Летом девятнадцатого года отец умер.
— Ослобонил он тебя, Фекла, — успокаивали мать соседки. — Какая от него, беспомощного, польза?
— Ничо, не старо время, — толковал одноногий сельсоветский сторож, — советска власть о детях заботиться будет. Декрет, бают, такой вышел. Сам Ленин его подписал…
Хорошо, что хоть тетка Лукерья взяла Фельку к себе. Боюсь, говорила, одна в избе оставаться.
Только шесть годиков исполнилось Фельке, а помнит она ту весну. Пришла она с широкими холодными зорями, тонкий сказочный месяц сиял на темно-синем небе. Но все длиннее становились голодные дни. И мать не один раз горевала, что вряд ли хватит картошки до нови.
Все чаще стали ходить по Николо-Павловке нищие. Одни высохшие, с блеклыми глазами, другие — опухшие от водянки, стонущие и слезливые. Страшно было Фельке смотреть на них. Вдвойне страшно, когда Лукерья, пряча глаза, быстро говорила им: «Бог подаст! У самой, вишь, голодные рты…»
Фелька поэтому старалась чаще бывать дома. У матери голоднее, зато все равны. И нищим мать всегда что-нибудь даст. То старенькое, залатанное девчачье платье, то чашку колючего тощего овса. А когда давать стало нечего, пожалуется на свою вдовью долю.
Все чаще и чаще стала плакать мать. И Фелька, помнится, рядом с ней ревела. Обнимутся, бывало, и плачут.
— Ну, развели опять половодье, — ломающимся баском осуждал их Сенька, старший брат Фельки. — И когда это у вас вёдро настанет? Прямо заживо себя хороните…
Он чувствовал себя старшим, главным в семье, но не знал, как взяться за дело. Все по дому делали мать, Верка и заневестившаяся Марфа.
Фелька стала задумываться, как сделать, чтобы мать больше не плакала.
Однажды в погожее июньское утро Фелька тихонько поднялась с дерюжки, натянула припасенное с вечера длинное Веркино платье, обтрепанное понизу, умылась и вышла в сенки. Вытащила из-под лавки старенькую корзинку, с которой бегала в лес за грибами, повесила ее на локоть, перекрестилась и закрыла за собой дверь.
Через час поднялись родные, а Фельки нет. Не на шутку встревожились, а потом подумали, что Фелька наверняка убежала к Лукерье подкормиться. На этом и успокоились.
А перед обедом привела Фельку домой тетка Азиза со своей дочерью Галимой. Галима чуть постарше Фельки. Тетка Азиза жила в Шайтанском ауле, на другом конце села. Там жили татары. В самом конце улицы стояла небольшая деревянная мечеть.
Увидев Азизу с девчонками, мать сразу догадалась, в чем дело. Ноги у нее задрожали, слова выговорить не могла. А тетка Азиза сказала:
— Твой девка к нам заходил. Христа-радки просил. Я смотрел, Феклин девка…
В начале третьей недели пребывания в больнице Фаина вдруг перестала чувствовать боль. Обманчивая, пугающая легкость захватила ее всю, без остатка. Фаина, содрогаясь от подсознательного ощущения, что это конец, медленно погружалась в небытие…
Она очнулась от сердитого жужжания шмеля. Он кружился над самым лицом, задевал ресницы, садился на кончик носа. Шмель сучил лапками, усевшись на нижнее веко, потом снова взлетел и стремительно кружил, всякий раз задевая ресницы, — того и гляди ужалит в нос или в глаз. Фаина завертела головой, вытянула трубочкой губы, сильно дунула, пытаясь отогнать насекомое от лица.
И тут она неожиданно отчетливо увидела над собой озабоченное лицо дежурного врача, заплаканные глаза медицинской сестры и санитарок, склонившихся над шатром из марли.
