Наконец впереди, на краю обширной равнины, показался Карсон-Сити. Нас еще отделяло от него несколько миль, и с этого расстояния город казался просто скоплением каких-то белых пятен под сенью горного кряжа, чьи грозные вершины тянулись в небо, высоко вознесенные над землей и чуждые всему земному.
Мы прибыли на место, выгрузились, и карета покатила дальше. Карсон-Сити оказался деревянным городом с населением в две тысячи душ. Главная улица состояла из четырех — пяти кварталов, занятых белыми, обшитыми тесом лавчонками, слишком высокими, чтобы усесться на них, но недостаточно высокими для других целей; попросту говоря — очень низенькими. Они тесно лепились друг к другу, словно на этой огромной равнине не хватало места. Тротуар был деревянный, из плохо пригнанных досок, имевших обыкновение громыхать под ногами. В центре города, напротив лавок, находилась «плаца» — неотъемлемая принадлежность всех городов по ту сторону Скалистых гор — просторная, ровная неогороженная площадь с шестом свободы[24] посредине, чрезвычайно удобная для открытых торгов, продажи лошадей, многолюдных сборищ, а также для привала погонщиков скота. Кроме главной улицы, к плаце примыкали под углом еще два ряда лавок, контор и конюшен. В остальном Карсон-Сити был скорее разбросанным городом.
Нас познакомили с несколькими гражданами Карсон-Сити — и на почтовом дворе, и по пути из гостиницы к дому губернатора, — в частности с некиим мистером Гаррисом, восседавшим верхом на коне; он начал было что-то говорить, но вдруг прервал самого себя:
— Простите, одну минуточку, — вон там свидетель, который показал под присягой, что я участвовал в ограблении калифорнийской почтовой кареты. Наглое вмешательство в чужие дела, сэр, — я ведь даже незнаком с этим субъектом.
Он подъехал к свидетелю и стал укорять его при помощи шестизарядного револьвера, а тот оправдывался таким же способом. Когда все заряды были выпущены, свидетель вернулся к прерванному занятию (он чинил кнут), а мистер Гаррис, вежливо поклонившись нам, поскакал домой; из его простреленного легкого и продырявленного бедра струйки крови стекали по бокам лошади, что, несомненно, служило к ее украшению. Впоследствии, каждый раз, когда Гаррис при мне стрелял в кого-нибудь, я вспоминал свой первый день в Карсон-Сити.
Больше мы в тот день ничего не видели, — было уже два часа и, согласно обычаю, поднялся ежедневный «невадский зефир»; он гнал перед собой огромную тучу пыли, высотой с Соединенные Штаты, если поставить их стоймя, и столица территории Невада скрылась из глаз. Однако кое-что, не лишенное интереса для приезжих, все же удалось подсмотреть, ибо гигантская завеса пыли была густо усеяна предметами — одушевленными и неодушевленными, — которым, строго говоря, не место в воздушном пространстве; они сновали взад-вперед, мелькали там и сям, то появляясь, то исчезая в бурлящих волнах пыли; шляпы, куры и зонты парили в поднебесье; чуть пониже — одеяла, жестяные вывески, кусты полыни и кровельная дранка; еще пониже — половики и бизоньи шкуры, затем — совки и ведерки для угля; уровнем ниже — застекленные двери, кошки и младенцы; еще ниже — рассыпанные дровяные склады, легкие экипажи и ручные тележки; а в самом низу, всего в тридцати — сорока футах от земли, бушевал ураган кочующих крыш и пустырей.
Это все-таки не мало. Я мог бы увидеть и больше, если бы пыль не запорошила мне глаза.
Кроме шуток, Невадский ветер — это далеко не пустяк. Он валит легкие строения, сдувает гонтовые крыши, а железные свертывает, как нотную бумагу, иногда опрокидывает почтовую карету и вытряхивает вон пассажиров; местное предание гласит, что здесь так много плешивых потому, что ветер вырывает волосы, пока люди следят за полетом своих шляп; в летние дни на улицах Карсон-Сити всегда царит оживление, ибо множество граждан скачет вокруг не дающихся в руки шляп, точно служанки, которые гоняются за пауком.
«Невадский зефир» — сугубо евангельский ветер, поскольку никто не знает, «откуда он приходит»[25]. То есть никто не знает, где он берет начало. А приходит он с запада, из-за гор; но если перевалить через хребет, то по ту сторону его нет и следа! Вероятнее всего, его нарочно изготовляют с этой целью на горной вершине, откуда он и пускается в путь. Это весьма пунктуальный ветер, по крайней мере летом. Его служебные часы с двух пополудни до двух часов ночи; и всякий, кто дерзнет выйти из дому в этот промежуток времени, должен учитывать силу ветра, иначе его отнесет на добрую милю в сторону от того места, куда он отправился. Но как только невадец попадает в Сан-Франциско, он первым делом жалуется на нестерпимый ветер с моря! Такова уж человеческая природа.
Пышный дворец, занимаемый губернатором территории Невада, оказался деревянным домиком в один этаж, разделенным на две тесные каморки, с навесом, подпертым столбами, над входной дверью; такое великолепие внушало гражданам уважение, а индейцам — благоговейный трепет. Резиденции недавно прибывших верховного судьи территории и его помощника, а также других представителей Вашингтона были менее роскошны. Все они снимали комнату со столом частным образом, и спальня служила им одновременно и приемной.
