Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений в 12 томах. Том 2. Налегке - Марк Твен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вчерашнее извержение поутихло, и дно кратера казалось черным и холодным, однако ступать по нему было горячо; то и дело попадались трещины, сквозь которые зловеще просвечивало пламя. В соседнем котле что-то бурлило, грозясь убежать, и это несколько осложняло и без того непрочное наше положение. Местные проводники отказались следовать дальше, и все, кроме меня и незнакомца по фамилии Марлетт, повернули вспять. Марлетт заявил, что бывал не раз в этом кратере при дневном свете и поэтому думает, что не заблудится в нем и ночью. По его мнению, мы могли — без особого риска потерять подметки — пробежать самое горячее место, какие-нибудь триста ярдов, не больше. Его отвага вселила в меня бодрость. Мы взяли один из фонарей, поручив проводникам укрепить другой под навесом павильона, чтобы он служил нам маяком, на случай если мы заблудимся. Все, кроме нас с Марлеттом, отправились в обратный путь и начали карабкаться по той же отвесной тропе. Мы же пустились вприпрыжку по раскаленному грунту с его огненными щелями и благополучно, лишь слегка подогрев пятки, достигли остывшей лавы. Затем спокойно и не спеша мы принялись перепрыгивать через достаточно широкие и, по всей вероятности, бездонные пропасти, довольно смело лавируя между живописными нагромождениями лавы. Оставив позади себя котлы с кипящим пламенем, мы оказались в сумрачной пустыне, душной и темной. Стены кратера были еле видны, и казалось, они тянулись ввысь до самого неба. Единственное, что радовало глаз, — это звезды, мерцавшие высоко над головой. Марлетт внезапно крикнул: «Стоп!» В жизни своей я не останавливался с такой поспешностью! Я спросил его, в чем дело. Он отвечал, что мы сбились с тропинки. Он сказал, что дальше двигаться не следует, пока мы не разыщем ее, так как рыхлая лава, окружавшая нас, могла подломиться в любой момент, и мы рисковали увязнуть в ней футов на тысячу. Я подумал, что с меня хватило бы и восьмисот, и только собрался поделиться с Марлеттом этой мыслью, как вдруг он частично доказал справедливость своего замечания, провалившись по самые подмышки. Он выбрался, и мы стали с помощью фонаря искать тропинку. По его словам, тут была всего лишь одна тропа, и та еле намечена. Мы никак не могли различить ее. При свете фонаря поверхность лавы казалась одинаковой повсюду. К счастью, спутник мой оказался человеком сметливым. Он рассудил так: о том, что мы сбились с пути, сигнализировал ему не фонарь, а его собственные ноги — он вдруг почувствовал под ногой легкий хруст, сообразил, что это, должно быть, хрустят острые шероховатости лавы, и тут же как-то инстинктивно вспомнил, что на дорожке все эти хрящи давным-давно стерлись; значит, решил он, следует довериться осязанию, а не зрению и, спрятав фонарь за спину, стал шарить ногами по поверхности лавы. Это оказалось мудрым решением. Как только под ногами перестало хрустеть, мы поняли, что снова обрели тропу. Теперь уже мы настороженно прислушивались — не раздастся ли где под ногой коварный хруст.

Поход был долгий, но и увлекательный. В одиннадцатом часу мы достигли «Северного озера» и, усталые и довольные, уселись на огромной полке, образованной лавой и нависшей над самым «озером». Зрелище, представшее нашим глазам, стоило того, чтобы проделать путь и вдвое больший. Под нами простиралось бескрайнее море жидкого огня. От него исходил такой ослепительный блеск, что мы сперва были даже не в состоянии глядеть на него. Это было все равно что смотреть на солнце в полдень, с той лишь разницей, что солнце пылает несколько более белым огнем. По берегам озера, на неравных расстояниях друг от друга, высились почти добела раскаленные трубы, или полые барабаны из лавы, высотой до четырех-пяти футов, а из них били великолепные фонтаны густой лавы и бриллиантовых блесток — белых, красных, золотых; это была какая-то безостановочная бомбардировка, чарующая глаз своим недосягаемым великолепием. Фонтаны, бьющие в некотором отдалении, сверкали сквозь паутинку тумана и казались страшно далеко; и чем дальше от нас загибалась линия огненных фонтанов, тем сказочней и прекрасней они нам представлялись.

