностями. И она уволилась.
Биржа труда в Тагиле дала ей направление в ту же столовую, где Фелицата работала до того, как послали на курсы инструкторов-кролиководов. Сначала на кухне мыла посуду, потом попросилась в подавальщицы. Часто встречалась с Яшей. Он заканчивал учебу и должен был ехать на большой рудник, куда-то в Казахстан. Для Фельки наступала решающая весна. Сама для себя она давно уже решила, что при первом же удобном случае перейдет на завод. Ее не только тянуло к станкам. Фелька знала, что там можно хорошо заработать, а значит, и одеться, как люди, и чувствовать себя ни от кого не зависящей.
Фелька теперь жила у Веры, своей сестры. Верин муж, Егор, был не против этого, но Фелька и сама понимала, что у них тесновато. Вера уже ходила с третьим, скоро должна была родить. Поэтому хлопот по дому у Фельки становилось все больше.
Незадолго перед последним экзаменом Яша пригласил Фельку на заводской пруд. Они зашли в кафе «Поплавок», выпили по кружке пива и долго ходили по дорожке между старыми корявыми тополями. Солнце клонилось к горизонту медленно, и длинному светлому вечеру, казалось, не будет конца. На той стороне пруда, где высилась гора с часовней на вершине, в домах нижних улиц Гальянки загорались редкие огоньки.
Яша был незнакомо серьезен и тих, но в то же время чувствовалось, что все у него внутри натянуто, как струна. Хмуря брови, он то и дело отводил в сторону падавший на глаза темный чуб, покусывал губы. У Фельки сжалось сердце. Бесспорно надвигалась разлука. Что это такое, Фелька еще не знала. Только сердце болело предчувствием.
— Знаешь что, Феля, — немного охрипшим и тихим голосом заговорил Яша, — мы с тобой скоро поедем в Казахстан. Чего тебе здесь оставаться одной? Я возьму тебя замуж, и мы уедем. Станем жить на новом месте. Так что можешь сказать своей сестре, что скоро отсюда уедешь…
Фельке вдруг отчего-то стало тоскливо. Прямо до слез обидно, что все случилось так просто и обыкновенно. Вот так вот взять и уехать? И все? И навсегда? Не по-людски это. Она знала, что родители Яши не разрешают ему жениться сейчас, да еще на какой-то безграмотной Фельке. Он рассказывал ей не все, но она догадывалась, что дома у Яши из-за нее нет мира и понимания.
Фелька прижалась щекой к горячему плечу Яши и тоже тихо сказала:
— Нет, Яшенька, милый, в Казахстан ты поедешь один. Ты ведь никого там не знаешь, и тебя там никто не знает. Все будет сызнова. Зачем тебе я? Только мешать буду.
Яша загорячился, стал доказывать, что все ее страхи — пустяки и бред, что все устроится к лучшему…
— Ты думаешь, я — неженка, маменькин сынок, да? Ты сама увидишь, какой я «маменькин сынок». Я ведь еду на работу, а с тобой мне там будет лучше, чем одному. Да и тебя там устрою на настоящую работу, а не в столовую. Там, знаешь, как рабочие руки нужны?..
Он говорил еще что-то, но Фелька плохо слушала. Ей вспомнился разговор с Яшиной матерью. Фелька запомнила ее раздраженное лицо, пошедшее желтыми пятнами, и ненатуральный ласковый голос, еле не срывающийся на истерический визг. Это была мать, бьющаяся за судьбу своего сына, от души желающая сыну лучшей доли и ради этого способная убить любую мечту и любовь.
— Феля, доченька, неужели ты сама не понимаешь, что не пара вы? Он завтра будет инженером, ему всю жизнь вращаться среди интеллигентных людей. А ты? Как ты, милая, будешь выглядеть рядом с ним? Ведь даже школу как следует ты не смогла окончить…
Разговор был с глазу на глаз. Она никогда не рассказывала о нем Яше. Чисто женским чутьем она понимала, что дело как раз не в Яше. Он ведь никогда ничего решительного не говорил дома, когда изредка приводил ее к себе.