Мы с братом поселились на «ранчо» одной почтенной француженки по имени Бриджет О'Фланниган, верной соратницы губернатора. Она знавала его превосходительство в счастливую пору его жизни, когда он был главнокомандующим нью-йоркских полицейских сил, и не покинула его в несчастии, когда он стал губернатором Невады. Комната наша помещалась в первом этаже и выходила на площадь. После того как мы поставили там кровать, столик, два стула, казенный несгораемый шкаф и Полный толковый словарь, еще осталось место для одного, а то и двух посетителей, — если немного растянуть стены. Но стенам это не вредило — по крайней мере перегородкам, ибо они состояли просто-напросто из белой мешковины, протянутой из одного угла комнаты в другой. В Карсон-Сити это было общим правилом, перегородки другого образца — редким исключением. И если вы стояли в темной комнате, а у вашего ближайшего соседа горел свет — бывало, что тени на нашей стене выдавали преинтересные тайны! Зачастую для перегородки использовали несколько старых мешков из-под муки; в таком случае разница между простонародьем и аристократией заключалась в том, что стены первых не имели никаких украшений, стены же вторых блистали примитивной росписью, а именно — красными и синими клеймами мукомолов. Иногда высшие слои общества, заботясь об убранстве своего жилья, наклеивали на мешковину картинки, вырезанные из «Харперс уикли». А люди богатые и просвещенные даже обзаводились плевательницами и другими предметами обихода, свидетельствующими о склонности к роскоши и неге[26]. В нашей комнате был ковер и глазурованный таз для умывания. По этой причине остальные жильцы миссис О'Фланниган питали к нам лютую ненависть. Когда мы прибавили еще занавеску из крашеной клеенки, мы, можно сказать, рисковали жизнью. Во избежание кровопролития я покинул нашу комнату и обосновался наверху, среди плебеев без чина и звания, на одной из четырнадцати сосновых коек, которые стояли двумя длинными рядами в помещении, занимавшем весь верхний этаж.
Компания, в которую я попал, оказалась превеселой. По большей части это были люди, принадлежавшие к свите губернатора в Нью-Йорке и Сан-Франциско и добровольно последовавшие за ним сюда, рассудив, что в предстоящей драке за мелкие должности и крохи земных благ им кое-что, может быть, перепадет и дела их поправятся, а хуже не будет, потому что некуда. Они были широко известны под именем «Ирландская бригада», хотя ирландцев среди них насчитывалось всего лишь четыре или пять. К немалому огорчению его превосходительства, человека по натуре очень доброго, его верные слуги вызывали много толков, особенно расстроился он, когда прошел слух, что это наемные убийцы, которых он привез с собой для того, чтобы в случае надобности без шума сократить число избирателей, голосующих за демократов!
Миссис О'Фланниган давала им стол и квартиру за десять долларов в неделю с каждого, и они весьма охотно давали взамен расписки. Их это вполне устраивало, но Бриджет вскоре обнаружила, что расписки, которые нельзя учесть ни в одном банке, — дело неподходящее для пансиона в Карсон-Сити. И она стала приставать к губернатору, чтобы он нашел занятие для членов бригады. Ее назойливые требования и их настойчивые просьбы наконец довели его до тихого отчаяния, и он призвал бригаду пред свои светлые очи. Затем он сказал:
— Господа, я решил поручить вам полезную и прибыльную работу — работу, которая обеспечит вам отдых на лоне природы и будет содействовать развитию ваших умственных способностей путем неустанных наблюдений и исследований. Я хочу, чтобы вы провели съемку для железной дороги на запад от Карсон-Сити до определенного пункта. Как только откроется сессия законодательного собрания, я проведу соответствующий закон и улажу вопрос о вознаграждении.
— Что? Железную дорогу через горы Сьерры-Невады?
— Ну, ведите съемку на восток до определенного пункта!
Он сделал из них землемеров, топографов и так далее и выпустил их в пустыню. Вот это был отдых так отдых! «Отдыхали» пешком, таща на себе цепи через пески и заросли полыни, под палящим солнцем, среди костей павших животных, в обществе койотов и тарантулов. «Романтическое приключение» — дальше ехать некуда! Они вели съемку очень медленно, очень осторожно, очень тщательно. Первую неделю они каждый вечер возвращались домой все в пыли, с натертыми ногами, усталые и голодные, но очень веселые. Они приносили с собой тарантулов — огромных волосатых пауков, — сажали их в банки с крышками и ставили на полку. Начиная со второй недели им пришлось ночевать в поле, так как они сильно продвинулись на восток. Они неоднократно просили уточнить местоположение «определенного пункта», но никаких разъяснений не получали. Наконец, в ответ на особенно настойчивый вопрос: «Как далеко на восток?» — губернатор Най прислал телеграмму:
«До Атлантического океана, черт вас возьми! Потом перекиньте мост и продолжайте!»
Это ускорило возвращение пропыленных тружеников — они послали рапорт и прекратили работу. Но губернатор остался очень доволен; он сказал, что миссис О'Фланниган все равно взыщет с него деньги за содержание бригады, так по крайней мере он хоть потешится над ними; и добавил с милой улыбкой — как в былые времена, — что велит им проложить дорогу в Юту, а потом даст телеграмму Бригему, чтобы он их повесил за нарушение границ!
Бригада принесла с собой еще тарантулов, и, таким образом, на полках в нашей комнате разместился целый зверинец. Среди них были такие огромные, что своими волосатыми сильными ногами они могли обхватить блюдце, а когда они считали, что чувства их оскорблены или пострадала их честь, они глядели такими свирепыми головорезами, каких больше не сыщешь в животном царстве. Стоило чуть-чуть стукнуть по их стеклянной темнице, как они мгновенно вскакивали, готовые к драке. Гордые? Надменные? Да они подбирали соломинку и ковыряли в зубах не хуже любого члена конгресса. В первую ночь по возвращении бригады, как обыкновенно, дул яростный «зефир», и около полуночи с соседней конюшни сорвало крышу, и один угол ее продырявил стену нашего ранчо. Все разом проснулись, вся бригада вскочила, как по тревоге, в узком проходе между рядами коек все впотьмах налетали и валились друг на друга. В самом разгаре суматохи Боб Г***, спавший крепким сном, вдруг подпрыгнул, спросонья сбил головой полку и заорал во все горло:
— Берегись, ребята, — тарантулы повылезали!
Поднялась паника. Боясь наступить на тарантула, никто уже не покушался выбежать из комнаты. Все кинулись ощупью искать убежища — все влезли кто на сундучок, кто на койку. Затем наступила тишина — зловещая тишина, полная страха, ожидания, жути. Комната тонула в непроглядном мраке, и можно было только вообразить, как выглядели четырнадцать полуодетых мужчин, скорчившихся на койках и сундуках, ибо увидеть их никто не мог. Немного погодя тишина стала прерываться, слышались знакомые голоса, и по голосу можно было определить, куда кто забился, да и другие звуки, когда один из них шарил по одеялу или менял позу, выдавали местоположение страдальцев. Лишних слов никто не тратил — просто слышался тихий возглас «ой!», затем громкий стук, и всем было ясно, что данный джентльмен почувствовал прикосновение волосатого одеяла или еще чего-нибудь к своему голому телу и соскочил с койки на пол. Потом опять воцарялась тишина. Через минуту кто-нибудь произносил, заикаясь:
— Ч-ч-что-то ползет у меня по затылку!