Время от времени волнующаяся грудь «озера» под самым нашим носом зловеще успокаивалась, словно набираясь сил для какой-нибудь новой затеи; потом вдруг над ней воздушным шаром вздымался багровый купол расплавленной лавы размером с жилой дом; шар взрывался, и бледно-зеленое облачко вылетало из его сердцевины, подымалось вверх и исчезало, — без сомнения, это была душа праведника, возвращающаяся к себе наверх из случайного плена, куда она попала вместе с погибшими душами. Сам же разрушенный купол с шумом низвергался в озеро, и от места его крушения расходились кипящие волны, которые с силой бились о берег, отчего под нами все сотрясалось. Вдруг от нашей висячей скамьи отвалилась большая глыба и упала в озеро, и мы почувствовали толчок, подобный землетрясению. Был ли это тайный намек, или так только почудилось? Мы, впрочем, не стали это выяснять, а просто ушли.

На обратном пути мы снова заблудились и потратили более часа на поиски тропинки. С того места, где мы находились, был виден фонарь, но мы его приняли за звезду. Порядком измученные, добрались мы до гостиницы к двум часам ночи.

В огромном кратере Килауэа лава никогда не переливается через край, зато в поисках выхода она иной раз пробивает склон горы, производя ужасающие разрушения. Около 1840 года переполненное чрево вулкана вскрылось, и огонь широкой рекой помчался вниз к морю, смывая на своем пути леса, дома, плантации — все, что ни попадалось. Ширина этой реки местами доходила до пяти миль, глубина ее равнялась двумстам футам, а длина — сорока милям. Она срывала целые акры земли прямо со скалами и деревьями и мчала их на своей груди, как плоты. Ночью, отплыв на сто миль в море, можно было видеть багровое зарево потока, а в сорока милях от него, в полночь, можно было свободно читать мелкий шрифт. Воздух был отравлен сернистыми испарениями, наполнен падающей золой, осколками пемзы и пеплом; неисчислимые столбы дыма вздымались вверх, свиваясь в волнистый балдахин, алевший отраженным светом пламени, полыхающего в глубине; там и сям на сотни футов в высоту взлетали фонтаны лавы. Взрываясь фейерверками, они падали кровавым дождем на землю; между тем вулкан содрогался в мощных родовых схватках, изливая свою боль в стенаниях и заглушенном рокоте подземных громов.

В тех местах, где лава вливалась в море, за двадцать миль от берега погибла рыба. Были также и человеческие жертвы: огромная волна прибоя вторглась в сушу, сметая все на своем пути, и погребла под собой множество туземцев. Разрушения, произведенные лавой, были поистине опустошительны и неисчислимы. Не хватало лишь Помпеи и Геркуланума у подножия Килауэа, чтобы сделать историю его извержения бессмертной.

Глава XXXV

Воспоминание. — Еще один лошадиный анекдот. — Поездка с бывшей лошадью молочника. — Пикник. — Потухший вулкан Халеакала. — Сравнение с Везувием. — Мы заглядываем вовнутрь.