— Подумай, миленькая. Он ведь сам себе рад не будет. Да и вообще, ему еще осмотреться надо на новом месте. Устроиться, обжиться. Он гордый, из дома ничего не возьмет. Да и у тебя все твое — на тебе. Как вы жить-то будете? Это же будет не жизнь, а мука. И ему, и тебе…
Феля спокойно, твердо сказала:
— Знаешь, Яшенька, у Веры скоро третий родится. А те двое тоже еще глупые. Куда она одна с ними? Нет, без меня ей сейчас никак нельзя. Ты поезжай себе спокойно, устраивайся там, а если тебе нужна будет твоя Фелька, напиши. Напишешь, я и приеду.
— Ну, что тебе Вера? Что они, без тебя не обойдутся, что ли? А если бы тебя не было, тогда что?
— Но я ведь есть! Не могу я одну ее оставить, трудно ей. Ты же все понимаешь… А потом учиться мне надо. Ты без пяти минут инженер, а я кто? Посудомойка, нянька, подавальщица в столовой. И все! Тебя твои же друзья засмеют, проходу тебе не будет. Да и надо мной они смеяться будут. Ты грамотный, я — недоучка, полудурочка, А вдруг я тебе всю жизнь заторможу? Тебе надо будет дальше вперед идти, а я не дам. Проклинать ведь потом станешь…
Яша то ли сник от обиды, то ли обрадовался, что Фелька все решила без него, но только больше не упрашивал ее обязательно ехать с ним в Казахстан. Молча они еще побродили по освещенным электричеством дорожкам парка, посмотрели на потемневший пруд и отражающиеся в нем огоньки. Расставаясь, Яша обнял ее, и они долго стояли так.
— Ты обязательно пиши мне, слышишь? — Яша дышал Фельке в ухо, ей было щекотно, она уклонялась, а он все шептал и дышал, и невозможно было оторваться, оттолкнуть его. — Я тебе стану писать каждую неделю, только успевай отвечать. Ты будешь мне отвечать?
…Фаина протянула руку к тумбочке, открыла задвижку, нашла ощупью бусы. Те самые бусы, похожие на ягоды рябины, которые они с Яшей так и не могли собрать все в пушистом снегу Уктусских гор, под Свердловском.
Как часто горькое и доброе ходят рядом. Только что Фелька проводила Яшин поезд в дальний неведомый Казахстан, шла с вокзала, и грусть ее перемешивалась с радостью. Скоро она распростится с надоевшей столовой и придет в цех, к токарному станку. Есть твердое обещание — первого июля ее ставят ученицей к старому токарю Андрею Петровичу Грязнову. Завод, которого она побаивалась в раннем детстве из-за грохота, дымов и огненных сполохов, теперь возьмет ее в свою семью. Теперь она сможет кое-чего добиться. Пусть пройдут годы, но все когда-нибудь узнают о ней. Узнает и Яша, и его мать…
А город Тагил, эта старая вотчина Демидовых, неузнаваемо изменялся каждый день. Летом тридцать второго года газеты писали о создании новой большой строительной организации — Государственного управления по строительству и эксплуатации Ново-Тагильского завода, короче, треста Металлургстрой. На строительных площадках собирали новые экскаваторы и подъемные краны, похожие на одноногих и длинношеих журавлей. На всех окраинах шипели огни газосварочных аппаратов. И все яснее проглядывались очертания будущих стен, труб и бесчисленных улиц, рабочих поселков, которые уже загодя именовали торжественно и необычно — социалистический город, а ласково — соцгородок.
На станции Сан-Донато, названной так в честь последнего отпрыска владельцев старого завода, Демидова, купившего себе княжеский титул у обедневшего итальянского аристократа, на станции, имя которой было оставлено советской властью, как память о проклятом прошлом, — стояли длиннющие составы с шамотным и динасовым кирпичом, с огромными ящиками стекла, гвоздей, с платформами бревен, досок, брусьев, шпал, металлических конструкций, с вагонами, в которых была всякая всячина — от дорогих, купленных за границей на золото станков, до ивановского ситчика на платья ударницам-комсомолкам…
В жерле рудного карьера горы Высокой задымил первый паровоз, тянувший думпкары с рудой.