Время от времени слышалась приглушенная возня и горестное «о господи!» — это означало, что кто-то удирает от чего-то, что он принял за тарантула, и при этом не мешкает. Вдруг из угла комнаты донесся истошный пронзительный вопль:
— Поймал! Я поймал его! (Пауза и вероятная перемена декорации.) Нет, это он поймал меня! Неужто никто не догадается принести фонарь?
Фонарь явился в ту же минуту, и внесла его миссис О'Фланниган, которая, хоть ей и не терпелось поскорее узнать, велик ли урон, причиненный нахальной крышей, все же, встав с постели и засветив фонарь, благоразумно решила подождать немного и убедиться, кончил ли ветер свою работу наверху или взятый им подряд обязывает его к большему.
Зрелище, открывшееся взорам, когда фонарь осветил комнату, было безусловно живописно и, быть может, рассмешило бы кого-нибудь, но только не нас. Мы торчали в довольно странных позах — и в не менее странных туалетах — на ящиках, сундучках и койках, но мы были слишком перепуганы, слишком несчастны, чтобы видеть в этом смешное, и ни на одном лице не мелькнуло даже тени улыбки. Я уверен, что никогда больше не испытаю страданий горше тех, которые я перенес за эти несколько ужасных минут в полном мраке, среди кровожадных тарантулов. Я перескакивал с койки на койку, с ящика на ящик, охваченный смертельным страхом, и каждый раз, как я касался чего-нибудь ворсистого, мне казалось, что в меня впиваются ядовитые зубы. Лучше идти на войну, чем снова пережить этот ужас. Впрочем, никто не пострадал. Тот, кто думал, что тарантул «поймал» его, ошибался — просто он защемил палец между досками ящика. Ни одного из сбежавших тарантулов мы больше не видели. Их было штук десять. Мы зажгли свечи и гонялись за ними повсюду, но без успеха. Легли ли мы после этого обратно в постель? И не подумали. Даже за деньги мы не согласились бы это сделать. Остаток ночи мы провели, играя в криббедж и зорко следя, не появится ли где неприятель.
Глава XXII
Стоял конец августа, погода была великолепная, на небе — ни облачка. В две-три недели новый край, в котором я очутился, так очаровал меня, что я на время отложил свое возвращение в Штаты. Мне очень нравилось щеголять в потрепанной шляпе с опущенными полями, синей шерстяной рубашке, заправленных в сапоги штанах, радуясь отсутствию сюртука, жилета и подтяжек. Я чувствовал себя отчаянным головорезом, «буяном» (как выражается историк Иосиф Флавий[27] в превосходной главе о разрушении храма). Что могло быть увлекательней и романтичней! И в довершение всего я стал правительственным чиновником, правда только для пущей важности. Должность моя оказалась чистейшей синекурой. Делать мне было абсолютно нечего, и жалованья я не получал. Я числился личным секретарем его величества Секретаря, но писанины на двоих не хватало. Поэтому мы с Джонни К. развлекались как могли. Джонни, сын набоба из штата Огайо, приехал сюда в расчете на отдых и сильные ощущения. Расчеты его оправдались. Так как все в один голос твердили нам о волшебной красоте озера Тахо, то нас наконец разобрало любопытство, и мы решили отправиться туда. Трое или четверо из членов бригады уже побывали на озере, приглядели лесные участки на его берегах и заготовили в своем лагере запас провианта. Итак, мы навьючили на себя одеяла, захватили по топору и пустились в путь с твердым намерением тоже приглядеть себе участок в лесу и разбогатеть. Шли мы пешком. Читатель, вероятно, предпочтет сопровождать нас сидя в седле. Нам сказали, что до озера одиннадцать миль. Сначала мы долго шли по ровной дороге, потом вскарабкались на гору высотой эдак в тысячу миль и поглядели вниз. Озера здесь не было. Мы спустились по противоположному склону, пересекли долину и опять влезли на гору, высотой уже в три — четыре тысячи миль, и опять поглядели вниз. Озера и там не было. Усталые, потные, мы присели отдохнуть и, наняв нескольких китайцев, препоручили им проклинать тех, кто нас обманул. Это нас освежило, и мы с удвоенной решимостью и энергией зашагали дальше. Еще два — три часа нелегкого пути — и вот озеро внезапно открылось нашим взорам: водная гладь великолепной синевы, поднятая на шесть тысяч триста футов над уровнем моря, в кольце горных вершин, одетых в вечные снега и вознесенных еще на полных три тысячи футов выше. Озеро было громадное, овальной формы, и чтобы объехать его кругом, пришлось бы покрыть миль восемьдесят, а то и все сто. Я смотрел на его тихие воды, на четкие очертания отраженных в них гор, и думал о том, что такой красоты нигде в мире больше не увидишь.
Мы нашли ялик, принадлежавший бригаде, и пересекли глубокий залив, за которым, по всем приметам, лежал лагерь. На весла я посадил Джонни — не потому, что мне не хотелось грести, просто у меня кружится голова, когда я еду задом, да еще должен при этом работать. Зато я правил рулем. До лагеря было три мили, добрались мы туда уже в сумерки и вышли на берег измученные, голодные, как волки. В тайнике среди валунов мы разыскали съестные припасы и котелки, и, несмотря на смертельную усталость, я уселся на камень и стал надзирать за Джонни, пока тот собирал хворост и готовил ужин. Не много найдется людей, которые, измотавшись за день, как я, столь самоотверженно отказались бы от отдыха.