Мы объездили верхом весь остров Гавайи (проделав в общей сложности двести миль) и получили большое наслаждение от этого путешествия. Оно заняло у нас более недели, потому что канакские лошадки непременно останавливались возле всякого дома и хижины — ни кнут, ни шпоры не могли заставить их изменить свои правила на этот счет, и в конце концов мы убедились, что, предоставив им свободу действий, мы теряем меньше времени. В результате расспросов объяснилось таинственное поведение лошадок. Туземцы, оказывается, прилежные сплетники. Они не могут проехать мимо дома, чтобы не остановиться и не обменяться новостями с его обитателями. И вот канакские лошадки видят единственное назначение человека в этих визитах и не мыслят себе его душевного спасения без них. Впрочем, я вспомнил один критический случай, имевший место в более раннюю пору моей жизни, когда я как-то пригласил одну аристократическую девицу покататься со мной в коляске. Лошадь, которая должна была нас везти, только что вышла в почетную отставку, прослужив много лет верой и правдой своему бывшему хозяину — молочнику. И поэтому теперь, вспомнив весь тот день, полный унижений и чувства собственной беспомощности, я вместо столь естественного, казалось бы, в нашем положении негодования испытывал всего лишь лирическую грусть, навеянную воспоминаниями юности. Как стыдно мне тогда было, что я дал зачем-то девушке понять, будто эта кляча всю жизнь мне принадлежало и что я вообще привык купаться в роскоши! Как старался я деланной непринужденностью и даже веселостью заглушить точившие меня страдания! Как улыбалась моя дама — спокойно, злорадно, не переставая! Какой яркий румянец горел, не сгорая, на моих щеках! Как виляла моя лошадь с одной стороны улицы на другую! С каким самодовольством останавливалась она у каждого третьего дома ровно на две минуты и пятнадцать секунд, в то время как я хлестал ее по спине, ругая ее в душе последними словами! Как безуспешно старался я помешать ей заворачивать за каждый угол! Как я из кожи лез вон, тщетно пытаясь заставить ее вывезти нас из города! Как она провезла нас по всему поселку, доставляя воображаемое молоко в сто шестьдесят два дома! А закончив свой маршрут у молочного склада и уже намертво отказавшись двигаться, как окончательно и бесповоротно обнаружила она свое плебейское призвание! Как красноречиво молчал я, провожая после этого девушку домой пешком! Как опалили мою душу ее прощальные слова! Чувствуется, сказала она, что лошадь моя — животное смышленое и трудолюбивое и что я, должно быть, многим обязан ей в прошлом; но если бы я впредь брал с собой счета за молоко и делал вид, будто доставляю их клиентам во время вынужденных остановок, может быть, это и ускорило бы несколько наше продвижение. После этой прогулки в нашу дружбу вкрался известный холодок.

В одном месте острова Гавайи мы видели, как прозрачная, словно хрусталь, вода кружевной ажурной пеной низвергалась с отвесного обрыва высотою в полторы тысячи футов; впечатление от подобных пейзажей, впрочем, скорее арифметическое, нежели эстетическое. Для того чтобы упиться поэзией природы — ее живописными утесами, светлыми прогалинами, густой листвой деревьев, яркими красками, игрой светотени, шумом водопада, всей этой хватающей за душу, трогающей до слез гармонией, — не нужно уезжать из Америки. Назову хотя бы Радужный водопад в Уоткинс-Глен (штат Нью-Йорк), на Эрийской железной дороге. Если бы какой-нибудь бездушный турист вздумал тут применить арифметическое мерило, Радужный водопад тотчас бы, конечно, принял самый жалкий и незначительный вид; что же касается красоты и живописной прелести (я не говорю тут о картинах природы величавых, царственных, так сказать, божественных), то этот водопад мог бы состязаться с прославленными ландшафтами и Нового и Старого Света.

В одном месте мы видели лошадей, которые родились и выросли высоко в горах, где уже нет ручьев. Они в жизни своей не пили воды и утоляли жажду с помощью покрытых росой или смоченных дождем листьев. Можно было умереть со смеху, глядя, как они обращались с ведром воды: сначала долго и подозрительно принюхивались и затем, опустив морды в ведро, пытались зубами откусить кусочек жидкости. Когда же обнаруживались странные свойства воды, лошади резко вскидывали головой, принимались дрожать, храпеть и всячески выказывать страх. Наконец, убедившись в безобидности и доброжелательности этой влаги, они погружали морду до самых глаз в ведро, набирали полный рот воды и затем спокойно начинали ее жевать. Видели мы и такую сцену: человек чуть ли не десять минут уговаривал, бил ногой и пришпоривал лошадь, пытаясь заставить ее перейти через бегущий ручей. Она раздувала ноздри, таращила глаза и дрожала всем телом, как это обычно делают лошади, завидя змею, — да и как знать, может, она и в самом деле приняла извивающийся ручеек за змею?