Фаину охватил страх, и она в отчаянии закричала:
— Что вы делаете? Не смейте плакать! Я еще жива. Прогоните шмеля! Я жить хочу, не хочу умирать. Мне нельзя умирать до победы. Слышите, вы?.. Отвяжите меня, я хочу пошевелить руками. Мне еще надо много работать… Прогоните шмеля, он мне надоел…
Фаине казалось, что стоило только собрать силы, и можно оборвать бинты, встать на ноги, выгнать в окошко опостылевшего шмеля. Она не знала, что ее никто не слышит. Сил хватало только на то, чтобы шевелить губами. Но и это, видимо, обрадовало дежурного врача. Сквозь слезы врач улыбнулась Фаине и поправила край сбившейся простыни…
Все увидели, что крепкое, когда-то сильное тело Фаины дернулось несколько раз, напряглись все мышцы лица. Больная скрипнула зубами. Затем вся обмякла, голова откинулась в сторону. Грудь начала высоко подниматься и опускаться. Воздух со свистом врывался в отвыкшие от глубокого дыхания легкие. А Фаины здесь уже не было. Она оказалась в парткоме.
…То совещание было коротким. В парткоме сидели старые доменщики, горновые, Лукьян Кузьмич Федосеев, секретарь парткома Казанцев. Заместитель главного инженера, седой, сутуловатый, с большими очками на горбатом носу, Исаак Ефимович Волькенштейн, обращаясь к Фаине, сказал:
— Со следующей смены, после продувки, на вашу печь, товарищ Шаргунова, будет подаваться другая шихта. Заводу спущен почетный фронтовой заказ. Будем осваивать чугун новой марки. Он пойдет на броневую сталь. Об этом мало кто знает. Вас, товарищ Шаргунова, просим не распространяться на этот счет. Думаю, понятно?.. Вот и хорошо. На первых порах вам поможет Лукьян Кузьмич. Он и расскажет подробнее, что и как. Надо постараться, товарищ Шаргунова!
Фаина шла к домне и чувствовала, что снова, как бывало, за плечами у нее отрастают крылья. Ведь это именно ей доверили плавку нового чугуна, который пойдет на броневую сталь. Броневая сталь!.. Значит, у нас будет больше танков. А танки в нынешней войне — главная сила.
Ну, теперь держитесь, мужички! Она готова была сутками жить у доменной печи, чтобы не оконфузиться в новом ответственном деле.
Весь вечер они сидели с Федосеевым и двумя горновыми, рассчитывая и проверяя все, что предстояло сделать для первой плавки. Казалось, все расписано по минутам, а они снова и снова считают, спорят, перепроверяют. Когда все было готово, Федосеев, поняв возбужденное состояние Фаины, ушел к своей бригаде, сказав на прощание:
— Не тушуйся, девка, работай, как работала. Не буду тебе мешать. Сам не люблю, чтобы кто-то рядом терся… Главное, будь спокойная. Трудись, как всегда, только лучше.
— Спасибо тебе, Лукоян Кузьмич, — от волнения шепотом поблагодарила Фаина. — Век не забуду. Золотой ты человек…
Он крепко пожал ей руку и пошел к лесенке, не оглядываясь.
Фаина сосредоточенно ходила от одного работника к другому, всматривалась в лица, коротко и сухо говорила, кому что делать. Время от времени, пожалуй, чаще, чем обычно, подходила к смотровому окошку и через синее стеклышко смотрела в бурлящий кратер печи.
Слили шлак. Все ближе время выпуска первого чугуна новой марки. Размеренное тугое гудение воздуховода, мощный утробный гул печи, тоненький вскрик паровозика, тянувшего небольшие ковши со шлаком, — все эти звуки приходили в сознание Фаины как бы извне и тут же исчезали. Все внимание было направлено на летку, которую вот-вот надо будет разбуривать. Фаина мысленно пошла на колошник, оттуда вниз — по слоям косо оседающих к центру компонентов плавки. Чем ближе к зоне расплава, тем больше нарастал жар, который гнал вверх ядовитые доменные газы, ускоряя неотвратимый процесс кипения тяжелого рудного камня.
Оседали слои шихты, бушевало пламя, кипел в горне металл…
— Не пора, Фаина Васильевна?