Ужин был чудесный — горячие лепешки, поджаренное сало и черный кофе. И безлюдье вокруг нас тоже было чудесное. На лесопилке, расположенной в трех милях от нас, работали несколько рабочих, но, кроме них, на пустынных берегах озера не набралось бы и полутора десятка людей. Мрак сгустился, в небе зажглись звезды и алмазами рассыпались по зеркальной глади, а мы еще долго сидели, задумчиво покуривая трубки, окутанные торжественной тишиной, забыв об усталости и лишениях. Потом мы расстелили одеяла на теплом песке между двумя валунами и улеглись спать, предоставив муравьям беспрепятственно проникать сквозь прорехи в нашей одежде и исследовать нас с головы до ног. Ничто не могло нарушить сковавший нас сон, ибо мы честно заслужили его, и если на нашей совести и были грехи, то угрызения нам волей-неволей пришлось отложить до утра. Дремота уже туманила сознание, когда поднялся ветерок, и мы уснули, убаюканные плеском волн о берег.
По ночам на озере Тахо всегда очень холодно, но у нас было много одеял, и мы не озябли. Мы спали так крепко, что ни разу не повернулись во сне, и, проснувшись на рассвете, сразу вскочили — отдохнувшие, полные сил и кипучей энергии. Нет более целительного лекарства, чем сон под открытым небом. В то утро мы могли бы одолеть десяток таких, какими мы были накануне, — а уж больных и подавно. Но мир медлителен, и люди упрямо лечатся водами или моционом и даже отправляются искать здоровья в чужие страны. Три месяца лагерной жизни на озере Тахо — и даже египетская мумия восстановила бы свои первобытные силы, а уж аппетитом превзошла бы аллигатора. Разумеется, я имею в виду не самые древние, высохшие мумии, а те, что посвежей. Воздух поднебесья чист и упоителен, он укрепляет и бодрит. И как же может быть иначе? — ведь этим же воздухом дышат ангелы. Я убежден, что любую, даже безмерную усталость как рукой снимет после одной ночи, проведенной на прибрежном песке озера Тахо, — не под крышей, а под открытым небом: в летние месяцы там почти не бывает дождя. Я знал человека, который отправился туда умирать. Но он потерпел неудачу. Когда он приехал, это был просто скелет, он едва держался на ногах, ничего не ел и только и делал, что читал душеспасительные брошюрки и раздумывал о будущем. Три месяца спустя он спал не иначе как под звездами, ел до отвала три раза в день и для развлечения охотился в горах на высоте трех тысяч футов. На скелет он тоже больше не походил, а весил изрядную часть тонны. Это не досужий вымысел, а сущая правда. Болел он чахоткой. Я настоятельно рекомендую другим скелетам последовать его примеру.
С утра я опять надзирал за работой Джонни, а после завтрака мы сели в ялик, проехали вдоль берега мили три и причалили. Местность нам понравилась, мы выбрали участок в триста акров с лишком и прилепили нашу заявку к дереву. Это был густой сосновый бор, деревья достигали ста футов вышины и от одного до пяти футов толщины у подножия. Наши владения следовало огородить, иначе мы потеряли бы право на них. Другими словами — нужно было в разных местах повалить несколько деревьев с таким расчетом, чтобы они образовали нечто похожее на ограду (далеко не сплошную). Мы с Джонни срубили по три дерева, после чего так измаялись, что решили положиться на судьбу: если эти шесть поваленных стволов могут удержать нашу земельную собственность — очень хорошо; если нет — пусть она утекает через бреши в заборе; стоит ли, в самом деле, надрываться ради каких-нибудь трехсот акров. На другой день мы приехали опять, чтобы построить дом — ибо дом тоже был необходим для сохранения участка. Мы вознамерились сложить настоящий, солидный дом из толстых бревен, на зависть всей бригаде; но, когда первое дерево было срублено и обтесано, мы подумали, что это излишняя роскошь и отлично можно сложить дом из молодых деревцев. Но срубив и обтесав два деревца, мы пришли к выводу, что закон удовлетворится и более скромным сооружением, и поэтому решили обойтись шалашом из веток. За эту работу мы принялись на другой же день, но у нас ушло столько времени на «раскачку» и споры, что до вечера мы успели только наполовину соорудить слабое подобие жилья, и то, пока один из нас рубил ветки, другой не спускал глаз с нашей стройки: если бы мы оба повернулись к ней спиной, то потом, пожалуй, и не нашли бы ее — уж больно разительно было ее семейное сходство с соседними кустами. Но мы остались очень довольны нашим домом.
Итак, по всем правилам захватив и освоив участок, мы стали законными владельцами его. Мы тут же решили переехать в свое поместье, дабы поскорей насладиться чувством неограниченной свободы, которое знакомо только тем, кто владеет собственной землей.
Назавтра, под вечер, после продолжительного отдыха, мы покинули лагерь, забрав с собой — или, скажем, позаимствовав — столько съестных припасов и кухонной утвари, сколько могли унести, и с наступлением темноты пристали к берегу у своего собственного причала.
Глава XXIII
Может быть, и есть жизнь более счастливая, чем та, которую мы вели на своем лесном участке в ближайшие две — три недели, но я лучшей жизни никогда не знал — ни по книгам, ни по личному опыту. Мы не видели ни души, кроме самих себя, не слышали ни звука, кроме ветра и волн, дыхания сосен да изредка отдаленного грохота обвала. Бор вокруг нас был густ и прохладен, небо над головой безоблачно и лучезарно, широкое озеро перед нами — то гладко и прозрачно, как стекло, то подернуто рябью, то черно и бурно — в зависимости от прихоти природы; кольцо окрестных гор, одетых в леса, пересеченных оползнями, изрезанных ущельями и долинами, увенчанных сверкающим снегом, достойно обрамляло и завершало величественную картину. Красота ее неизменно восхищала, околдовывала, пленяла. Глаза никогда не уставали созерцать ее, днем или ночью, в ведро или ненастье; об одном только скорбели они: о том, что нельзя смотреть не отрываясь, а нужно иногда закрыться для сна.
Мы спали на песке у самой воды, между двумя валунами, защищавшими нас от порывов ночного ветра. Нам не требовалось снотворных средств, чтобы уснуть. При первых проблесках зари мы уже были на ногах и носились по берегу, не зная, куда девать избыток сил и жизнерадостности. Вернее — носился Джонни, но я держал его шляпу. После завтрака мы курили трубку мира, следя за тем, как загорались в лучах солнца вершины гор, расставленных вокруг, словно часовые, как всепобеждающий свет, низвергаясь с вышины, разгонял ночные тени и освобождал от тьмы плененные скалы и леса. Мы любовались зеркальной гладью озера, на которой все яснее и отчетливее выступали мягко окрашенные контуры пейзажа, пока вся картина — леса, вершины, пропасти — вплоть до мельчайших подробностей не отражалась в воде, являя законченное и совершенное чудо волшебницы природы. После этого мы принимались за «дело».