Через некоторое время мы закончили наше путешествие и прибыли в Каваихаэ. (Обычно произносится: «то-а-хи», — вспомним, однако, наше английское правописание и не будем бросать камень в чужое!) Все это путешествие я проделал верхом на муле. В Кау я заплатил за него десять долларов да еще четыре за подковы и, проездив на нем двести миль, продал его за пятнадцать долларов. За неимением мела отмечаю это обстоятельство белым камнем (кстати, я никогда не видел, чтобы кому-нибудь удалось что-нибудь отметить белым камнем, хоть я сам и пытался частенько это сделать из уважения к древним[65]) — за всю мою жизнь это была моя первая коммерческая удача. Возвратившись в Гонолулу, мы оттуда отправились на остров Мауи, где приятнейшим образом провели несколько недель. До сих пор вспоминаю ощущение роскошной неги, сопровождавшее нашу прогулку в живописном ущелье, которое называлось Долина Иао. Дорожка пролегала вдоль ворчливого ручейка, протекавшего по дну ущелья, путь был тенистый, ибо зеленые кроны деревьев образовали густой навес над нашими головами. Сквозь листву мелькали живописнейшие ландшафты; бесконечно разнообразясь, они чаровали нас новой прелестью на каждом шагу. Отвесные стены высотой от тысячи до трех тысяч футов, оперенные лиственными деревьями самых разнообразных видов и покрытые развевающимся на ветру папоротником, защищали нас с обеих сторон. По сверкающей этой растительности пятнами перебегали тени от проплывавших облаков; клубы белого тумана окутывали бойницы горных вершин, скрывая их от наших глаз, а где-то высоко над белой пеленой вырисовывались ярко-зеленые зазубренные скалы и пики, которые то появлялись, то исчезали в дымке, словно плавучие островки в туманном море. Иногда облачный занавес спускался вниз, заполоняя всю верхнюю часть ущелья, затем туман начинал рваться, приоткрывая местами поросшую папоротником стену, а потом вдруг завеса взвивалась, и ущелье снова представало перед нами во всем своем солнечном великолепии. Порою на нас из стены надвигались скалистые бастионы, напоминавшие развалины крепости с башнями и бойницами, поросшими мхом и увешанными колышущимися гирляндами вьющихся растений. Через несколько шагов они исчезали в густой листве. В одном месте тонкий, как игла, каменный столб, увитый зеленью, высотою в тысячу футов, вдруг появился из-за угла и стал на часах — страж, караулящий тайны долины. Я подумал, что если нужен памятник капитану Куку, то вот он, готовенький, — почему бы в самом деле не водрузить тут надпись, а почтенный кокосовый пень продать?

