Я уже знал, как трудно, кропотливо и скучно рыться в недрах земли и добывать драгоценную руду; теперь я узнал, что это еще полдела, а вторая половина — нудное и утомительное извлечение серебра из руды. Мы начинали в шесть утра и работали до темноты. Наша фабрика была в шесть толчей, с паровым приводом. В железном ящике, называемом «толчейный стан», точно исполняя какой-то неуклюжий, грузный танец, по очереди ходили вверх и вниз шесть высоких железных стержней толщиной с мужскую лодыжку, подбитых в нижнем конце тяжелым стальным башмаком и скрепленных воедино наподобие ворот. Каждый из этих стержней — или толчей — весил шестьсот фунтов. Один из нас весь день стоял у стана, разбивая балдой содержащую серебро породу и ссыпая ее в ящик. Непрерывная пляска стержней толкла породу в порошок, а струйка воды, стекавшая в стан, превращала его в жидкую кашицу. Самые крохотные частицы пропускались сквозь мелкий проволочный грохот, плотно облегающий стан, и смывались в большие чаны, подогреваемые паром, — так называемые амальгаматоры. Измельченная масса в чанах все время перемешивалась вращающимися бегунами. В толчейном стане всегда находилось определенное количество ртути, которая схватывалась с выделившимися крупицами золота и серебра и держала их; в амальгаматоры каждые полчаса, тоже понемногу, подбавляли ртуть, пропуская ее через мешок из оленьей кожи. Иногда подсыпали также поваренную соль и медный купорос, чтобы разрушить простые металлы, покрывающие золото и серебро и препятствующие растворению их в ртути, и тем ускорить амальгамацию. Всю эту скучную работу надо было делать неустанно. Из чанов беспрерывно грязными потоками лилась вода и по широким деревянным желобам стекала в овраг. Трудно поверить, что крупинки золота и серебра могут плавать на поверхности воды глубиной в шесть дюймов, однако это именно так; чтобы собрать их, в желоба клали плотные одеяла или ставили поперек желоба планки, а между ними наливали ртуть. Планки надо было чистить, а одеяла промывать каждый вечер, извлекая из них скопившиеся за день богатства, — и после всей этой бесконечной возни одна треть серебра и золота, содержащегося в тонне породы, уходила из желоба в овраг, чтобы когда-нибудь снова попасть в толчейный стан. Нет работы хуже, чем на обогатительной фабрике. Ни минуты передышки. Всегда что-нибудь надо было делать. Жаль, что Адам не мог отправиться из рая прямехонько на такую фабрику, — тогда он понял бы всю силу проклятия «в поте лица твоего будешь есть хлеб». Время от времени, в течение дня, мы выковыривали немного пульпы из чанов и промывали ее в роговой ложке, медленно, постепенно сливая воду через край, пока ничего не оставалось, кроме нескольких тусклых ртутных шариков на дне. Если они были мягкие, податливые, значит в чан, для пищеварения, надо добавить соли, или медного купороса, или еще какой-нибудь химической дряни; а если твердые и при нажиме сохраняли ямку — это значило, что они уже нагрузились всем золотом и серебром, которое способны связать и удержать, и, следовательно, амальгаматор нуждается в свежей порции ртути. Когда больше нечего было делать, в запасе всегда оставалось «грохочение хвостов». Другими словами, каждый из нас мог взять в руки лопату и кидать просохший песок, спущенный по желобам в овраг, в стоячий грохот, — для того, чтобы очистить его от мелких камней, прежде чем снова пустить в обработку. На разных фабриках применяли различные способы амальгамирования, и, соответственно, амальгаматоры и другие механизмы отличались одни от других, и шли жаркие споры о том, какое оборудование лучше; но как бы ни разнились между собой методы производства отдельных фабрик, не было ни единой, которая отказалась бы от «грохочения хвостов». Из всех удовольствий, существующих на свете, грохочение хвостов в жаркий день, при помощи лопаты с длинной рукоятью, — наименее соблазнительное.
В конце недели толчею остановили, и мы занялись «чисткой». То есть вынули пульпу из чанов и стана и терпеливо вымывали грязь, пока не осталась только скопившаяся за неделю ртутная масса вместе с плененными ею сокровищами. Из нее мы лепили тяжелые плотные снежки и складывали их для обозрения в роскошно поблескивающую груду. Эта работа стоила мне прекрасного золотого кольца — работа вкупе с невежеством, — ибо ртуть проникла в золото с такой же легкостью, с какой вода пропитывает губку, разъединила частицы, и кольцо раскрошилось.
Потом мы сложили нашу груду ртутных шаров в железную реторту, соединенную трубой с ведром воды, а затем нагрели ее до температуры обжига. Ртуть превратилась в пар, прорвалась по трубе в ведро, и вода снова превратила ее в хорошую, полноценную ртуть. Ртуть очень дорога, и ее берегут. Открыв реторту, мы увидели плод наших усилий за целую неделю — ком очень белого, точно подернутого инеем серебра величиной с две человеческие головы. Вероятно, ком на одну пятую состоял из золота, но по цвету этого нельзя было определить, даже если бы он состоял из золота на две трети. Мы расплавили серебро, а потом, налив его в железную форму, изготовили крепкий сплошной брус.
Вот каким кропотливым и нудным способом делали серебряные слитки. Наша фабрика была только одна из многих, работавших в то время. Самую первую в Неваде соорудили у каньона Эган — маленькую, маломощную фабрику, которая и в сравнение не шла с громадными предприятиями, впоследствии открывшимися в Вирджиния-Сити и в других городах.
