— Билось! — подтвердил вдруг он. — Оно билось, Лео. Но будь добр, держи язык за зубами. Хорошо?
— Хорошо, — сдался я, не став вступать с начальником в бессмысленные пререкания. — Только разберитесь с этим.
— Уж поверь, разберусь, — пообещал Роберт Уайт.
И я ему поверил. Разберется. Инспектор своего не упустит, не такой это человек.
Когда выбрались из лаза в подвал цирюльни, Рамон Миро с оружием на изготовку стоял у противоположной стены, контролируя одновременно и пролом, и задержанного.
— Что у вас стряслось?! — взволнованно спросил он, опуская лупару. — Я слышал выстрелы!
— Ничего не стряслось, — спокойно ответил инспектор и взял лежавший на столе пистолет. — Ровным счетом ничего, — повторил он и выстрелил в затылок стоявшему на коленях иудею.
Ури неуклюже завалился набок, по щеке его, пятная засыпной пол, заструилась тоненькая струйка крови. Тогда Роберт Уайт кинул пистолет обратно и в очередной раз выдохнул:
— Ничего!
— Что за дьявольщина? — изумился Рамон. — Инспектор, что происходит?!
Уайт ухватил констебля под руку и потянул того к лестнице.
— Рамон! — наставительно произнес он. — У тебя проблемы со слухом? Разве ты не слышал меня? Ничего не происходило и не происходит! Ничего! Тебя здесь вообще не было, Рамон. Оставь это мне.
— Как же так?.. — Констебль попытался было обернуться к застреленному иудею, но инспектор удержал его на месте и вновь подтолкнул на выход.
— Я сам обо всем позабочусь, — объявил он. — Идите! И пришлите сюда Джимми!
И мы пошли. Молча поднялись из подвала, поплутали в безмолвии пустых комнат, и только в глухом мраке заднего двора констебль решился выразить терзавшие его сомнения.
— Инспектор решил обчистить банк? — напрямую спросил он.
— Нет, — со смешком отверг я это предположение, но поскольку сослуживец явно ожидал чего–то более конкретного, отделался полуправдой: — Понимаешь, Рамон, возникли определенного рода сложности, и патрон принял их… так скажем, слишком близко к сердцу.
— Да ну? — с неприкрытым подозрением уставился на меня крепыш, заподозрив обман.
— Именно так, — подтвердил я. — До хранилища грабители добраться не успели, не переживай.
— Да мне–то что? Инспектору видней, — передернул Рамон плечами и отправился на поиски Джимми.
Я кивнул и двинулся следом.
Тебе — ничего, и мне — ничего.
Наше дело маленькое, пусть у начальства голова болит.
О, как наивен я был…
4
В обратный путь мы с Рамоном отправились своим ходом. Констебль оставил лупару в служебном экипаже и шагал налегке, но шагал с такой мрачной сосредоточенностью, словно волок на себе тяжкий груз. Не приходилось сомневаться, что его мучили сомнения по поводу обоснованности приказа инспектора, но обсуждать — и осуждать! — распоряжения начальства крепыш не собирался.
Я — тоже.
Если Рамона душили сомнения от недостатка информации, то мне, напротив, было известно слишком много. А то, что во многих знаниях — многие горести, умные люди подметили уже давно.
Мне было ничуть не менее тошно, поэтому и шли мы молча.
Сразу после Дюрер–плац констебль свернул налево и потопал под горку к Маленькой Каталонии; я двинулся в противоположном направлении и по обвивавшей склон холма дороге начал подниматься на Кальварию. Плотная городская застройка вскоре осталась позади, и вдоль дороги потянулись высоченные заборы, за которыми скрывались от нескромных взглядов особняки вышедших в отставку армейских офицеров, дипломатов и министерских чиновников.
Город давно окружил Кальварию со всех сторон, но вверх отчего–то никак не забирался, если не считать возведенной на самой вершине за несколько лет до свержения падших ажурной железной башни в двести два метра высотой. В ночное время та светилась сигнальными огнями, а молнии зачастую били в нее не только в грозу, но даже с ясного неба.
Когда Гюстав Эйфель увидел это ржавое чудовище, то загорелся идеей превзойти его и неведомо каким чудом не только получил монаршее одобрение, но и продавил проект в городском совете Парижа. Впрочем, надо отдать должное его таланту архитектора — новая трехсотметровая башня, судя по открыткам, смотрелась куда элегантней своего прообраза.
Склоны холма взялись застраивать только четверть века назад, тогда один из участков и достался моему деду. Не графу Ко́сице, который за всю свою жизнь и палец о палец не ударил, а полковнику императорской армии в отставке Петру Орсо, деду со стороны отца.
Наш участок располагался на отшибе; с двух сторон он обрывался крутым склоном, с третьей шелестела листьями небольшая рощица. Уж не знаю, намеренно дед выбрал столь уединенное место или нет, но соседи нам обыкновенно не докучали. Никто не докучал, если начистоту; даже налоговые инспекторы обходили стороной.