Дело наше заключалось в катании по озеру. Мы находились на северном берегу. Здесь подводные скалы либо серые, либо белые. От этого вода кажется такой изумительно прозрачной, как ни в одной другой части озера. Обыкновенно мы отъезжали от берега ярдов на сто, ложились на банки и часами грелись в лучах солнца, предоставив ялику плыть куда ему вздумается. Разговаривали мы мало. Не хотелось нарушать торжественную тишину, рассеивать грезы, навеянные блаженным покоем и негой. В берег глубоко врезались заливы и бухточки, окаймленные узкими песчаными отмелями, а там, где кончался песок, крутые горные склоны, густо поросшие высокими соснами, вздымались к небу почти отвесной стеной.
Вода была до того чистая, что там, где глубина не превышала тридцати футов, мы отчетливо видели дно, и казалось — ялик плывет по воздуху. Да что! Даже при восьмидесяти футах глубины мы ясно различали каждый камушек, каждую пятнистую форельку, каждую полоску песка шириной в ладонь. Часто, лежа ничком, мы вдруг замечали гранитную глыбу величиной с часовню, которая, словно оторвавшись от дна, стремительно поднималась на поверхность, угрожая ударить нас по лицу, так что мы невольно хватались за весло, дабы предотвратить опасность. Но лодка спокойно скользила дальше, глыба снова опускалась на дно, и мы убеждались, что, когда мы проплывали над ней, нас отделяли от нее футов двадцать, а то и тридцать воды. В прозрачных глубинах озера вода была не просто чистая, она была ослепительно, сверкающе чиста и прозрачна. Все предметы, видимые сквозь нее, приобретали куда большую ясность и четкость не только очертаний, но и малейших деталей, чем если бы между ними и нашими глазами была не вода, а воздух. Ощущение, что под нами нет ничего, что мы высоко парим в воздушном пространстве, где-то между небом и землей, было так сильно, что мы называли эти прогулки «полетами на воздушном шаре».
Мы усердно рыбачили, но улов наш едва достигал одной рыбешки в неделю. Форели тысячами сновали в водных просторах под нами или дремали на песчаном дне, но клевать не желали, — может быть, они слишком ясно видели леску. Нередко, заранее облюбовав какую-нибудь форель, мы спускали леску на глубину восьми-десяти футов и долго, терпеливо держали наживку под самым носом у рыбы, но она только досадливо отмахивалась и поворачивалась на другой бок.
Купались редко, потому что вода была холодная, несмотря на жаркое солнце. Иногда мы отъезжали от берега на одну — две мили, в «синие воды». Там озеро было густо-синее — цвета индиго — из-за огромной глубины. По официальным данным, в середине озера глубина достигает тысячи пятисот двадцати пяти футов!
Случалось, что мы, не покидая лагеря, целыми днями валялись на песке, покуривая трубки и читая старые романы. Вечером, при свете костра, мы для упражнения ума играли в карты, причем карты были до того засалены и стерты, что только благодаря тщательному изучению их в продолжение всего лета нам удавалось отличить туза треф от валета бубен.
Мы ни разу не ночевали в нашем «доме». Прежде всего потому, что эта мысль не приходила нам в голову; а кроме того, он был построен с определенной целью: закрепить за нами наши владения. Мы считали, что большего требовать от него нельзя.
Когда наши запасы истощились, мы отправились в старый лагерь, чтобы пополнить их. Это заняло целый день, и мы вернулись домой только к вечеру, очень усталые и голодные. Пока Джонни перетаскивал привезенный нами груз в наш «дом», я взял буханку хлеба, несколько ломтей сала, кофейник, сложил все это под деревом, развел костер и пошел обратно к лодке за сковородой. Вдруг я услышал отчаянный крик Джонни и, оглянувшись, увидел, что пламя моего костра скачет по всему берегу!
Джонни был по ту сторону огня. Он прорвался к озеру сквозь дым и пламень, и мы остались стоять у лодки, беспомощно взирая на разбушевавшуюся стихию.
Земля была устлана толстым слоем сухих сосновых игл, и они вспыхивали, как порох. С какой бешеной скоростью передвигалась стена пламени! Это было изумительное зрелище! Кофейник мой, хлеб, сало — все погибло. В одну минуту огонь охватил сухой кустарник мансаниты высотой в шесть — восемь футов, и тут пошел такой рев, треск и пальба, что нам просто страшно стало. Жар становился нестерпимым, и мы, спасаясь от него, забрались в лодку и оттуда, как зачарованные, любовались волшебным зрелищем.
За какие-нибудь полчаса все пространство перед нашими глазами превратилось в яростный, слепящий ураган пламени. Огонь взбегал по ближним склонам, накрывал вершину и исчезал в ущельях по ту сторону горы; потом возникал дальше, выше, на других кряжах, разгорался ярче и снова скрывался из виду, чтобы тотчас вспыхнуть опять; взбираясь все выше и выше, он высылал во все стороны свои передовые отряды, они далекими багровыми спиралями расходились по крепостным стенам, по уступам и расщелинам, и казалось — все горы от края и до края затянуло, словно сетью, перекрестными потоками красной лавы. Скалы на другом берегу до самых вершин были залиты алым светом, а в вышине, точно отблески геенны огненной, пылало зарево!
И все это в точности повторялось в сверкающем зеркале вод! Обе картины были величественны, обе прекрасны, но та, в озере, сияла таким волшебным богатством красок, что в ней было большее очарование и она сильнее пленяла взоры, нежели первая.
Добрых четыре часа просидели мы молча, не шелохнувшись. Мы забыли об усталости, забыли о голоде. Но к одиннадцати часам пожар ушел так далеко, что мы уже не видели пламени, и все вокруг снова погрузилось во мрак.