В пробирной конторе от наших брусков откололи по уголку и подвергли эти кусочки анализу для определения, сколько в руде содержится золота, серебра и простых металлов. Это очень любопытный процесс. Пробу расплющивают молотком в пластинку не толще бумаги и взвешивают на таких чувствительных весах, что если положить на них клочок бумаги величиной в два дюйма, потом написать свое имя мягким жирным карандашом и опять взвесить, то они покажут разницу. Потом в серебряную пластинку закатывают кусочек свинца (тоже взвешенный) и все вместе плавят при высокой температуре в маленьком сосуде — «пробирной чашке», которая отливается в стальной форме из спрессованной золы от пережженных костей. Простые металлы окисляются, и пористые стенки чаши всасывают их вместе со свинцом. Остается шарик чистейшего золота или серебра, и производящий анализ лаборант, отметив потерю в весе, определяет относительное содержание простых металлов в бруске. Затем он должен отделить золото от серебра. Шарик опять расплющивают в тонкую пластинку, помешают ее в печь и накаляют докрасна; немного погодя ей дают остыть, скатывают в трубочку и нагревают в стеклянном сосуде, содержащем азотную кислоту. Кислота растворяет серебро, остается чистое золото и уже как таковое кладется на весы. Потом подливают в сосуд соленой воды, и растворенное серебро снова становится осязаемым и падает на дно. Остается только взвесить его. Теперь относительный вес всех металлов, содержащихся в бруске, известен, и лаборант ставит на нем пробу.
Догадливый читатель, конечно, уже сам понял, что владелец рудника, выбирая образец породы для анализа (который помогает ему сорвать большой куш за рудник), не имел обыкновения выискивать наименее ценный обломок на своих отвалах. Как раз наоборот. Я видел, как люди целый час рылись в куче почти ничего не стоящего кварца, пока не находили кусочек величиной с орех, богатый золотом и серебром, — и этот кусочек и сохраняли для анализа! Разумеется, анализ покажет, что тонна этого кварца приносит сотни долларов, — и на основании такого анализа продавались рудники, не представлявшие никакой ценности.
Анализы были выгодным делом, и потому ими нередко занимались люди, не имеющие для этого ни достаточных знаний, ни способностей. Один лаборант получал такие многообещающие данные из любой предъявленной ему пробы, что с течением времени сделался чуть ли не монополистом. Но, как и все преуспевшие люди, он стал предметом подозрений и зависти. Другие лаборанты составили против него заговор и в доказательство своих честных побуждений посвятили в тайну кое-кого из видных граждан. Потом они откололи кусочек от обыкновенного точила и попросили одно постороннее лицо отнести этот образец прославленному химику для анализа. Через час заключение было готово — согласно ему, тонна этой руды могла дать серебра на 1284 доллара и 40 центов, а золота — на 366 долларов и 36 центов!
Правдивое изложение всей этой истории появилось в местной газете, и прославленный химик покинул город в двадцать четыре часа.
Замечу мимоходом, что я пробыл на фабрике всего одну неделю. Я сказал хозяину, что без прибавки жалованья не могу дольше оставаться; что мне нравится толочь кварц, что я просто обожаю это занятие; что еще не было случая, чтобы я в такой короткий срок так страстно полюбил какое-нибудь дело; что, на мой взгляд, ничто не может дать такого простора для работы ума, как засыпка стана и грохочение хвостов, и ничто так благотворно не влияет на нравственность, как перегонка проб и стирка одеял, — однако я вынужден просить прибавки.
Он ответил, что платит мне десять долларов в неделю, и, по его мнению, это вполне приличная сумма. А сколько же я хочу?
Я сказал, что, принимая во внимание тяжелые времена, я не считаю возможным требовать больше, чем четыре тысячи долларов в месяц на хозяйских харчах.
Мне предложили выйти вон! И все же, оглядываясь на то время и вспоминая, какую непосильную работу я выполнял на фабрике, я жалею только об одном — что не потребовал с него семь тысяч долларов.
Вскоре после этого вместе со всем населением я начал сходить с ума из-за таинственного, волшебного «цементного прииска» и твердо решил при первом удобном случае отправиться на поиски его.
Глава XXXVII
Волшебный прииск Уайтмена, по общему мнению, должен был находиться где-то поблизости от озера Моно. Время от времени сообщалось, что мистер У. украдкой, под покровом ночи, проехал через Эсмеральду переодетый, — и тогда мы все приходили в неистовое волнение, ибо это означало, что он отправился на свой тайный прииск и теперь самое время скакать за ним. Через три часа после рассвета все лошади, мулы и ослы, имеющиеся по соседству, бывали куплены, наняты или украдены, и половина жителей уже мчалась в горы, вослед Уайтмену. Но У. шатался по горным ущельям без видимой цели день за днем, пока у старателей не кончались запасы, и они волей-неволей возвращались домой. Я сам видел, как в большом приисковом поселке около одиннадцати часов вечера разносился слух, что только что здесь проехал Уайтмен, и уже два часа спустя тихие до тех пор улицы кишели животными и людьми. Каждый старался уехать тайком, но все же шепотом сообщал соседу о появлении Уайтмена. И задолго до рассвета — а дело было в разгаре зимы — в поселке не оставалось ни одного человека, все население сломя голову гналось за Уайтменом.
Согласно преданию, больше двадцати лет тому назад, в самом начале движения на запад, трое немецких юношей — три брата, уцелевшие после кровопролитного боя с индейцами в прериях, — пешком пошли через пустыню, избегая проезжих дорог и тропок, просто двигаясь на запад, в надежде добраться до Калифорнии, прежде чем умрут от голода и истощения. И вот однажды, в горном ущелье, где они присели отдохнуть, они вдруг увидели на земле необычную жилу цемента, испещренную зернами металла тускло-желтого цвета. Они поняли, что это золото и что здесь можно в один день обрести богатство. Жила была шириной дюймов в восемь и на две трети состояла из чистого золота. Каждый фунт волшебного цемента стоил не меньше двухсот долларов. Братья захватили по двадцати пяти фунтов, тщательно завалили жилу, сделали беглый чертеж ее местоположения и главных окрестных примет и двинулись дальше на запад. Но беды сыпались на них одна за другой.