Через год в Тагиле состоялось торжество. На стройплощадку приехал сам нарком тяжелой промышленности, любимец рабочих и гроза нерадивых Георгий Константинович Орджоникидзе. Товарищ Серго. К этому времени была пущена электроподстанция первой очереди в двадцать пять тысяч киловатт. Между старой частью Тагила и строительством металлургического гиганта начали бегать автобусы. Готовились к сдаче в эксплуатацию первые цехи огнеупорного завода. Теперь не надо будет возить издалека и за большие деньги огнеупоры, сталеразливочный припас для будущих доменных и мартеновских печей.
На Гальянке появилась «Ударная бригада журналистов». Они ходили из дома в дом и записывали воспоминания старых горняков, доменщиков, прокатчиков и другого работного люда. Седые деды и бойкие старушки взялись за неслыханное дело — по ночам, склоняясь над столом, скрипели перьями, описывали свою жизнь. Они становились на склоне лет писателями. С благословенья самого Максима Горького начала создаваться первая книга о рабочих, написанная руками самих рабочих. На собрании авторов будущей книги ее решили назвать «Были горы Высокой».
…В механическом цехе кончилась смена. Прозвучал гудок, но никто не пошел к выходу. Молодежь и старики, парни и женщины — все столпились у станка секретаря партячейки Василия Евстафьевича. Сегодня после смены нужно было всем цехом выходить на угольный двор, выбирать из мусора куски угля и возить его на тачках к дверям углепомолки. Без этого остынут котлы, замрет вся работа. Кто-то не позаботился в свое время об угле для механического цеха, и вот теперь…
Но выбирать уголь из мусора не пришлось. Прибежал посыльный от железнодорожников. Заводу прислали эшелон угля из Кузбасса.
Вот так, просто, задолго до официального провозглашения произошла встреча руды Урала с углем Кузбасса. Правда, пока без речей, аплодисментов и музыки. Да, собственно, аплодировать было рано. Рейс был еще длинный, тяжелый и дорогой.
А Фаина Шаргунова как раз рассчитывала на свободный вечер. Поэтому и надела свое светлое выходное платье. И если в нем еще можно было выбирать уголь из мусора, то разгружать вагоны уже никак невозможно… Но переодеваться уже некогда.
Да! Почему Фаина, а не Фелька, не Фелицата? Дело в том, что Яша перед отъездом взял с Фельки слово, что она переменит свое имя. Это было несложно, и, к тому же, в те годы какое-то поветрие шло по перемене имен, фамилий. Решительно порывая с прошлым, строя новое, люди не хотели идти в будущее с именами, навязанными попами. Вот и Фелька заплатила требуемую сумму и стала уже не Фелицатой, а Фаиной.
…Совковая лопата, если берешь ее в руки первый раз, кажется страшно тяжелой и неудобной. А в совок надо еще набрать угля как можно больше и кинуть как можно дальше. Хорошо еще, что Василий Евстафьевич дал свои рукавицы. С каждым броском Фаина набирала совок все полнее. Экономя силы, широко отводила локоть назад и бросала уголь в проем двери.
Было жарко. А если налетал легкий ветерок, он поднимал облака угольной пыли. Мелким порошком она сыпалась с ресниц в глаза, щекотала уши, противно скрипела на зубах. Очень скоро все перемазались не хуже кочегаров. Пот лил по лицу, оставляя на щеках светлые промоины. Фаина не хотела и думать о своем светлом выходном платье.
Все участники субботника смеялись друг над другом, сверкая белокипенными зубами да голубоватыми белками глаз. Впрочем, особенно смеяться было некогда. Завтра к вечеру состав должен быть выгружен. Если нет, то его подадут под разгрузку в другой цех, где от угля тоже не откажутся…
Платье прилипло к спине, но бросать работу никак нельзя было. И пусть шуток становилось все меньше, но ритм движения лопат не затухал.