Гордость Мауи, однако, составляет потухший вулкан Халеакала, что в переводе означает «дом солнца». Как-то после полудня мы вскарабкались на тысячу футов вверх по склону этого одинокого исполина; там устроили привал, а на другой день прошли оставшиеся девять тысяч футов, бросили якорь на вершине, разожгли костер и всю ночь поочередно то зябли, то, придвинувшись к костру, изнывали от его жара. Только лишь начало светать, мы встали и увидали то, чего никогда еще не видели. С нашей вышки мы наблюдали природу в тот момент, когда она творит свои безмолвные чудеса. Кругом расстилалось море, и бурная его поверхность, куда ни кинь взгляд, на расстоянии казалась лишь слегка измятой и шершавой. Широкая равнина под нами была как огромная шахматная доска с чередующимися квадратами бархатисто-зеленых плантаций сахарного тростника и бурых пустошей и рощ, которые с этой высоты производили впечатление плоских мшаников. Живописные хребты гор замыкали равнину. Но что всего удивительнее — нам все время казалось, будто мы смотрим на весь этот ландшафт не сверху вниз, а снизу вверх! Ощущение было такое, точно мы сидим на дне круглой чаши глубиной в десять тысяч футов, в то время как долина и окружающее ее море где-то наверху, на небе! Чувство странное, и более того — досадное: в самом деле, стоило ли так стараться, карабкаться под небеса десять тысяч футов, лишь для того, чтобы любоваться пейзажем, запрокинув голову вверх! Как бы то ни было, надо было довольствоваться тем, что есть, и не роптать, ибо никакие наши усилия не могли заставить ландшафт спуститься из облаков. Когда я читал у Эдгара По описание этого необычайного мошенничества, которое проделывает над нашим зрением высота, я принимал это за плод его фантазии.

До сих пор я говорил об окружающем нас пейзаже. Остывший кратер, зиявший под нами, был не менее интересен. Время от времени мы сталкивали в него камни размером с половину бочки, наблюдая их полет вдоль почти отвесных стен; камни пролетали по триста футов, не касаясь краев и вздымая густые облака пыли всякий раз, что ударялись о стену кратера; постепенно они уменьшались, делались вовсе невидимыми, так что лишь небольшие клубы пыли обозначали их путь, и наконец оседали на дне пропасти, в двух с половиной тысячах футов от нас! Великолепная игра! Мы играли в нее до совершенного изнеможения.

Как я уже отмечал, кратер Везувия — скромная яма около трех тысяч футов в окружности; Килауэа несколько глубже, и окружность его — десять миль. Но чего стоят оба эти вулкана по сравнению с зияющим чревом Халеакалы? Не стану тут давать свои цифры, обращусь лучше к официальным данным, собранным капитаном флота США Уилксом, который производил измерения и утверждает, что окружность кратера составляет двадцать семь миль! Если бы дно кратера было гладким, на нем можно было бы построить город вроде Лондона. Какое, должно быть, эффектное зрелище представлял этот вулкан в старину, когда его печи работали на полную мощность!

Высоко над океаном и равниной стали появляться отдельные белые тучки; вскоре они уже приплывали по двое и группами, затем целыми полками, и наконец, соединивши свои силы, они сплотились в единую массу, в тысячах футов над нами, и совершенно скрыли от нас и сушу и море, — положительно ничего уже не было видно, если не считать края кратера возле того места, где мы сидели (ибо призрачная процессия странников, оторвавшись от армии туманов, окружающей нас, проникла сквозь щель в стене кратера и, кружась и сгущаясь, опускалась все ниже и ниже, пока пушистая мгла не наполнила кратер до самых его краев). Когда вся масса таким образом уплотнилась, кружение ее кончилось, и воцарился покой. И так, без просвета, миля за милей, до самого горизонта тянулся этот снежный пол — правда, не ровный, а волнистый, с неглубокими складками между волнами; время от времени в его безбрежности возникали величавые глыбы воздушной архитектуры — одни совсем близко, другие на втором плане, третьи в самых дальних пустынях, нарушая собой их однообразие. Говорили мы мало. Торжественность зрелища располагала к молчанию. Я почувствовал себя чем-то вроде Последнего Человека на земле, душой, которую не потрудились призвать к страшному суду и бросили где-то между небом и землей, словно забытую реликвию исчезнувшего мира.

Еще не кончилось владычество тишины, как на востоке начали появляться предвестники наступающего Воскресения. Теплый свет разлился по горизонту. Выглянуло солнце, перекинув через облачную пустыню ярко-алые стрелы лучей, выложив складки и гребни волнистых туч багрянцем, а впадины между ними лиловыми тенями, с каким-то щедрым, расточительным великолепием расцветив просторные дворцы и соборы тумана, соединяя и сочетая богатейшие и разнообразнейшие краски.