Старший из братьев упал и сломал ногу, и двое других вынуждены были покинуть его в пустыне на верную смерть. Второй брат, изнуренный усталостью и голодом, потеряв последние силы, умер, но третий после двухнедельных мучительных скитаний добрался до калифорнийских поселений, истерзанный, больной, полупомешанный от перенесенных страданий. Он выбросил в пути почти всю руду, сохранив только несколько обломков; но этого было достаточно — началось повальное безумие. Однако он был сыт по горло пустыней и ни за что не соглашался вести партию разведчиков к жиле. Работа батрака на ферме вполне удовлетворила его. Но он вручил Уайтмену чертеж и по возможности точно описал открытое им месторождение, а заодно передал ему тяготевшее над кладом проклятие — ибо, когда я случайно увидел мистера У. в Эсмеральде, это был человек, который уже двенадцать или тринадцать лет охотился за потерянным богатством, терпя голод и жажду, нужду и невзгоды. Кое-кто считал, что он нашел месторождение, но почти никто этому не верил.
Я видел обломок руды величиной с кулак, который Уайтмен будто бы получил от молодого немца, и, надо сказать, выглядел он соблазнительно. Зерна чистого золота сидели в нем густо, как изюм в куске сладкого пирога. Разработка такой руды в течение одной недели на всю жизнь обеспечила бы человека с умеренными запросами.
Наш новый спутник, некий мистер Хигби, хорошо знал с виду Уайтмена, а один из наших друзей, мистер Ван-Дорн, был близко знаком с ним и даже заручился обещанием Уайтмена заранее предупредить об очередной экспедиции. Ван-Дорн дал нам слово, что известит об этом и нас. Однажды вечером Хигби пришел чрезвычайно взволнованный и объявил, что видел в городе Уайтмена, и хотя он переодет и прикидывается пьяным, это несомненно он. Через несколько минут прибежал Ван-Дорн и подтвердил новость. Тогда мы собрались в нашей хижине и, сдвинув головы, таинственным шепотом составили план действий.
Мы решили отправиться потихоньку, после полуночи, по двое, по трое, чтобы не привлекать внимания, и сойтись на рассвете у водораздела над озером Моно, в восьми-девяти милях от города. Ехать мы должны были без шума и ни в коем случае не разговаривать иначе как шепотом. Мы предполагали, что на этот раз присутствие Уайтмена никому в городе не известно и никто не подозревает о предстоящей экспедиции. Наше совещание закончилось в девять часов, и мы спешно, в глубочайшей тайне приступили к сборам. В одиннадцать часов мы оседлали коней, привязали их около дома, потом вынесли окорок, мешок фасоли, пакет кофе, немного сахару, около ста фунтов муки, несколько жестяных кружек и кофейник, сковороду и еще кое-какую необходимую утварь. Всю поклажу мы взвалили на вьючную лошадь, — и пусть тот, кто не обучался у испанского знатока вьючного дела, не воображает, что он своим умом дойдет до этой науки. Это невозможно. У Хигби был небольшой опыт, но явно недостаточный. Он приладил вьючное седло (этакая штука, похожая на козлы для пилки дров), сложил на него вещи и стал опутывать их веревкой со всех сторон, время от времени закрепляя ее, а иногда, откинувшись назад, так сильно натягивал, что у лошади вваливались бока и она начинала задыхаться, — но как только ему удавалось туго завязать веревку в одном месте, она немедленно развязывалась в другом. Так мы и не укрепили по-настоящему поклажу, но она кое-как держалась, и мы наконец пустились в путь — гуськом, сомкнутым строем, в полном молчании. Ночь была темная, мы ехали шагом посредине дороги, между двумя рядами хижин; и каждый раз, когда на пороге появлялся кто-нибудь из старателей, я дрожал от страха, что он увидит нас в полоске света, падающего из дверей, и заподозрит неладное. Но все обошлось благополучно. Начался долгий извилистый подъем к водоразделу, и вскоре ряды хижин поредели, промежутки между ними все увеличивались, — я вздохнул свободнее и уже не чувствовал себя вором или убийцей. Я ехал последним, ведя за собой вьючную лошадь. По мере того как подъем становился круче, ей, видимо, все меньше нравилась ее ноша, и она то и дело натягивала лассо, замедляя шаг. Спутники мои почти скрылись из глаз в темноте. Я встревожился. Ласками и угрозой я заставил ее идти рысью, но тут жестяные кружки и сковороды на ее спине загремели, она испугалась и понесла. Лассо было обмотано вокруг луки моего седла, и когда вьючная лошадь поравнялась со мной, она стащила меня вместе с седлом на землю, и обе лошади бодро продолжали путь без меня. Но я был не один: развязавшаяся поклажа свалилась с лошади и упала рядом со мной. Все это произошло близ последней хижины. Из нее вышел человек и крикнул:
— Эй!
Я лежал в тридцати ярдах от него и знал, что ему меня не видно, — склон горы отбрасывал густую тень. Я промолчал. В освещенных дверях хижины появился еще один человек, и вдруг они оба направились ко мне. В десяти шагах от меня они остановились, и один из них сказал:
— Ш-ш! Слушай!