Теперь голод властно напомнил о себе, но есть было нечего. Припасы наши несомненно спеклись и зажарились, но мы не стали разыскивать их. Мы снова были бездомные бродяги — без земли, без собственности. Наш забор погиб, наш незастрахованный дом сгорел дотла, наш сосняк опалило огнем, сухостой пожрало пламя, наши обширные заросли мансаниты исчезли с лица земли. Однако наши одеяла, как обычно, лежали на прибрежном песке, и мы, завернувшись в них, уснули. Наутро мы сели в лодку и поехали обратно в старый лагерь, но в пути, когда до берега было еще далеко, нас застигла буря, и мы не решились пристать. Лодку заливало, поэтому я работал черпаком, а Джонни, налегая на весла, боролся с волнами, пока мы не очутились в трех — четырех милях от лагеря. Буря все усиливалась, и нам стало ясно, что уж лучше рискнуть и попытаться пристать к берегу, чем опрокинуться на такой страшной глубине; итак, мы поставили лодку поперек волны, я уселся на корме и стал править прямо вперед. Как только нос лодки ткнулся в берег, огромный пенистый вал перекатился через нее и в мгновение ока выбросил на сушу и экипаж и груз, что избавило нас от больших хлопот. До вечера мы зябли, пытаясь укрыться от ветра за валуном, и еще всю ночь напролет дрожали от холода. К утру буря утихла, и мы без промедления поехали вдоль берега в лагерь. Мы так изголодались, что уничтожили все, что оставалось от запасов бригады, а потом отправились в Карсон-Сити, дабы покаяться и вымолить прощение. Простить нас простили, однако убытки взыскали.
После этого мы еще не раз побывали на озере, не раз только чудом спасались от гибели и пережили немало леденящих кровь приключений, о которых никогда не расскажет история.
Глава XXIV
Я решил приобрести верховую лошадь. Нигде, кроме цирка, не видел я такой вольной, стремительной верховой езды, такого изумительного искусства, какое ежедневно на улицах Карсон-Сити показывали пестро разодетые мексиканцы, калифорнийцы и омексиканенные американцы. Как они ездили! Чуть наклонившись вперед, свободно и небрежно сидя в седле, в широкополой шляпе, спереди отогнутой кверху ветром, с длинным лассо, занесенным над головой, они как вихрь проносились по городу! А уже минуту спустя они скрывались из глаз, и только облачко пыли взлетало в далекой пустыне. Когда они ехали рысью, они сидели прямо, ловко и щеголевато, точно сросшись с конем, а не подпрыгивали в седле по дурацкой моде, принятой в школах верховой езды. Я быстро научился отличать лошадь от коровы и жаждал расширить свои знания. Я решил купить лошадь.
Эта мысль не давала мне покоя. И вот однажды на площадь выскочил аукционист на черном коне, который был весь в шишках и углах, точно одногорбый верблюд, и такой же красавец; но он шел за двадцать два доллара: «Конь, седло и уздечка — за двадцать два доллара, джентльмены!» Устоять было трудно.
Какой-то незнакомый мне человек (позже выяснилось, что это был брат аукциониста), подметив грусть в моих глазах, выразил мнение, что это очень низкая цена за такую отличную лошадь, и добавил, что одно только седло стоит этих денег. Седло было испанское, с увесистыми tapidores[28] и крытое уродливой подметочной кожей, носящей мудреное название. Я сказал, что не прочь поторговаться. После этого мне показалось, что мой собеседник пронзительно посмотрел на меня, словно прикидывая, что я за птица; но как только он заговорил, я отбросил все подозрения, ибо в голосе его звучали неподдельная искренность и простодушное чистосердечие. Он сказал:
— Я знаю эту лошадь, хорошо знаю. Вы, я полагаю, приезжий и потому, может быть, думаете, что это американская лошадь. Но уверяю вас, это не так. Ничего похожего. Без всякого сомнения — простите, что я говорю шепотом, но нас могут услышать, — это чистокровный мексиканский одер.
Что такое чистокровный мексиканский одер, я не знал. Но, услышав, каким тоном это было сказано, я тут же поклялся себе, что, хоть умри, а чистокровный мексиканский одер у меня будет.
— А другие… э-э-э… достоинства у нее есть? — спросил я, стараясь не выдать своего волнения.
Незнакомец потянул меня указательным пальцем за нагрудный карман армейской рубашки и, отведя в сторонку, внушительно прошептал мне на ухо:
— Такого брыкуна не найдется во всей Америке!
— Два-дцать че-ты-ре с половиной доллара, джентльмены, раз, два…
— Двадцать семь! — гаркнул я во все горло.
— Продано, — сказал аукционист и передал мне чистокровного мексиканского одра.
Я был вне себя от восторга. Отдав деньги за покупку, я поместил лошадь в соседней конюшне, где ее ждал обед и отдых.
Под вечер я вывел своего коня на площадь, и пока одни граждане держали его за голову, а другие за хвост, я сел на него. Как только они его отпустили, он, сдвинув все четыре ноги, сначала поджал круп, потом внезапно вскинул его и подбросил меня вверх фута на четыре! Я опустился прямо на седло, мгновенно опять взлетел, опускаясь, чуть не угодил на высокую луку, снова подскочил и очутился на шее коня — все это в какие-нибудь три — четыре секунды. Потом он встал на дыбы, а я, судорожно цепляясь за его тощую шею, соскользнул вниз и уселся в седло. Он поставил передние ноги и немедленно начал брыкаться задними, да так, словно хотел достать до неба. Потом он поставил задние ноги и опять принялся за то, с чего начал, — стал подбрасывать меня кверху.
Когда я взлетел в третий раз, я услышал незнакомый голос:
— Ох, и здорово же подкидывает задом!
Пока я находился в воздухе, кто-то звонко хлестнул коня ремнем, и когда я вернулся на землю, чистокровный мексиканский одер исчез. Один молодой калифорниец погнался за ним, остановил его и попросил у меня разрешения прокатиться. Я доставил ему это удовольствие. Он сел на одра, взлетел один раз, но, опускаясь, всадил шпоры, и конь помчался со скоростью телеграммы. Он перепорхнул через три забора, словно птица, и скрылся из глаз на дороге в долину Уошо.
Я со вздохом уселся на камень, и одна моя рука инстинктивно потянулась к голове, а другая к животу. Думается, до тех пор я не понимал, насколько несовершенна человеческая машина — ибо мне срочно понадобилось еще несколько рук, которые я мог бы прижать к другим местам. Пером не описать, до какой степени меня перетряхнуло. Воображение бессильно представить себе, как я весь разболтался, как я внутренне, наружно, весь насквозь был вывихнут, перемешан, изломан. Стоявшие кругом люди смотрели на меня с состраданием.