Мне не приходилось видеть более грандиозного зрелища, и память о нем я, верно, сохраню до смертного часа.

Глава XXXVI

Своеобразная личность. — Серия анекдотов. — Печальная участь лгуна. — Признаки безумия.

На острове Мауи я набрел на довольно своеобразного человека. Он успел мне порядком надоесть впоследствии. Первое мое знакомство с ним состоялось в кафе в городе Лахаина. Он сидел в противоположном конце комнаты и уже несколько минут с интересом поглядывал в нашу сторону, внимательно вслушиваясь в разговор, словно мы обращались к нему и ждали его ответной реплики. Такая общительность в незнакомце меня несколько удивила. В ходе разговора я сделал какое-то замечание, чрезвычайно скромное и ничего особенного в себе не заключавшее: оно имело прямое отношение к предмету нашего разговора. Не успел я кончить, как человек этот вдруг заговорил, быстро и лихорадочно:

— То, что вы сказали, конечно, довольно удивительно, но вы бы видели мою трубу! Ах, сэр, хотел бы я, чтобы вы ее видели! Как она дымила! Пусть меня повесят, если… Мистер Джонс, вы-то помните эту трубу!.. Не может быть, чтобы вы ее забыли! Впрочем, что я? Вы ведь тогда еще не жили на нашей стороне острова. Но я вам говорю истинную правду, и пусть я умру на месте, если моя труба не додымилась до того, что дым в ней так и застрял — куском. Пришлось киркой его выбивать оттуда! Смейтесь, смейтесь, джентльмены! Однако у верховного шерифа до сих пор хранится осколок дыма, который я выковырнул из трубы у него на глазах, и нет ничего проще, как сходить к нему и проверить.

Это вторжение в наш разговор, который и так начинал было увядать, окончательно его прикончило. Вскоре, наняв туземцев и парочку пирог с утлегарями, мы отправились посмотреть большое состязание пловцов на волнах прибоя.

Через две недели после вышеописанного случая, беседуя с приятелями, как и в прошлый раз, я снова увидел этого человека. Он сверлил меня взглядом, и, как и тогда, я обратил внимание на характерное подергивание рта, свидетельствующее о его лихорадочном желании вступить в разговор.

— Извините, сэр, ради бога извините, но все это может казаться примечательным лишь в том случае, если вы будете рассматривать факт как изолированное явление. По сравнению же с одним обстоятельством, которое произошло лично со мной, ваш случай сразу оказывается в ряду ординарнейших явлений. Простите, я обмолвился — я не хотел бы так невежливо выразиться о каком-нибудь событии в жизни незнакомца и джентльмена, однако я вынужден сказать, что вы никогда не назвали бы виденное вами дерево колоссальным, если бы вам, как мне, довелось увидеть огромное дерево якматак на острове Унаска, что в Камчатском море, — диаметр этого дерева, сэр, равен четыремстам пятнадцати футам, и ни дюйма меньше! И пусть я умру на месте, если это не так! Я вижу, вы сомневаетесь, джентльмены, — напрасно! Да вот старина капитан Солтмарш — он вам скажет, дело я говорю или нет? Я ему показывал это дерево.

Капитан Солтмарш. Послушай, парень, подымай якорь, уж больно трос натянут! Ты обещал показать мне это диво, это верно, и я продирался с тобой одиннадцать миль сквозь джунгли — будь они прокляты! — чтобы повидать твое дерево. А оно оказалось не толще пивной бочки, и ты это прекрасно знаешь сам, Маркисс.