Будь я сбежавшим преступником, голова которого оценена, я и то не чувствовал бы себя хуже. Потом они оба, видимо, уселись на камень, но я не мог хорошо разглядеть их и потому не знал в точности, что они делают. Один сказал:
— Я слышал шум, ясно слышал. По-моему, это где-то здесь…
Камень прожужжал у моей головы. Я распластался в пыли, словно почтовая марка, и подумал про себя, что если он прицелится чуть правее, то, вероятно, опять услышит шум. В душе я теперь проклинал тайные экспедиции. Я мысленно дал обет, что нынешняя будет последней, пусть даже окрестные горы лопаются от ценных руд. Потом один из старателей сказал:
— Знаешь, что? Уэлч вовсе не врал, когда говорил, что видел сегодня Уайтмена. Я слышал стук копыт — вот что это было. Я сию минуту иду к Уэлчу.
Они ушли, к великой моей радости. Мне было все равно, куда они идут, лишь бы ушли. Я ничего не имел против того, чтобы они посетили Уэлча, — напротив, чем скорей, тем лучше.
Как только за ними закрылась дверь хижины, из мрака выступили мои спутники; они изловили лошадей и дождались ухода посторонних. Мы снова взвалили поклажу на вьючную лошадь, поехали дальше и с рассветом добрались до водораздела, где встретились с Ван-Дорном. Потом мы спустились к озеру и, считая себя в полной безопасности, сделали привал для завтрака, ибо мы устали, проголодались и очень хотели спать. Три часа спустя все остальное население длинной вереницей перевалило через гору и, обогнув озеро, скрылось из виду!
Мы так и не узнали, было ли это следствием моего падения с лошади, но одно мы поняли ясно: тайна раскрыта, и Уайтмен на сей раз не станет искать свою залежь. Мы очень огорчились.
Мы держали совет и решили — нет худа без добра; и если уж так случилось, то почему бы нам не отдохнуть с недельку на берегу этого любопытного озера. Иногда его называют Моно, а иногда — Калифорнийское Мертвое море. Это одна из самых своеобразных прихотей природы, но о нем почти никогда не пишут, и редко кто сюда заглядывает, потому что оно расположено вдали от мест, обычно посещаемых путешественниками, и вдобавок до него так трудно добраться, что только люди, готовые на всяческие неудобства и тяжелые лишения, могут пуститься в столь рискованное предприятие. На другой день мы с утра перебрались в отдаленный и особенно глухой уголок на побережье, где в озеро с горного склона сбегал холодный прозрачный ручей, и там разбили лагерь по всем правилам. У владельца уединенного ранчо, лежавшего еще миль на десять дальше, мы взяли напрокат большую лодку и два дробовика и собрались наслаждаться комфортом и отдыхом. Вскоре мы досконально ознакомились с озером и всеми его особенностями.
Глава XXXVIII
Озеро Моно лежит в мертвой, голой, отвратительной пустыне, на высоте восемь тысяч футов над уровнем моря, и окружено горами высотой в десять тысяч футов, вершины которых всегда окутаны тучами. Это безмолвное, безлюдное, безотрадное озере — угрюмый житель самого угрюмого места на земле — не блещет красотой. Окружность его — миль сто, вода — скучного сероватого цвета; в середине торчат два острова, или, вернее, складки растрескавшейся, обгорелой, вспученной лавы, похороненные под пеленой пемзы и пепла, под серым саваном мертвого, угасшего вулкана, чей обширный кратер захвачен и пленен озером.
Глубина Моно — двести футов, и его ленивые воды так насыщены щелочью, что стоит — раза два окунуть в него и отжать самую заношенную рубашку, и она окажется не менее чистой, чем если бы побывала в руках искуснейшей прачки. Пока мы жили на его берегах, стирка не затрудняла нас. Мы привязывали накопившееся за неделю белье к корме нашей лодки, отъезжали на четверть мили — и дело с концом, оставалось только отжать его. Достаточно было смочить голову и слегка потереть, чтобы белая пена поднялась на три дюйма.
Вода эта не полезна для ушибов и ссадин. Пример тому — наша собака. На ее коже было много болячек — больше болячек, чем здоровых мест. В жизни не видел такого шелудивого пса. Однажды, спасаясь от мух, он прыгнул за борт. Но это оказалось ошибкой. С таким же успехом он мог бы кинуться в огонь. Щелочная вода впилась во все болячки сразу, и он на хорошей скорости двинулся к берегу. При этом он лаял, и повизгивал, и подвывал, — и к тому времени, когда он выбрался из воды, на нем не осталась живого места, ибо изнутри он весь облез от натуги, а снаружи его начисто ободрала щелочь, — и, вероятно, он горько сожалел, что ввязался в такое дело. Он бегал и бегал по кругу, и рыл когтями землю, и хватал лапами воздух, и кувыркался то через голову, то через хвост с поразительным искусством. Эта собака, вообще говоря, не отличалась экспансивностью — напротив, нрав у нее был скорее степенный и уравновешенный, — и я еще ни разу не видел ее такой оживленной. В конце концов она пустилась через горы со скоростью, — как мы прикинули, — миль этак двести пятьдесят в час и, видимо, бежит и поныне. Это произошло девять лет тому назад. Мы каждый день поджидаем ее — не вернется ли хоть то, что от нее осталось.
Белый человек не может пить воду из озера Моно, потому что это — чистейший щелок. Говорят, что окрестные индейцы иногда пьют ее. В этом нет ничего невероятного, ибо все они лгуны чистейшей воды. (За этот каламбур дополнительная плата будет взиматься только с тех, кому требуется объяснение его. Он получил высокую оценку нескольких умнейших людей нашей эпохи.)