Наконец один из толпы — человек уже пожилой — сказал:
— Чужестранец, тебя обманули. Все здесь знают этого коня. Каждый ребенок, каждый индеец сказал бы тебе, что он бьет задом. На всем Американском материке нет второго такого брыкуна. Это черт, а не лошадь. Ты меня послушай. Я Карри. Старый Карри. Старый Эйб Карри. И вдобавок это настоящий, доподлинный, чистокровный мексиканский одер — прах его возьми! — да еще из самых подлых. Эх ты дурачок! Тебе бы выждать да притаиться — глядишь, и купил бы американского коня и заплатил бы только чуть больше, чем за эту дрянную заграничную рухлядь.
Я ничего не ответил, но про себя решил, что, если похороны брата аукциониста состоятся до моего отъезда из Невады, я отложу все другие удовольствия, чтобы присутствовать на них.
После шестнадцатимильной скачки юный калифорниец и чистокровный мексиканский одер примчались обратно в город, раскидывая хлопья мыла, словно тайфун, который гонит перед собой пенистые брызги, и, перемахнув напоследок через тележку и китайца, бросили якорь у дверей «ранчо».
Как он пыхтел и всхрапывал! Как раздувались и сжимались его красные ноздри, как дико сверкали его глаза! Но покорилось ли царственное животное? Отнюдь нет. Его милость председатель палаты представителей решил, что конь угомонился, и поехал на нем в Капитолий; но неуемный одер первым делом перепрыгнул через груду телеграфных столбов вышиной чуть ли не с церковь, а время, которое он показал на дистанции до Капитолия — одна и три четверти мили, — по сей день остается рекордным. Впрочем, он схитрил — пропустил милю и покрыл только три четверти. Другими словами, он поскакал прямиком по участкам, предпочитая заборы и рвы извилистой дороге; и когда председатель попал в Капитолий, он сказал, что почти весь путь проделал в воздухе, словно ехал на комете.
Вечером председатель палаты воротился пешком — для моциона, — а одра велел привести домой на буксире, привязав его к фуре с кварцем. На другой день я одолжил его письмоводителю палаты для поездки за шесть миль на серебряный рудник Дана, и вечером он точно так же воротился для моциона пешком, а лошадь велел привести. Кому бы я ни одолжил одра, все неизменно возвращались пешком; иной вид моциона, очевидно, был им недоступен. Но я упорно продолжал одалживать его каждому, кто соглашался на это, в надежде, что мерзкая тварь сломает ногу и временный владелец вынужден будет оставить ее себе, или она убьется насмерть и я взыщу с него деньги. Но почему-то с одром никогда ничего не случалось. Он выкидывал такие штуки, какие любой лошади стоили бы жизни, но он был неуязвим. Он ежедневно пускался на эксперименты, которые до тех пор считались немыслимыми, и выходил из них целехонек. Иногда он допускал ошибку, и тогда худо приходилось седоку, но сам он ни разу не пострадал. Разумеется, я пытался продать его, но такая беспримерная наивность не встретила сочувствия. Аукционист вихрем носился на одре по улицам в течение четырех дней, разгоняя народ, нарушая торговлю, калеча детей, и ни разу никто не назвал цену — кроме одного заведомого лодыря без гроша в кармане, которого аукционист подрядил предложить восемнадцать долларов. Люди только посмеивались и мужественно обуздывали свое желание купить мою лошадь, если таковое у них имелось. Засим аукционист предъявил счет, и я снял одра с продажи. После этого мы пробовали обменять его, предлагая отдать в убыток себе за подержанные надгробья, железный лом, брошюры о вреде пьянства — за что угодно. Но владельцы этих товаров держались стойко, и мы опять ретировались. На своего коня я больше не садился. Ходить пешком — достаточный моцион для человека, который, как я, вполне здоров, если не считать переломов, внутренних травм и тому подобного. В конце концов я решил подарить его. Но и это не удалось. Люди говорили, что на Тихоокеанском берегу землетрясения и так всегда под рукой — к чему же обзаводиться собственным? Тогда я прибег к последнему средству — предложил губернатору взять его для бригады. Сначала губернатор весь просиял, но потом помрачнел и сказал, что это будет уж слишком прозрачно.
Тут хозяин конюшни предъявил счет за шестинедельное пребывание у него моего одра: стойло, занимаемое им, — пятнадцать долларов; сено — двести пятьдесят долларов. Чистокровный мексиканский одер съел тонну этого корма, и хозяин конюшни сказал, что он съел бы и сотню тонн, дай ему только волю.
Шутки в сторону — цена на сено в тот год и в начале следующего и в самом деле была двести пятьдесят долларов за тонну. В предыдущий год сено стоило пятьсот золотых долларов тонна, а еще годом раньше была такая нехватка его, что зимой небольшие партии продавали по восемьсот долларов в звонкой монете. О последствиях можно догадаться и без моей подсказки: люди выгоняли свой скот, обрекая его на голодную смерть, и еще до наступления весны долины Игла и Карсона оказались буквально застланы скелетами животных! Любой из старожилов подтвердит мои слова.
Я кое-как расплатился с хозяином конюшни и в тот же день подарил чистокровного мексиканского одра проезжему переселенцу из Арканзаса, которого рок отдал в мои руки. Если эти строки когда-нибудь попадутся ему на глаза, он несомненно вспомнит о моем щедром даре.
Тот, кто имел счастье ездить на настоящем мексиканском одре, узнает лошадь этой породы по портрету, нарисованному мною, и не усмотрит в нем преувеличения; но люди непосвященные, быть может, сочтут себя вправе назвать эту главу плодом пылкой фантазии.