Она вздрогнула и обернулась. Шестеро в суконных робах стояли за ее спиной. Она узнала троих. Это были Казанцев, Волькенштейн, военный из спецотдела, с которым ее познакомили перед этой плавкой.
Фаина молча кивнула и пошла к смотровому оконцу. По состоянию огня и кипящей поверхности, по неуловимым цветам побежалости, по десятку иных невидимых непосвященному человеку признаков она поняла: вот оно, начало! Фаина оглянулась.
У летки стояли два помощника, вдоль канавы тоже стояли люди из ее бригады, стояли они у насыпей глины, песка и в других местах, где должны были стоять во время выпуска.
И вот уже почти разбурена летка. Осталось лишь пробить тонкую глиняную перегородку, заслоняющую кипящий металл. Фаина протянула руку. Кто-то дал ей длинную пику, и все отошли на почтительное расстояние. Шаргунова широко размахнулась и с силой ударила в спекшуюся глину. Еще и еще…
Слепящий и всегда неожиданный, вырвался в полутемный литейный двор сноп искр. Фаина отскочила в сторону, бросила пику. Из летки тек чугун.
…Выпуск уже закончился, увезли ковши к мартенам, а люди не уходили, ждали результатов лабораторного анализа. Внутренне холодея, Фаина ждала ответа на самое главное. Справилась ли?
Плавка удалась. Ее поздравляли, трясли руки, обнимали, военный расцеловал ее. Потом все пошли на митинг.
Сколько раз до этого Фаина слышала немного завистливый, даже принижающий ее разговор за своей спиной. Говорили доменщики, подсобники, горновые. Мужчины.
— Передельный чугун любой дурак плавить может, коли печь отлажена. Подумаешь, удивила!.. Попробовала бы она сложный выплавить. А передельный — так себе, пустяки… Семечки!
Пусть-ка теперь кто-нибудь скажет! Чугун для броневой стали — это вам не семечки. А кто его плавил? Она, Фаина Шаргунова…
И снова ее портрет был напечатан во многих газетах. Приехал журналист из Москвы, писал с ее слов про жизнь, про ежедневные трудовые атаки. А с фронта вдруг стали приходить письма. На конверте стояло только: «Урал. Первой женщине-горновому Фае Шаргуновой». И, несмотря на столь неконкретный адрес, письма-таки доходили…
…Это был отрадный, почти здоровый сон. Даже ничем не болеющие люди после хорошего или приятного сна долго чувствуют себя счастливыми…
Так миновал долгожданный кризис. Фаина начала поправляться. Самое страшное, что грозило ей теперь, — это контрактуры. Неподвижность суставов рук и ног, обтянутых тонкой, как папиросная бумага, очень непрочной пленкой новой кожи. Из-за этого руки и ноги нельзя было сгибать и разгибать, они постоянно должны были оставаться распрямленными. Иначе возникнет непоправимое ограничение при разгибании. Руки и ноги навсегда могли остаться согнутыми.
Самое главное, что сейчас нужно было Фаине, это вставать, ходить, двигаться, найти посильное дело для рук. Но всякое движение было строжайшим образом запрещено — грозили разрывы молодой кожи, тканей, только начавших заживать и срастаться. Фаина уже могла нормально, как все люди, есть и пить, хотя кормили и поили ее по-прежнему чужие руки.
Теперь сны и воспоминания Фаины были ровнее, упорядоченнее. Шмель редко беспокоил ее и стал, казалось, добрее. Она перестала бояться, что он ужалит.
Понемногу выплывая из небытия, Фаина как бы заново переживала свою не очень долгую жизнь. Но она, эта жизнь, так была насыщена событиями, неожиданными, порой крутыми поворотами, что иному хватило бы на век.
…Перед самым голодным двадцать вторым годом отдали замуж старшую Фелькину сестру Марфу. Обыкновенной, шумной и многолюдной свадьбы не было, не на что было справлять. Да и приданым сироте не пришлось хвастаться. Мать сказала:
— Есть у Марфы приданое, неправда. Не у всякой девки такое.