В озере Моно нет ни змей, ни рыб, ни лягушек, ни головастиков — словом, ничего такого, что скрашивает человеку жизнь. Миллионы диких уток и чаек плавают на его поверхности, но ни одна живая тварь не дышит под нею, кроме перистого белого червя длиной в полдюйма, похожего на кусок разлохмаченной белой нитки. Если вытащить здесь галлон воды, в нем окажется до пятнадцати тысяч этих червей. Они придают воде серовато-белый оттенок. Есть еще мухи, похожие на наших комнатных мух. Они садятся на берег и поедают выброшенных водою червей; и в любое время можно видеть целый мушиный пояс шириной в шесть футов и толщиной в дюйм, который полностью охватывает все озеро, — мушиный пояс длиной в сто миль. Если бросить в них камень, то они взлетают таким густым роем, что кажутся плотной тучей без просветов. Их можно держать под водой сколько душе угодно — они не обижаются, напротив, гордятся этим. Когда их выпустишь, они выскакивают на поверхность сухие, как отчет бюро патентов, и удаляются столь невозмутимо, словно их нарочно обучили этому фокусу, дабы доставить человеку обогащающее ум развлечение. Провидение ничего не оставляет на волю случая. В хозяйстве природы все имеет свое надлежащее место, свою роль и свое дело: утки поедают мух, мухи поедают червей, индейцы — и первых, и вторых, и третьих, дикие кошки поедают индейцев, белые поедают диких кошек — и, таким образом, все чудесно на этом свете.
От озера Моно до океана сотня миль по прямой, и между ним и океаном не одна горная цепь, — и однако тысячи чаек каждый год прилетают сюда класть яйца и выводить птенцов. Появись они вдруг в Канзасе, мы, кажется, и то меньше удивились бы. И по этому поводу я хочу указать еще на один пример, свидетельствующий о мудрости природы. Так как острова в этом озере всего лишь огромные глыбы застывшей лавы, занесенные пеплом и пемзой, без намека на растительность и без какого бы то ни было топлива, а яйца чаек абсолютно бесполезная вещь, пока их не сваришь, природа создала на том острове, что побольше, неиссякаемый источник крутого кипятка, и в четыре минуты можно приготовить яйца такие же крутые, как любое мое суждение за последние пятнадцать лет. В десяти шагах от горячего источника находится холодный ключ, вода его приятна на вкус и полезна для здоровья. Итак, на этом острове нам было обеспечено бесплатное питание и даровая стирка; и если бы природа пошла еще дальше и предоставила нам симпатичного портье американского отеля, который ворчит и огрызается и не знает ни расписания, ни маршрута поездов — не знает вообще ничего и очень гордится этим, — то о лучшем я бы и не мечтал.
С полдюжины горных ручейков вливаются в озеро Моно, но ни единой капли воды не вытекает из него. Уровень его никогда не повышается и не опускается, и куда оно девает излишек воды — это мрачная, кровавая тайна.
На побережье озера Моно всего лишь два времени года, а именно: конец одной зимы и начало следующей. Я много раз видел (в Эсмеральде), как в восемь часов знойного утра термометр показывал девяносто градусов[33], а к девяти часам вечера наваливало снегу на четырнадцать дюймов — и этот же термометр в помещении падал до сорока четырех. В городке Моно снег при благоприятных условиях идет в течение всего года по меньшей мере раз в месяц. Летом погода такая неустойчивая, что дама, которая, отправляясь в гости, хочет оградить себя от неприятных сюрпризов, берет в правую руку веер, а в левую — лыжи. Четвертого июля торжественное шествие обычно засыпает снегом, и будто бы когда заказывают порцию бренди, буфетчик откалывает ее топором и заворачивает в бумагу, точно сахарную голову. И еще говорят, что все старые пропойцы здесь беззубые, оттого что всю жизнь грызут коктейль из джина и пунш из бренди. Я не ручаюсь за достоверность этого сообщения — за что купил, за то и продаю, — но, по-моему, тот, кто способен не надорвавшись поверить ему, может купить его без опаски, хуже не будет. Другое дело — снегопад Четвертого июля: тут уж мне доподлинно известно, что это правда.
Глава XXXIX
Однажды ясным знойным утром — лето было в полном разгаре — мы с Хигби сели в лодку и поехали обследовать острова. Мы давно уже хотели это сделать, но все откладывали, страшась непогоды: здесь сильные бури не редкость, и такой утлой гребной лодке, как наша, ничего не стоит опрокинуться, а это означало бы верную смерть даже для самого стойкого пловца, потому что ядовитая щелочь точно огнем выжгла бы ему глаза, да и внутренности выела бы, зачерпни он воды. Считалось, что до островов двенадцать миль прямиком, — путь долгий и жаркий; но утро было такое тихое и солнечное, а озеро такое зеркально гладкое и спокойное, что мы не устояли перед соблазном. Итак, мы наполнили водой две большие жестяные фляги (ибо мы не знали, где именно на большом острове находится ключ, о котором нам говорили) и отправились. Мускулистые руки Хигби быстро двигали лодку, но, добравшись до цели, мы почувствовали, что покрыли не двенадцать, а никак не меньше пятнадцати миль.
Мы пристали к большому острову и вышли на берег. Мы отхлебнули из обеих фляг, и оказалось, что вода протухла на солнце: она стала такая мерзкая, что мы не могли ее пить; тогда мы ее вылили и пошли искать ключ, — жажда быстро усиливается, как только обнаружишь, что утолить ее нечем. Остров представлял собой длинный, довольно отлогий холм, сплошь покрытый серым слоем пепла и пемзы, — мы увязали в нем по колено на каждом шагу, — а вершину грозной стеной окружали обгорелые уродливые камни. Взобравшись на вершину и очутившись внутри этой каменной ограды, мы увидели всего лишь вытянутую в длину неглубокую впадину, устланную пеплом, и кое-где полоски мелкого песку. Там и сям из трещин в камнях выбивались струйки пара, свидетельствующие о том, что хотя этот древний кратер ушел на покой, жар еще тлеет в его топках. Подле одной из таких струек стояло единственное на острове дерево — невысокая сосенка, очень красивая и безупречно симметричная; она была ярко-зеленая, оттого что пар, непрерывно обтекая ее ветви, давал им нужную влагу. Как непохож был этот сильный, красивый чужак на окружающую его унылую, мертвую пустыню. Словно светлый дух в надевшем траур семействе.