Глава XXV
Первоначально Невада входила в территорию Юта и называлась округ Карсон; и не маленький это был округ. Долины его славились своими пастбищами, и туда потянулись небольшие партии мормонских скотоводов и фермеров. Несколько правоверных американцев тоже забрели туда из Калифорнии, но между этими двумя разрядами колонистов дружба не завязалась. Они мало, а то и вовсе не общались друг с другом; обе колонии жили особняком. Мормоны были в значительном большинстве, и вдобавок к ним особенно благоволило мормонское правительство Юты. Поэтому они могли позволить себе роскошь обращаться со своими соседями высокомерно и даже деспотически. Одно из преданий Карсонской долины хорошо рисует положение, сложившееся в те дни. В американской семье служила девушка — ирландка и католичка; но, ко всеобщему удивлению, она оказалась единственным человеком вне мормонской общины, который мог добиться чего-нибудь у мормонов. Она часто просила их об одолжении, и они никогда не отказывали ей. Для всех это было загадкой. Но вот однажды, когда она выходила за дверь, из-под ее передника выпал длинный охотничий нож, и на вопрос хозяйки, что это значит, она ответила: «Да к мормонам иду — спрошу, не дадут ли корыто!»
В 1858 году в округе Карсон открылись залежи серебра, и картина резко изменилась. Туда хлынули калифорнийцы, и очень скоро американцев стало куда больше, чем мормонов. Они отказались признать власть Бригема Юнга и правительство Юты и избрали временное правительство территории Уошо. Первым и единственным представителем новой власти был губернатор Руп. Позднее конгресс в Вашингтоне провел закон о создании «территории Невада», и президент Линкольн послал Ная сменить Рупа на посту губернатора.
К тому времени территория уже насчитывала не то двенадцать, не то пятнадцать тысяч жителей, и население ее быстро росло. На серебряных рудниках кипела работа, сооружались обогатительные фабрики. Коммерция всех видов процветала и день ото дня развивалась все более бурно.
Жители новой территории были очень довольны тем, что получили законное правительство; однако необходимость подчиняться чужакам, присланным из дальних штатов, мало радовала их, — что вполне естественно. По их мнению, должностных лиц следовало выбирать из их среды — из заслуживших право на высокие посты видных граждан, которые сочувствовали бы населению и хорошо знали бы нужды территории. Надо сказать, что рассуждали они здраво. Новые чиновники были для них «переселенцы», и уж по одной этой причине никто не мог питать к ним ни любви, ни уважения.
Новое правительство ожидал весьма холодный прием. Это был не только пришелец, незваный гость, но и бедняк. Даже обирать его не стоило — что с него возьмешь? Одной лишь мелкой сошке могла перепасть какая-нибудь грошовая служба. Все знали, что на содержание нового правительства конгресс отпустил всего двадцать тысяч долларов бумажками, — на эту сумму кварцевая дробилка с грехом пополам просуществовала бы один месяц. И все знали также, что деньги, ассигнованные на первый год, все еще находятся в Вашингтоне и получить их на руки можно будет только после долгой и нудной канители. Город Карсон был слишком осмотрителен и мудр, чтобы с неуместной торопливостью предоставить кредит какому-то доставленному невесть откуда сосунку.
Есть что-то трагикомическое в борьбе за существование, которую должно выдержать едва появившееся на свет правительство новой территории. Нашему пришлось особенно туго. Закон, утвержденный конгрессом, и «инструкция» государственного департамента предписывали, чтобы законодательный орган был избран к такому-то сроку и сессия его открылась в такой-то день и час. Законодателей найти оказалось нетрудно — даже за три доллара в сутки, хотя содержание стоило четыре с половиной, — ибо честолюбие не чуждо невадцам, как и всем прочим смертным, и среди них было сколько угодно безработных патриотов; но совсем иное дело — добыть помещение для законодательного собрания. Город решительно отказался дать ему приют безвозмездно или разрешить правительству снять помещение в долг.
Но когда об этом препятствии услышал Карри, он выступил вперед и один, своими силами, снял с мели государственный корабль и снова пустил его по волнам. Я имею в виду «Карри — старого Карри — старого Эйба Карри». Не будь его, законодателям пришлось бы заседать в пустыне. Он отдал безвозмездно свой просторный каменный дом, стоявший сразу за чертой города, и дар этот был с радостью принят. Потом он проложил конку от города до Капитолия и возил законодателей даром. Он также обставил помещение сосновыми скамьями и стульями и посыпал пол свежими опилками — для замены одновременно и ковра и плевательниц. Не будь Карри, правительство умерло бы в младенческом возрасте. Холщовая перегородка стоимостью в три доллара сорок центов, отделяющая сенат от палаты представителей, была сооружена за счет Секретаря, но Соединенные Штаты отказались заплатить за нее. Когда им напомнили, что инструкция предусматривала довольно солидную сумму на оплату помещения и что эту сумму удалось сберечь для родины благодаря щедрости мистера Карри, Соединенные Штаты ответили, что это дела не меняет, а три доллара сорок центов вычтут из тысячи восьмисот долларов, составляющих жалованье Секретаря, — и вычли!
Другим препятствием на жизненном пути нового правительства с самого начала был вопрос печатания. Секретарь под присягой обязался подчиняться всем требованиям, содержащимся в объемистом томе инструкции, и особенно неукоснительно выполнять два из них, а именно:
1. Публиковать бюллетени сената и палаты представителей.
2. Оплачивать эту работу в размере одного доллара пятидесяти центов за «тысячу» набора и одного доллара пятидесяти центов — за двести пятьдесят оттисков, банкнотами.
Легко было обещать под присягой выполнять оба пункта, но выполнить больше одного из них оказалось невозможно. Когда бумажные деньги упали до сорока центов за доллар, типографии, как правило, взимали полтора доллара за «тысячу» набора и полтора доллара за двести пятьдесят оттисков золотом. Инструкция повелевала, чтобы Секретарь считал бумажный доллар, выпущенный правительством, равным по стоимости любому другому, выпущенному правительством, доллару. По этой причине печатание бюллетеней прекратилось. Тогда Соединенные Штаты сурово указали Секретарю на его недопустимое пренебрежение к инструкции и посоветовали исправиться. После этого он дал кое-что отпечатать и послал счет в Вашингтон, присовокупив сведения об общей дороговизне в Неваде и сославшись на печатный отчет о состоянии рынка, в котором сообщалось, между прочим, что сено стоит двести пятьдесят долларов тонна. В ответ на это Соединенные Штаты вычли сумму счета из многострадального жалованья Секретаря — и вдобавок без тени иронии заметили ему, что в инструкции он не найдет ни слова о том, что он должен покупать сено!