— Вы только послушайте его! Ну конечно же, дерево стало потоньше, но разве я тебе не объяснил, почему так случилось? Отвечай же, объяснил или нет? Разве я не сказал, что жаль, что ты не видел его в первый раз вместе со мной? Помнишь, ты еще тогда взвился на дыбы и стал бранить меня последними словами, говоря, что я заставил тебя протащиться одиннадцать миль, чтобы взглянуть на какой-то прутик, а я тебе тут же пояснил, что все китобойные суда северных морей за последние двадцать семь лет были построены из этого дерева? Что же ты хочешь? Виданное ли дело, чтобы одно дерево выдержало такую нагрузку, черт бы его побрал? Не понимаю, зачем тебе понадобилось умалчивать об этих фактах и обижать человека, который комукому, а тебе-то во всяком случае не причинил никакого вреда!

Этот субъект начинал действовать мне на нервы, и я обрадовался приходу туземца, возвестившего, что Мукавау, самый общительный и гостеприимный из местных военачальников, зовет нас принять участие в пирушке: дело в том, что какой-то миссионер имел неосторожность нарушить границы его владений, и радушный дикарь хотел нас попотчевать им.

Прошло дней десять. Окруженный группой друзей и знакомых, я рассказывал им какой-то поучительный случай из своей жизни. Собственно, ничего особенного из ряда вон выходящего я не рассказывал. Не успел я кончить, как знакомый голос произнес:

— Друг мой, эта ваша лошадь гроша ломаного не стоит, да и вся эта история также ничтожна до последней степени! Не в обиду вам будь сказано, сэр, вы ровнешенько ничего не понимаете в быстрой езде! Бог ты мой, если б вы только видели мою кобылу Маргаретту! Вот это была лошадь! Молния! Вы, может, думаете, она шла рысью? Сэр, она летела! И коляска за ней мчалась вихрем! Как-то, сэр, я — да вот полковник Билджуотер — вы-то уж, конечно, помните мою лошадку! — так вот, я как-то выехал с ней, а сзади, ярдов этак на тридцать — тридцать пять от нас, поднялась страшная буря — я такой в жизни не видел! Представьте себе, буря за нами мчалась целых восемнадцать миль! Ей-ей, клянусь вам вечными горами! И вот вам самая грубая, неприкрашенная истина — ни одна капля дождя не коснулась меня, ну ни капелюшечки, сэр! Клянусь! А между тем собаке моей пришлось буквально плыть за коляской!

Неделю, а может, две я отсиживался дома, потому что, куда бы я ни двинулся, этот человек непременно мне попадался. Он опротивел мне до последней степени. Как-то вечером, однако, я забрел к капитану Перкинсу и очень мило провел время в кругу его друзей. Около десяти часов вечера я начал рассказывать что-то об одном купце и невзначай упомянул о том, что купец мой был несколько скуповат в своих расчетах с работниками. В ту же минуту с противоположного конца комнаты, из-за клубов пара, поднимавшегося над чашей горячего пунша, послышался хорошо знакомый голос, — я с трудом удержался от произнесения не совсем принятых в обществе слов.

— Дорогой друг, вы, право, даже компрометируете себя, выдавая ваш случай за нечто феноменальное. Господи боже мой, да вы и азов скупости не знаете! Вы невежественны, как дитя во чреве матери! Как близнецы все в том же чреве! Ничегошеньки-то вы не знаете! Жалко смотреть, сэр, когда такой всесторонне развитый и представительный незнакомец, как вы, сэр, начинает разглагольствовать о вещах, в которых ничего не смыслит. Ваше невежество, сэр, достигает степени прямо-таки постыдной! Нет, вы меня послушайте, сэр! Джон Джеймс Годфри был сыном бедных, но честных родителей в штате Миссисипи, товарищ моих детских игр и ближайший друг в более зрелую пору жизни. Упокой, господи, его благородную душу, ибо его больше нет среди нас! Джон Джеймс Годфри нанялся на взрывные работы для горных промыслов компании «Хейблоссом» в Калифорнии — «Объединенная Компания Скупцов», так прозвали ее наши. Ну-с, пробурил он как-то дыру этак фута на четыре, заложил туда зверскую дозу пороха, а сам стоял тут же и уминал его железным ломом футов в девять длиною. Вдруг проклятущий этот лом высек искру из породы, порох вспыхнул, и — фьють! — Джон Годфри вместе со своим ломом ракетой взвивается под небеса! Ну-с, сэр, летит он, летит, все выше и выше, вот уже кажется, что это мальчик, а не взрослый мужчина, — а он все летит! Вот он уже не больше куклы, — а все летит! Вот он уже совсем как малюсеньская пчелка — и вот его и вовсе не видно! Вскоре он снова появился — маленькая пчелка; стал падать ниже, ниже — вот он уже кукла; еще ниже — мальчик; ниже, ниже — и вот он снова взрослый мужчина, а потом — вззз! — и вместе с ломом он уже на месте — на том же месте, заметьте! — и давай долбить, долбить, долбить, как ни в чем не бывало! И что бы вы думали — бедняга и шестнадцати минут не пробыл в воздухе, а эта «Компания скупцов» вычла у него из жалованья за потерянное время.