Мы искали ключ повсюду: прошли весь остров в длину (две-три мили) и дважды в ширину, терпеливо карабкались на груды пепла, потом сидя съезжали вниз с другой стороны, вздымая густые тучи серой пыли. Но мы не нашли ничего, кроме одиночества, пепла и гнетущей тишины. Потом мы заметили, что поднялся ветер, и забыли про жажду — нам грозила куда более серьезная опасность: понадеявшись на тихую погоду, мы не потрудились привязать лодку. Мы кинулись к пригорку, откуда видно было место причала, и вот — но словами не опишешь охватившего нас ужаса — лодка исчезла! И, по всей вероятности, на всем озере другой лодки не сыщешь. Положение наше было не из приятных — по правде говоря, оно было отчаянным. Мы оказались пленниками на необитаемом острове; наши друзья, хоть и находились поблизости от нас, ничем пока не могли помочь; а больше всего нас пугала мысль, что у нас нет ни пищи, ни воды. Но тут мы увидели нашу лодку. Она медленно плыла ярдах в пятидесяти от берега, покачиваясь на пенистых волнах. Она плыла все дальше и дальше, не торопясь, но и не приближаясь к нам; мы шагали вровень с ней, поджидая, не смилостивится ли над нами судьба. Так прошел час, и наконец показался небольшой выступ берега, и Хигби побежал вперед и стал на самый край, готовясь к атаке. Если нас постигнет неудача — все пропало. Лодка теперь постепенно приближалась к берегу; но достаточно ли быстро она приближалась, чтобы нам успеть перехватить ее, — вот что было важнее всего. Когда между нею и Хигби осталось тридцать шагов, я так волновался, что положительно слышал биение собственного сердца; а когда, немного погодя, она медленно плыла на расстоянии какого-нибудь ярда от берега и казалось вот-вот пройдет мимо, — сердце мое замерло, когда же она поравнялась с нами и начала отдаляться, а Хигби все еще стоял неподвижно, точно каменный истукан, оно совсем остановилось. Но через мгновение он сделал огромный прыжок и очутился на корме лодки — и тогда мой ликующий клич огласил пустынные просторы.
Но Хигби тут же охладил мой восторг: он сказал, что его ничуть не тревожило, пройдет ли лодка достаточно близко для прыжка, лишь бы расстояние не превышало десяти ярдов; он просто закрыл бы глаза и рот и добрался до нее вплавь. А я-то, дурак, об этом и не подумал. Плохо кончиться могло только долгое плавание.
По озеру ходили волны, ветер усиливался. К тому же становилось поздно — уже шел четвертый час. Пускаться в обратный путь было рискованно. Но жажда томила нас, и мы все же решили попытаться. Хигби сел на весла, а я взялся за руль. После того как мы с великим трудом покрыли одну милю, мы поняли, что дело наше дрянь, — буря разыгралась не на шутку: вздымались увенчанные пенистыми гребнями волны, черные тучи заволокли небо, ветер дул с яростной силой. Следовало бы возвратиться на остров, но мы не решались повернуть лодку: как только она стала бы вдоль волны, она бы тут же, разумеется, опрокинулась. Мы могли спастись, только ведя ее прямо вперед. Дело это было не простое — лодка шла тяжело, глубоко зарываясь в воду то носом, то кормой. Случалось, что у Хигби одно весло соскальзывало с гребня волны, и тогда другое весло поворачивало лодку на девяносто градусов, вопреки моему громоздкому рулевому устройству. Мы промокли насквозь от непрерывных брызг, и лодка иногда зачерпывала воду. Мой спутник обладал недюжинной силой, но и ему становилось невмоготу, и он предложил поменяться местами, чтобы ему немного отдохнуть. Однако я сказал, что это, невозможно: если я хоть на минуту, пока мы будем меняться местами, отпущу рулевое весло, лодка непременно станет вдоль волны, опрокинется, и не пройдет и пяти минут, как в наших внутренностях соберется сотня галлонов мыльной пены, и она пожрет нас с такой быстротой, что мы даже не поспеем на дознание о собственной гибели.
Но всему на свете приходит конец. Перед самым наступлением темноты мы с триумфом, носом вперед, вошли в порт. Хигби закричал «ура» и бросил весла, я тоже бросил свое, — волна подхватила лодку, и она перевернулась!
Боль, которую причиняет щелочная вода, попадая на ссадины, волдыри и царапины, нестерпима, и унять ее можно, только смазавшись жиром с головы до пят; но все же мы наелись, напились и отлично проспали ночь.
Описывая диковины озера Моно, нельзя не сказать о живописных, высоких, как башенки, глыбах беловатого крупнозернистого камня, похожего на застывший известковый раствор, которые встречаются на всем побережье озера; если отломать кусок от такой глыбы, то можно отчетливо увидеть глубоко сидящие в породе окаменелые яйца чаек, полностью сохранившие свою форму. Как они туда попали? Я просто констатирую факт — ибо это факт — и предоставляю читателю, сведущему в геологии, разгрызть на досуге сей орешек и найти разгадку по своему усмотрению.