По крайней мере, последние шестнадцать лет…
Когда впереди зашумел быстрый ручей, я свернул на обочину к сложенной из камней пирамидке и взял из нее верхний булыжник. После этого поднялся на крутой мостик, а стоило только раздаться внизу негромкому рычанию, со всего маху швырнул тяжеленный камень в мерцавшие недобрым светом глаза.
Рык немедленно стих, огоньки погасли.
Понятия не имею, что за тварь обитала внизу, но подобного обращения она не выносила.
По уму, стоило решить этот вопрос раз и навсегда, только вот жившие в округе отставники давно растеряли былое влияние, и в муниципалитете все их жалобы обычно пропускали мимо ушей. Никто из клерков не горел желанием самолично гоняться в ночи за неизвестной тварью, и даже те из местных обитателей, кто любил прихвастнуть своими африканскими сафари, ограничивались лишь обещаниями расчехлить ружья. Все верно: еще неизвестно, кто за кем будет охотиться.
К тому же неведомая тварь никому беспокойства не доставляла, по крайней мере, именно к такому мнению склонялся казначей общины после ознакомления с расценками профессиональных истребителей домашних крыс, бездомных собак и прочих урбанистических тварей.
За мостом дорога начала понемногу закручиваться к вершине холма, и уже через пару поворотов показался каменный забор, над которым чернели голые ветви деревьев.
Мне — туда.
Масляный фонарь у калитки, как обычно, не горел, но и так на воротах был отчетливо различим черный квадрат с диагональным алым крестом — карантинный знак аггельской чумы, выцветший и облупившийся.
Не став дергать шнурок звонка, я сдвинул с замочной скважины железную накладку и собственным ключом отпер замок. Распахнул калитку, под скрип ржавых петель захлопнул ее за собой и направился к темневшей в ночи громаде трехэтажного особняка напрямик через мертвый сад.
Вздымались к небу сухие деревья, тянулись в стороны скрюченные ветки с черными листьями, торчала из земли серыми ломкими копьями засохшая трава.
Особняк казался столь же мертвым, как и сад. Не светились окна, из труб не шел дым, не было слышно ни единого звука. Когда мне было пять лет, одной недоброй ночью сюда пришла смерть — все умерли, выжили только я и отец. Хотя насчет отца полной уверенности не было; в нем что–то надломилось и перегорело. Он больше не мог подолгу оставаться на одном месте, нигде не задерживался, не позволял себе обрасти вещами и привязанностями. Он, будто акула, пребывал в вечном движении, равняя между собой понятия «неподвижность» и «смерть».
И когда сегодня инспектор спросил, на кой черт мне понадобилось поступать на службу в полицию, я был откровенен с ним не до конца. Нет, счета и в самом деле требовали оплаты, но истинной причиной стало стремление отыскать тех, кто проклял это место и всех его обитателей. И сделал это столь изощренно, что проклятие продолжало убивать на протяжении вот уже шестнадцати лет.
Проклятие…
Я вздохнул и запрокинул голову к небу, на котором безучастными стекляшками светились тусклые крапинки звезды. Проклятие привычно укололо затылок неуютным холодком, сдавило сердце, пробежалось по спине, но — впустую, не причинив никакого вреда.
Почему? Не знаю. Сколько ни ломал над этим голову, так и не разобрался. И выяснить, кто навлек на наш дом эту беду, тоже не удалось; не помог даже доступ к полицейскому архиву, который я получил со званием детектива–констебля. Просто не оказалось в протоколах расследования никаких зацепок; да и следствия как такового не велось.
Аггельская чума — и дело с концом.
И я отступил; у меня не было лишнего времени ворошить прошлое. Я просто дожидался совершеннолетия, успокаивая себя тем, что семейные деньги позволят забросить службу и посвятить себя поиску истины.
Но не знаю, уже не знаю…
Передернув плечами, я поднялся на крыльцо и распахнул незапертую дверь. Кинул котелок на полку в прихожей, и тут в темном коридоре мелькнул огонек керосиновой лампы.
— Все в порядке, виконт? — поинтересовался худощавый мужчина средних лет в старомодном сюртуке.
— В полном, Теодор, — усмехнулся я. — Лучше не бывает.
Теодор Барнс был дворецким. Он служил роду Ко́сице всю свою жизнь, как до того моим предкам служили его отец и дед. Я помнил дворецкого с тех самых пор, с каких помнил самого себя.
— Вам что–нибудь понадобится?
— Нет, благодарю, — качнул я головой, но сразу прищелкнул пальцами и поправился: — Нет, постой! Подготовь комнату на третьем этаже, у нас будут гости. Гость…
Теодор был потомственным дворецким; он умел держать удар, как никто другой, и обычно не позволял себе проявления сильных эмоций, но сейчас проняло и его.