И то сказать, Марфа была красавица, каких поискать. Увезли ее в какой-то Суходол, в оренбургские степи. Жили там материны дальние родичи, крепкая старообрядческая семья. Чтобы не изъянить вдову, договорились сват со сватьей вроде бы умык сделать. Приехал жених на кошевке, когда мать к соседке ушла. Завернул Марфу в тулуп и увез. Умыкнул, стало быть. Без родительского вроде бы благословения.
Потом приехали оренбуржцы всей родней. Жених перед будущей тещей на колени вставал, прощенья просил, ласково улыбался всем, подарки привез, никого не забыл… Потом тихо, без лишнего шума и свадебку справили.
Фелька загрустила, обидно стало, что некрасивая она.
— Мамка, я, наверно, вечно с тобой жить буду. И замуж никогда-никогда не пойду…
Слышит мать слезы у Фельки в голосе, а в чем дело, в толк не возьмет. С тревогой спрашивает:
— Что ты, Феля? Бог с тобой! С чего это ты взяла?
— Да-а, все вон красивые, а я — нет…
Рассмеялась мать, подхватила Фельку с полу, поцеловала, по голове погладила и тихо сказала:
— Дурочка ты моя. Да ты у меня лучше всех! И волосики у тебя шелковые, мягкие, и глаза вон какие голубые, как небушко. Сердечишко у тебя доброе, к людям тянется…
Фелька не поверила матери.
— Ты меня, мамка, жалеешь, вот и говоришь, что красивая я. Обманываешь…
С той поры, как привела ее тетка Азиза к матери, началась необычайная дружба у Фельки с Галимой, дочерью тетки Азизы. И хоть немного постарше была Галима, но с Фелькой играла, как ровня. Особенно любила Галима украшать Фельку ягодами рябины, из которых замечательно умела делать бусы. А в эту их последнюю совместную детскую осень, когда Фельке пошел девятый год, они все дни были вместе. Часто ходили в лес. Он начинался сразу за татарским краем села Николо-Павловки, который почему-то русские жители прозвали Шайтанским аулом, проще — Шайтанкой.
Девчонки выбирали раскидистую рябину, рвали лучшие кисти, находили тихий, прогретый солнцем бугорок, густо поросший начинающей увядать травой. На открытом месте уже холодно, а здесь ветра почти не было. Они выбирали из кистей ягоды покрупнее и протыкали тонкой иглой с белой ниткой. Нанизав ягодины, девочки перекусывали нитку. Бусы получались и короткие, и длинные. Какие захочешь. Длинные можно было надевать на шею. Концы ниток на этих бусах завязывали сразу. Некоторые были такие длинные, что их можно было обернуть вокруг шеи несколько раз. А у коротких бус оставляли всегда концы ниток, чтобы потом можно было их завязать узлом. Такие короткие связки годились на браслеты для рук и ног. И девчонки завязывали их друг другу на запястьях и щиколотках.
Галима пела непонятные, тягучие песни, в которых Фельке слышались редкие удары бубна. Напевая, Галима кружилась медленно, широко раскинув руки. Фелька в свою очередь пела деревенские частушки, дробила голыми пятками по примятой осенней траве. Усталые, они шли к матери Галимы, и та угощала их творогом, который звался у них «крут», или поила кислым молоком с водой — «айраном».
Фелька все съедала без остатка, а чашку вытирала кусочком хлеба. Потому что горькие ягоды рябины, которые не годились на бусы, они с Галимой после пляски съедали. А от них появлялся поистине неутолимый аппетит.
Иногда Фелька уговаривала Галиму идти в Николо-Павловку. Фекла доставала из загнетки каленую глиняную чашку. Толченая картошка, сдобренная молоком и яйцом, сверху была нежно коричневая и пахла умопомрачительно вкусно.