Спустя неделю мы отправились в горы рыбачить и, разбив лагерь под сенью снежного пика Замок, несколько дней успешно ловили форель в прозрачном озерке, десять тысяч футов выше уровня моря; в жаркие августовские дни мы находили прохладу, усаживаясь на снежные сугробы в десять футов высотой, а по краям сугробов зеленела нежная травка и цвели пышные цветы; ночью мы развлекались тем, что промерзали насквозь. Потом мы вернулись на озеро Моно и, убедившись, что до поры до времени погоня за цементом прекратилась, уложили вещи и перебрались обратно в Эсмеральду. Мистер Баллу немного поразведывал, но остался недоволен результатами и один уехал в Гумбольдт.
В это время произошел случай, интерес к которому никогда не остывал во мне по той простой причине, что благодаря ему чуть не состоялись мои похороны. В свое время жители Эсмеральды, опасаясь нападения индейцев, припрятали порох в надежных местах, но так, чтобы он был под рукой, когда понадобится. Один из наших соседей положил шесть банок пороху в духовой шкаф старой, пришедшей в негодность печки, которая стояла во дворе около открытого сарая, и с того дня и думать о нем забыл. Мы наняли полумирного индейца выстирать нам белье, и он расположился со своей лоханью под навесом сарая. Старая печка торчала в шести футах от него, перед самыми его глазами. Глядя на нее, он решил, что стирать в горячей воде лучше, чем в холодной, поставил на нее котел с водой и развел огонь под забытым пороховым складом. Затем он вернулся к своей лохани. Вскоре и я вошел под навес, подбросил индейцу еще несколько штук белья и уже открыл было рот, чтобы заговорить с ним, как вдруг печка с грохотом взорвалась и исчезла, не оставив после себя ни осколочка. Обломки ее упали на улице, в добрых двухстах ярдах от нас. Крыша над нашими головами на три четверти обвалилась, и одна дверца печки, расколов пополам небольшой столбик у самых ног индейца, прожужжала между нами и врезалась в заднюю стенку сарая, почти пробив ее насквозь. Я побледнел, как полотно, обессилел, как котенок, и не мог выговорить ни слова. Но индеец не выказал ни тревоги, ни страха, ни даже замешательства. Он только бросил стирать, с минуту, подавшись вперед, разглядывал чистое, гладкое место, оставленное печкой, а затем изрек: «Пф! Куча печка ушел!» — после чего как ни в чем не бывало опять взялся за стирку, словно печке так и полагалось вести себя. Для ясности сообщаю, что «куча» на англо-индейском жаргоне значит «весь». Читатель оценит предельную для данного случая меткость этого выражения.
Глава XL
Теперь я расскажу об одном весьма любопытном случае — пожалуй, самом любопытном из всех, которыми до сей поры была отмечена моя праздная, беспечная и никчемная жизнь. На горном склоне, в окраинной части города, высоко выходил на поверхность пласт красноватого кварца — открытый гребень среброносной жилы, которая, без сомнения, уходила далеко под землю. Месторождение принадлежало компании «Вольный Запад». От гребня вниз была прорыта шахта шестидесяти — семидесяти футов глубины, и все знали цену добываемой там руде: содержание серебра приличное, но не более того. Замечу мимоходом, что новичку все кварцевые залежи одного участка кажутся одинаковыми, но приисковый старожил с первого взгляда на груду смешанной породы может определить происхождение каждого обломка с такой же легкостью, с какой кондитер разбирает сваленную в кучу конфетную смесь.
Внезапно неистовое волнение охватило весь город: «Вольному Западу», по выражению старателей, «привалило». Все бегали смотреть на новоявленное богатство, и в течение нескольких дней вокруг шахты толпилось столько народу, что непосвященный приезжий непременно принял бы это сборище за многолюдное собрание под открытым небом. Только и разговоров было, что об удаче компании, и никто ни о чем другом не помышлял и не грезил. Каждый уносил с собой пробу, дробил ее в ступе, промывал в роговой ложке и, онемев от восхищения, глядел на сказочный результат. Порода была нетвердая — черный рыхлый камень, который, если сжать его в руке, крошился, как печеный картофель; если же рассыпать его на бумаге, то отчетливо видны были густо вкрапленные песчинки золота и крупицы самородного серебра. Хигби принес в нашу хижину целую горсть кварца, сделал промывку и пришел в неописуемый восторг. Акции «Вольного Запада» подскочили до небес. По слухам, многочисленные покупатели, предлагавшие тысячу долларов за фут, получили решительный отказ. У нас у всех бывали приступы хандры — этакая серенькая тоска, — но теперь я впал в черную меланхолию, потому что не имел доли в «Вольном Западе». Мир казался мне пустым, жизнь — несчастьем. Я потерял аппетит, и ничто не могло расшевелить меня. И я вынужден был оставаться там и слушать, как ликуют другие, ибо уехать с прииска мне было не на что.
Компания «Вольный Запад» запретила уносить с собой пробы — и не удивительно: одна горсть этой руды уже представляла собой довольно крупную сумму. Чтобы показать, как высоко ценилась эта руда, приведу такой пример: партия в тысячу шестьсот фунтов была продана на месте, у выхода шахты, по доллару за фунт; и тот, кто приобрел ее, навьючил руду на мулов и повез за полтораста или двести миль, через горы, в Сан-Франциско, уверенный, что все его труды и издержки окупятся с лихвой. Компания также наказала своему десятнику не пускать в рудник никого, кроме рабочих, ни днем ни ночью и ни под каким видом. Я по-прежнему пребывал в унынии, а Хигби в задумчивости, но мысли у него были иные, чем у меня. Он подолгу изучал руду, разглядывал ее в увеличительное стекло, вертел в руках, чтобы свет падал на нее с разных сторон, и каждый раз после этого, обращаясь к самому себе, высказывал одно и то же неизменное мнение, облеченное в одну и ту же неизменную формулу:
— Нет, эта руда не с «Вольного Запада»!