У Фаины от непривычной работы ныла спина, казалось, ее уже никогда не распрямить. Хотелось разорвать стягивающий грудь лифчик, чтобы дышать посвободнее. Но разве она позволит себе остановиться, когда другие работают не разгибаясь? Ни за что в жизни!
Василий Евстафьевич швырнул лопату из вагона, и она зазвенела, скатываясь вниз по куче угля. Он тяжело вздохнул и отер лицо тыльной стороной ладони.
— Кажется, на сегодня хватит. Завтра еще по вагону — и уголь наш. Пугают, что увезут завтра… Кончайте, ребята. Девки тут заметут, и по домам.
Фаина, ощущая предельную усталость, в то же время испытывая новое глубокое чувство удовлетворения и даже гордости, побрела к сестре, домой, на Гальянку.
А вскоре, выбирая делегатов на заводскую профсоюзную конференцию, Василий Евстафьевич предложил кандидатуру Фаины Васильевны Шаргуновой, и все согласились. Она пришла на конференцию в белой кофточке, в темно-синей юбке. На голове алела косынка, о которой она еще недавно только мечтала. Платье, светлое выходное платье, сшитое по последней моде, на полторы четверти ниже колена и с поясом по бедрам, годилось теперь разве что для работы по дому.
Фаина после разгрузки вагонов с углем описала беспорядки на углепомолке, о том, как часто там не бывает угля, что никто по-настоящему не хочет беспокоиться об этом. Два листика из школьной тетрадки исписала убористым почерком и показала секретарю партячейки Василию Евстафьевичу. Тот прочитал, подумал, пожевал губами и посоветовал:
— Пошли в нашу рабочую газету «Труд». Может быть, и не напечатают, а толк будет. Должен же кто-то знать о нашей беде.
Как гром, прозвучала на заводе заметка Фаины Шаргуновой, напечатанная-таки в газете «Труд». Фаину вызвали в партком завода. После долгого и обстоятельного разговора о том, что и как получилось, секретарь комитета, улыбаясь, спросил Фаину.
— Тут мы собирались тебя в комсомол рекомендовать, а теперь нас из-за тебя к большому ответу тянут. Как нам быть, ты не подскажешь, а?
Фелька молчала. Смотрела в глаза человеку, который годился ей в отцы, и не произносила ни слова. А сердцем она чуяла, что не ошиблась. И ликовала, скрывая это застенчивостью и молчанием. Ее рекомендовали…
На заводе произошли незаметные с виду, но испугавшие поначалу Фельку события. Был снят с работы какой-то заводской деятель, который занимался материально-техническим снабжением. На Фаину стали посматривать с нескрываемым любопытством.
Вскоре ее приняли в комсомол, выдали билет. Фаина плохо помнит, как и что говорила в райкоме, как рассказывала о себе. Говорят, постепенно освоившись, она стала рассказывать все. Как голодали, как умирал отец, как о ней позаботилась советская власть…
А вечером — клуб. Народу на этот раз было негусто. Парни где-то успели немного выпить. Плясали под гармонь русского, шестеру, цыганочку с выходом… Потом танцевали фокстрот. Вася Пузыревский, комсомольский секретарь, угостил Фаину большущей порцией пирожного. Потом Эдька Погадаев читал стихи. Фаина стихи не любила, может быть, потому, что не понимала, но ей врезались в память строчки:
Эти строчки вызвали у Фаины щемящую тоску и ожидание чего-то непременно большого, таинственного. И много лет спустя, когда она станет взрослым человеком, эти строчки будут жечь ее, как жгли когда-то сердце красные ягоды рябины.
И вот первое комсомольское поручение. Фаине предложили выступить на траурном митинге, посвященном памяти зверски убитого врагами рабкора Григория Быкова. Ее взволновало это предложение, она боялась, что у нее ничего не получится. Там ведь будут говорить его друзья, старшие товарищи, опытные партийцы… А кто она? В то же время и отказываться не хотелось, да и невозможно было. Комсорг Вася Пузыревский сказал ей:
— Подготовься, товарищ Шаргунова, как следует. Не ударь в грязь лицом! Скажи о Быкове, как о старшем брате. Надо, мол, подхватить выпавшее из рук знамя и нести его дальше и выше. Надеюсь, тебе и так все понятно? Смотри, не подкачай!