Вот и пролетели памятные денечки! В тот год с первым снегом Фельку отправили в город. Он поразил девочку обилием улиц. Вдоль улиц стояло много каменных и полукаменных двухэтажных и даже четырехэтажных домов. Звались эти улицы по-разному: Старобазарная, Кривоколенная, Береговка, Нагорная, Висимская… Вокруг города синели пологие горы. На вершинах торчали церквушки, собор, часовни и старинные сторожевые вышки. Весь город был как бы обнесен зубчатой стеной. За этими синими крепостными стенами Фельке смутно грезился совершенно иной мир, за которым уже непременно был самый край света.
Когда подъезжали к мосту через реку Тагил, чтобы проехать на Гальянку, так назывался поселок заводских рабочих и мастеровых, Фельку поразил завод. В небо тянулись черные трубы. Они были такие высокие, что приходилось запрокидывать голову, стесненную старым материнским платком. Из труб шел то черный, то жидко-коричневый дым. Из других труб, пониже, но зато таких толстенных, что и не обойдешь, подымались клубы пара. За высоким глухим забором кто-то отрывисто, страшно ухал, звенело железо. Стон стоял такой, что мост, по которому медленно ехали сани, постоянно дрожал.
Недалеко от завода, на Гальянке, жила Клавдия Сергеевна, двоюродная сестра покойного Фелькиного отца. У нее был свой дом, большое хозяйство. Рядом с улицей обширный луг, а повыше, на горе, начинался лес. Мимо теткиного дома, по лугу поднималась к большому старому собору на вершине Заячьей горы дорога. Особенно много людей шло по этой дороге в престольные праздники, на рождество и пасху. В доме всегда было людно и шумно, заходили родственники, знакомые дяди, который был на заводе заметным человеком, доменным мастером. Дядю почтительно величали Глебом Ивановичем.
Только в большие парадные комнаты люди заходили не часто. Больше всего разговоры шли в столовой, в передней или в холодной горнице.
Клавдии Сергеевне нужна была нянька, помощница глухонемой Нельке, тоже дальней родственнице Клементьевых. Нелька вела в доме всю черную работу. Помощницей и нянькой должна была стать Фелька Шаргунова, сирота, которую из доброты взяли к себе родные, чтобы вывести в люди.
Фелька работы не боялась и даже делала то, что и не требовали. Уснет Ленька, младший Клементьев, а Фелька и пол подотрет, хотя и чистый он, и мебель протрет чистой влажной тряпкой. Найдет тетю Клаву и спросит, что еще надо сделать. На Фельке всегда теперь чистое, нелатаное ситцевое платье, сыта она каждый день, и у Клементьевых тепло, уютно, чисто и просторно. Но поначалу тосковала Фелька, что нет рядом мамки, Сеньки, смешливой Верки и малышки Марьки. Были бы рядом они, совсем хорошо было бы жить…
Только за уборкой и забывалась немного Фелька. Особенно ей нравилось протирать сухой мягкой тряпочкой только что отчищенные толченым мелом желтые латунные ручки окон и дверей.
Нравились Фельке и чугунные литые подсвечники со всякими фигурами, фарфоровые безделушки на комодах. Вместе с Нелькой они протирали все это. И уж совсем диковинной штукой был старинный клавесин, на котором никто не играл. Там, внутри, переплеталось много разноцветных струн. Если их потрогать, они звенели на все голоса.
А на стенах у Клементьевых висели желто-коричневые и темно-красные ковры. На некоторых был узор, а то и целая картина. Тонкие столбики, легкая крыша, странные люди в непонятных одеждах. А для них танцуют раздетые женщины. Или еще — принц вытаскивает из ножен голубой кинжал, а навстречу принцу идет черно-оранжевый, словно огромный шмель, тигр.
Как-то вечером долго не мог уснуть Ленька. А Фельке уж очень захотелось спать. Она-таки убаюкала Леньку, а сама на стуле заснула, да, видать, слишком крепко. Ленька проснулся, заорал, а Фелька и не слышала. Снится ей, что плавает она в речке Тагил и вдруг тонуть начала. Затягивает ее страшный водоворот. Хочет Фелька крикнуть и не может — вода рот заливает. И вдруг кто-то большой подплыл и больно схватил ее за волосы.