— Что, простите? — переспросил Барнс, не сумев скрыть изумления. — Но как же так…
Я успокаивающе похлопал слугу по плечу, легкомысленно бросил:
— Положись на меня, — и отправился в спальню.
Там сразу зажег газовый рожок, затем разделся, убрал пиджак, брюки и сорочку в платяной шкаф, разрядил «Рот—Штейр». А вот «Цербер» разряжать не стал и положил его к снятому хронометру на прикроватную тумбочку.
Потом запалил ночник, проверил, заперты ли ставни, и лишь после этого погасил газовое освещение.
Смешно?
Не знаю, не знаю.
Жизнь научила меня не игнорировать свои страхи, сколь надуманными бы они ни казались.
Ночник должен гореть, ставни — быть запертыми, а на прикроватной тумбочке — лежать заряженный пистолет.
Точка.
Утро прокралось в спальню беспокойным солнечным лучиком, что отыскал прореху в рассохшихся ставнях и принялся светить в глаза.
Я перевернулся на другой бок, но сразу взял себя в руки и, вопреки обыкновению, разлеживаться в постели не стал. Прошлепал по холодному полу босыми ступнями, одно за другим распахнул окна и на всякий случай придирчиво осмотрел толстенные доски ставен на предмет свежих царапин.
Но нет — новых не появилось.
Утренняя свежесть заполонила комнату как–то очень уж резво; я отошел накинуть халат, после вернулся к выходившему на восточную сторону окну. С пригорка открывался неописуемый вид на старые районы города, на все эти островерхие крыши, золоченые башенки, дворцы и сады. Много дальше маячила серость фабричных окраин; там тянулись к небу многочисленные трубы, а в тучах исторгаемого ими дыма неторопливо плыли грузовые дирижабли.
Говорят, раньше в ясную погоду с вершины Кальварии был виден океан, но ясные дни в Новом Вавилоне встречались реже, чем жемчужины в сточных ямах. Дым, гарь и смог накатывали на город со всех сторон.
Плевать! Я передернул плечами и отошел к тумбочке. Защелкнул на запястье браслет хронометра и принялся одеваться, а в голове, будто заевшая грампластинка, крутилось: «Воскресенье. Воскресенье. Воскресенье!»
Бал!
В четыре часа пополудни начнется бал, и если на нем что–то пойдет не так…
Об этом не хотелось даже думать.
Усилием воли я заставил себя позабыть о дурных предчувствиях и отправился в ванную.
— Комната готова? — спросил у попавшегося на обратном пути Теодора.
— Готова, виконт, — подтвердил дворецкий и пригладил черные как смоль бакенбарды. — Какие вести из Нового Света?
— Все по–прежнему, — сообщил я. — Хьюстон в осаде, по всей линии фронта идут позиционные бои.
— Ацтеки никак не угомонятся, да? — покачал головой Теодор и предложил: — Хотите осмотреть гостевую комнату?
— Это лишнее, — отказался я и спустился на первый этаж.
Живот подводило от голода, но завтракать дома я обыкновения не имел и по выходным захаживал в итальянскую таверну неподалеку, где мне был открыт кредит. А поскольку сегодня привычный распорядок дня полетел в тартарары, оставалось лишь глотать слюну в ожидании вечернего приема.
Я досадливо глянул на хронометр, и тут в прихожей звякнул колокольчик.
— О! — многозначительно произнес дворецкий, не отстававший от меня ни на шаг.
Известие о прибытии гостя попросту выбило его из колеи. Впрочем, меня это обстоятельство нервировало несказанно больше. Во многих знаниях — многие горести, все верно.
Тем не менее я своей растерянности выказывать не стал.
— Оставь это мне, Теодор, — отослал я слугу, вышел из дома и поспешил к воротам. На ходу нацепил на нос очки — и круглые темные окуляры враз вернули уверенность в собственных силах.
Сомнения оставили меня; я решительно распахнул дверь и улыбнулся молодой девушке с огненно–рыжими волосами, правильными чертами симпатичного округлого лица и бесцветно–светлыми глазами
— Елизавета—Мария! — со всем возможным радушием улыбнулся я, прогоняя вставшее перед глазами видение. — Словами не передать, как меня радует, что вы сочли возможным принять приглашение…
— Леопольд, вы были чрезвычайно убедительны, — легко рассмеялась девушка, передавая объемный дорожный саквояж. — Вы просто не оставили мне выбора!
— Надеюсь, не нарушил ваших планов…
— Нисколько, уверяю вас!
Блеснули в улыбке белоснежные зубы, и с некоторой долей отстранения я решил, что лишь тонкие бледные губы не позволяют причислить Елизавету—Марию к писаным красавицам. Но заострять на этом внимание не стал и поспешно отступил в сторону, впуская гостью внутрь:
— Проходите, прошу вас!
Девушка ступила за ограду, окинула взглядом мертвый сад и не удержалась от озадаченного возгласа:
— Миленько…