О трагедии на Гальянке писали не только городская и областная газеты. «Правда», «Известия», «Труд» также опубликовали материалы о гибели уральского рабкора. Фаина засела за подшивки газет, где когда-то печатались материалы Григория Быкова. Около десятка разных заметок набралось в многотиражке «За металл». Она читала короткие, горячие строки и старалась увидеть, понять этого человека.
Он казался близким ей безрадостным детством сироты-беспризорника, затем батрачонком у богатеев. Он терпел голод и холод, переносил побои, насмешки, обман…
Фаина, читая заметку за заметкой, горячо сочувствовала автору. Тот с волнением писал о начале работы на руднике во время социалистической реконструкции. Вот он с гневом говорит о пробравшихся в их бараки кулаках, как те испортили автогенный аппарат, на котором работал Быков. Несмотря на срыв работы и ремонт аппарата, Григорий вышел победителем в затеянном им соревновании, хотя и далось это нелегко — несколько суток не уходил с работы домой.
Для Фаины эти заметки еще хранили тепло руки, написавшей их, Ей нравились и заголовки, броские, как плакат, и концовки-лозунги: «Сделаем октябрь 1932 года месяцем красного приступа на фронте ударного труда!», «Ударник, даешь вторую профессию!», «Поможем складчиной социалистического труда Уралвагонстрою». Сам Григорий Быков стал экскаваторщиком, внес двухнедельную получку в фонд Вагонстроя.
Фаина читала и как бы видела: вот вокруг экскаватора почти каждый день толпятся люди. Она как бы слышала обрывки разговоров. Подрядчики обирали рабочих артелей, вчерашние кулаки и их подлипалы не гнушались никакой клеветой:
— Начальники наши угробили денежки на заграничные машины, а от крестьянской кобылки все равно никуда не уйдут.
— Да что там говорить! От этих машин только шум да вонь… Мужичок простой лопатой больше сделает.
— Такой железный слон придет на борт ямы да и обвалится в нее. Вот тебе и механизация, хе-хе-хе!..
А Быков с товарищами делали части к экскаватору в кузнице, износившуюся или испорченную кем-то ночью арматуру снимали с других, устаревших паровых машин. И Каримов, у которого учился Быков, вел экскаватор к забою. Они верили в себя, эти люди, как верили в технику, во все новое, что приходило на рудник. Верили и давали крепкий отпор всем, кто хотел помешать…
Фаина сидела и думала, как начать и чем закончить свою речь. Она со стыдом вспоминала свое первое выступление тогда, после ее первой заметки, появившейся в газете и наделавшей столько шума в цехе. Но с тех пор стала выступать на всех собраниях, и раз за разом ее короткие выступления становились четче, убедительнее, весомее…
Ее взволновала обстановка строгой торжественности похорон, вздохи траурного марша, заплаканные лица детей и близких родных Григория Семеновича, лежавшего теперь на высоком помосте, в гробу, засыпанном цветами.
— Ко мне мама приехала, когда я в комсомол вступила, — начала она. — Думала я, она ругать меня будет. А мама спросила, ношу ли я теперь крестик серебряный, ее благословение. Я говорю: нет, мама, не ношу я его давно. А где, спрашивает, он? А я его в пруд закинула еще года два назад. А она заплакала. Погубила ты, говорит, и себя, и мать родную… Я ей говорю, что религия — обман народа. А мама все плачет да грозит карой. Всех, мол, вас, придет время, перевешают за отступничество. Осердилась я и спрашиваю, кто же это осмелится вешать нас? А мама одно твердит: найдутся, мол, люди…
Фаина повернулась в сторону гроба и заговорила громче, увереннее:
— Находятся еще звери, которые стреляют в спину хорошим людям. Они и машины портят, и саботаж устраивают. Дай им волю — они завтра всех нас отравят. Но никто не даст им такой воли! Нас не испугаешь, нас много, мы сильные. Мы поняли, что только сами можем построить для себя хорошую жизнь на земле. Партия не даст нас в обиду никакому врагу, какой бы он хитрый и коварный ни был. Классовый враг пролетариата будет повержен! — так говорит партия…
Она стряхнула со лба бисеринки пота, посмотрела в притихшую толпу.