Клавдия Сергеевна была не злая, но тут она тоже крепко уснула, а Ленька, как назло, разорался на весь дом, и никто не слышит. Может, и сама не помнит хозяйка, как дернула Фельку за волосы. С досады, видать.
Подняла Фелька на Клавдию Сергеевну глаза с недоумением. Никто Фельку до сих пор так не будил. В сердце у нее от несправедливости — боль, обида.
Опомнилась, знать, хозяйка, увидела все и не знает, что делать. Выхватила из люльки Леньку, шлепнула его пониже спины, а он еще пуще залился.
— Иди, Фелька, спать, — сказала Клавдия Сергеевна. — Хватит с тебя. Да не засыпай, если к делу приставлена.
Добрела Фелька до своего угла, где была постелена такая же, как дома, дерюжка, только поновее. Рядом похрапывала глухонемая Нелька. Легла, свернулась калачиком. Уснуть хотела сразу, да не смогла. Закипели вдруг на глазах слезы, прошила маленькое сердечко тонкая игла обиды. И заплакала Фелька, сдерживая рыдания. Плохо помнит, как заснула.
И приснился Фельке сон…
Пришел будто бы с работы домой Глеб Иванович, хозяин дома, где Фелька теперь жила. А Феля уже большая, как Нелька. Только слышит все и говорить умеет. А Глеб Иванович подмигнул Фельке, шлепнул ее пониже спины, как Клавдия Сергеевна Леньку, и сказал двум дядям, которые с ним пришли:
— Вот ведь какие дела! Советская власть — самая замечательная. Лучше ее нет. Только тоже, куда она без металла? Сталь ей, ой, как нужна. Да и чугун тоже. А кто их дает? Не Фелька же. Мы даем власти и сталь, и чугун. Без этих вот наших с вами рук любая власть — никуда! А кроме этого, что? Разве у нас русской души нет? Кабы не добрые люди, куда делись бы чужие сироты да убогие? Пропали бы под первым забором… Правда, Фелька? Да что она понимает? Так только числится в человеках. Ладно. Брысь на кухню!..
Удивляется Фелька во сне, как это ей, маленькой, говорит Глеб Иванович такие слова? Ведь он так разговаривает только с Нелькой. А Нелька ведь ничегошеньки не слышит. И говорить не умеет… Почему? Зачем?
…Настало и такое время, когда Фаина стала просыпаться в своем марлевом шатре по утрам. Раньше, промучившись ночь в полубреду, в кошмарах и бессоннице, она по утрам была в глубоком забытьи.
Врачи, медсестры, санитарки, привыкшие ко многому, были все же как-то особенно обеспокоены судьбой Фаины. Все они знали, что строго-настрого запрещено говорить о болезни, ее исходе в присутствии самого больного. Но так как Фаина большую часть суток долгое время была без памяти, то сначала врачи и медсестры стали кое-что говорить насчет ее будущего. Потом за обычные пересуды взялись санитарки.
Так Фаина узнала, что ей грозит неподвижность. Тонкая, нежная кожа на сгибах суставов, сделавшись прочнее и грубее, потом не даст полностью разгибаться ни ногам, ни рукам. Узнала она, что конец лечения — еще не конец ее мучениям. А лишь начало других, едва ли не худших терзаний.
Впервые услышанное ею слово — контрактура — пугало уже самим звучанием. Хотя означало оно всего лишь сопротивление движению.
Не на шутку устрашилась неподвижности Фаина. Ведь еще и тридцати нет. Как же ей жить без движения?
После того как руки и ноги отвязали от рамы, а шатер унесли в кладовку, Фаина оказалась на положении ребенка. Разумеется, она не могла помнить, как училась ходить в далеком детстве, но понимала, что ей предстоит все это проделать заново.
Вечерами, когда отлучался дежурный врач, Фаина просила, а потом и требовала, чтобы санитарки, медицинские сестры помогали ей двигать руками и ногами. Но после первых же робких попыток чувствовала тонкие уколы разрывов. Нарастала тупая боль, и Фаина ощущала, как теплые струйки крови начинали медленно ползти по телу.