Он стал поговаривать о том, что намерен забраться в шахту, — пусть хоть стреляют в него. На душе у меня кошки скребли, и мне было наплевать, заберется он в шахту или нет. Он попытался сделать это днем — безуспешно; попытался ночью — опять неудача; встал ни свет ни заря, опять попытался — снова неудача. Тогда он устроился среди кустов полыни и лежал в засаде час за часом, дожидаясь, когда рабочие — два — три рудокопа — вылезут из шахты и усядутся перекусить в тени камня; поднялся было, но слишком рано — один из рабочих вернулся за чем-то; рискнул еще раз и уже подобрался к шахте, но тут другой рабочий встал из-за камня и внимательно поглядел кругом, — а Хигби тотчас пал на землю и притаился; потом он на четвереньках дополз до входа в шахту, бросил быстрый взгляд вокруг, ухватился за веревку и спустился по ней. Он скрылся в темном забое в ту самую минуту, когда над краем шахты появилась чья-то голова и раздался окрик «эй!», на который Хигби предпочел не отозваться. Больше никто ему не мешал. Час спустя он влетел в нашу хижину, красный, потный, готовый взорваться от волнения, и проговорил театральным шепотом:
— Я знал, знал! Теперь мы богаты! Это слепая жила!
Подо мной точно закачалась земля. Сомнения — убежденность — снова сомнения — надежда, радость, восторг, вера, неверие — дикий хаос противоречивых чувств захлестнул мое сердце и мозг, и я не мог вымолвить ни слова. Эта душевная буря длилась минуты две, после чего я встряхнулся и проговорил:
— Скажи еще раз!
— Слепая жила.
— Кэл, давай… давай спалим дом… или убьем кого-нибудь! Выйдем на улицу и покричим «ура»! Впрочем, к чему это? Такого ведь не бывает.
— Это слепая жила! Миллионы стоит! Висячий бок — лежачий бок — зальбанд из глинозема — все точка в точку!
Он подбросил вверх свою шляпу и прокричал троекратное «ура», а я пустил все сомнения по ветру и заорал еще громче, чем он. Ибо я стал миллионером, и плевать я хотел на все приличия!
Но, пожалуй, мне следует кое-что разъяснить. «Слепая жила» — это такая жила, или залежь, которая не выходит на поверхность. Старатель не знает, где искать слепую жилу, но он часто натыкается на нее, когда прокладывает штольню или роет шахту. Хигби досконально изучил породу «Вольного Запада», и чем дольше он следил за новыми разработками, тем сильнее убеждался, что добываемая руда иного происхождения. И ему одному на всем прииске пришла мысль, что в шахте залегает слепая жила, о чем сами заправилы компании еще не подозревают. Он оказался прав. Спустившись в шахту, он увидел, что слепая жила, прорезающая пласт компании по диагонали, залегает отдельно от него, между четко очерченными слоями породы и глинозема. А значит, эта жила — общественная собственность. Обе жилы были так отчетливо видны, что любой старатель мог определить, какая из них принадлежит «Вольному Западу», а какая нет.
Мы рассудили, что хорошо бы заручиться крепкой поддержкой, и потому в тот же вечер привели к себе в хижину десятника и открыли ему нашу тайну. Хигби сказал:
— Мы вступим во владение этой жилой, сделаем заявку, получим право собственности и тогда запретим компании добывать нашу руду. Вы своим хозяевам ничем не поможете — да и никто не поможет. Я спущусь вместе с вами в шахту и докажу вам, что это без всяких сомнений слепая жила. Так вот — предлагаем вам войти с нами в долю и сделать заявку от лица всех троих. Что вы на это скажете?
Что мог сказать на это человек, которому нужно было только протянуть руку, чтобы завладеть богатством, и притом ничем не рискуя, никого не обижая и никак не пачкая свое доброе имя? Он мог только сказать: «Согласен».
В тот же вечер мы сделали заявку и еще до десяти часов ее по всем правилам занесли в регистрационную книгу. Владение наше было скромное — по двести футов на брата, итого шестьсот футов, — самое маленькое и самое слаженное предприятие во всей округе.
Всякий может догадаться, спали мы в ту ночь или нет. И Хигби и я в полночь легли в постель, но только для того, чтобы, не смыкая глаз, думать, мечтать, строить планы. Покосившаяся хижина с земляным полом превратилась в дворец, рваное серое одеяло — в крытый шелком пуховик, колченогие стулья и стол — в мебель красного дерева. Каждый раз, как новый предмет роскоши во всем блеске своем вспыхивал в моих грезах о будущем, меня крутило в постели или подбрасывало, как будто через меня пропускали электрический ток. Время от времени мы перебрасывались отрывочными возгласами.
— Когда ты уедешь домой, в Штаты? — спросил Хигби.
— Завтра! — выпалил я, два раза перевернувшись и садясь в постели. — Нет, не завтра, но самое позднее — через месяц.
— Мы поедем вместе, на одном пароходе.
— Отлично.
Пауза.
— На том, который отходит десятого?
— Да. Нет, первого.
— Ладно.
Снова пауза.
— Где ты думаешь поселиться? — спросил Хигби.
— В Сан-Франциско.
— И я.
Пауза.
— Слишком высоко, влезать трудно, — сказал Хигби.
— Куда?
— Да вот — Русская горка. Выстроить бы там домик!
— Влезать трудно? А экипаж на что?
— Верно. Я и позабыл.
Пауза.
— Кэл, а какой дом ты будешь строить?
— Я уже думал об этом. В три этажа, ну и чердак.