— Работаю я недавно, но вот уже стала строгалем. Норму выполняю не хуже мужиков. Стараюсь учиться. Может быть, меня тоже пугали, только я не испугалась. И теперь в ответ на кулацкое злодейство я берусь еще лучше работать и учиться буду. Давайте мы все хорошей работой отомстим врагам за смерть Григория Семеновича Быкова.
Потом она, несколько сбившись, сказала и о выпавшем знамени и что его надо высоко нести дальше, но вместе с этим почувствовала, что переволновалась, что надо заканчивать.
Когда шла домой, задумавшаяся, встревоженная происшедшим, услышала сзади негромкий голос:
— Хорошо поет пташка, да где сядет?
Сначала не поняла, что это относится к ней, потом услышала второй голос:
— Да, что и говорить, девке пальца в рот не клади.
Фаина вся внутренне сжалась. С неприятным чувством увидела, что знакомые люди ушли далеко вперед. Помимо воли ускорила шаг. Ведь все равно она ничего не сможет поделать с двумя мужчинами. Благоразумие заставило ее не поддаваться на провокацию, быть спокойной и трезвой. Тот, первый, крикнул вслед:
— Смотри, скоро допрыгаешься, сороконожка!..
Обидное слово почему-то рассмешило. Фаина пошла медленнее, спокойнее.
Как-то уж так сложилась жизнь у Фаины, что одно испытание шло за другим. Передышки были короткими. Недели спокойной жизни можно было пересчитать по пальцам.
«Долой домострой! Разрушим до основания старый семейный уклад! Свободу и равенство — каждой женщине!» — кричали со стен плакаты. «Вся наша жизнь — борьба. Выстой и победи!» — звали транспаранты и лозунги в клубах.
Газеты и радио прославляли сестер Виноградовых, Пашу Ангелину, Марию Демченко.
«Быть бы хоть в чем-то похожим на них!» — эта мысль не покидала Фаину.
Однажды утром произошло неприятное объяснение со старым мастером, учившим ее токарному и строгальному делу. Андрей Петрович Грязнов — токарь, неплохой строгаль, умел фрезеровать, досконально знал слесарное ремесло. Он отвел Фаину в сторонку.
— Вот что я тебе скажу, Фелицата, — по привычке он все еще звал ее старым именем, — ребята на тебя в обиде. Посуди сама, ты здесь без году неделя, а всем уже тобой глаза колют. Вот, дескать, вы по десятку и больше лет в цехе торчите, а девчонка вас обставила… Нельзя так, Феля, охолонь, осмотрись, подумай. Не все ведь здесь дураки да лодыри!
Фаина сразу догадалась, что речь идет о рекордной выработке ее, строгаля Шаргуновой. В три раза перекрыла она норму на обработке валика разливочной машины. Она не тратила время на перекуры, на болтовню о семейных новостях. К тому же, с вечера готовила болванки и инструмент, ухаживала за станком. Ей удалось сделать нехитрое приспособление. Вместо одного валика по норме, она стала делать три, да еще принималась и за четвертый.
И вот вместо одобрения — упреки, да еще угрюмое предостережение.
— Чего городишь-то, Андрей Петрович, — резко сказала она, — аль мне около станка кадриль танцевать? Да меня совесть заест до смерти! А тебе-то не совестно?
— Ты меня, девка, не совести, — озлился старик. — Соплива еще, вот что! А тебе что, больше всех надо? Берись давай за иную работу или на фрезерный переходи. Я научу…
— Никуда я не перейду, стану по четыре валика давать, вот! А вам всем придется подтягиваться. А то я еще и парторгу все расскажу, Василию Евстафьевичу.
— Вот и опять дура вышла. Да ведь по норме — один валик за смену! Пойди поговори с нормировщиком Никандровым, он тебе мозги-то и направит. Туда же еще, пугать вздумала! Смотри, не оборвись, девка…