Сославшись на головную боль, я извинился и пошел домой. В своем дневнике я записал: «Еще один загубленный вечер», — загубленный этим бездельником. Рядом с этой записью я симметрии ради записал еще жаркое проклятие, а на следующий день, потеряв всякое терпение, уложил свои вещи и покинул остров.

Почти с самой первой своей встречи с этим человеком я определил, что он лгунишка.

.

Точки эти призваны изображать собой интервал в несколько лет. К концу этого времени мнение, высказанное мной в предыдущей строке, подтвердилось самым удовлетворительным и вместе с тем довольно замечательным образом, причем доказательства эти исходят от лиц совершенно незаинтересованных. В одно прекрасное утро этого Маркисса обнаружили в его комнате повесившимся на балке под потолком. Окна и двери были заперты изнутри. Он был мертв, и на груди у него красовалась бумажка, на которой его собственным почерком была изложена просьба к друзьям не винить никого в его смерти, которая, так гласила записка, была исключительно делом его рук. Как ни странно, присяжные все же вынесли решение, что покойный погиб от руки «неизвестного или неизвестных»! Репутация железной последовательности, укоренившаяся за Маркиссом за тридцать лет, служила колоссальной и неопровержимой уликой, перевешивавшей все прочие в глазах присяжных, которые считали, что всякое заявление, сделанное покойным, следовало безоговорочно квалифицировать как ложное. Самый факт его смерти даже брался под сомнение, причем приводили следующую вескую, хоть и косвенную улику: его собственное заявление о том, что он якобы мертв. Было решено на всякий случай отложить похороны на возможно более далекий срок. И вот открытый гроб с телом Маркисса простоял в тропическом климате Лахаины семь суток, после чего даже эти сверхдобросовестные присяжные были вынуждены сдаться. Однако они собрались еще раз и вынесли новое определение: «Самоубийство в состоянии временного умопомешательства». Аргументация их делает честь их проницательности: «Он утверждал, что он мертв; на поверку оказалось, что он и в самом деле мертв. Неужели покойный, находясь в своем уме, стал бы говорить правду? Нет, нет и еще раз нет!»

Глава XXXVII

Возвращение в Сан-Франциско. — Пассажиры развлекаются. — Я готовлюсь к лекции. — Ценная помощь. — Первый опыт. — Аудитория покорена. — «Все хорошо, что хорошо кончается».

После шести месяцев роскошного бродяжничества на островах я сел на парусное судно и скрепя сердце поплыл в Сан-Франциско — путешествие, прелестное во всех отношениях, но лишенное каких бы то ни было событий, если не считать за событие две долгие недели полного штиля в открытом море на расстоянии тысячи восьмисот миль от ближайшей суши. Стаи китов сделались настолько ручными, что вместе с дельфинами и акулами резвились каждый день у самого борта, и мы, за неимением иных развлечений, кидали в них пустыми бутылками. Проходило двадцать четыре часа, и бутылки эти так и оставались на зеркальной поверхности воды, под самым нашим носом, свидетельствуя о том, что мы за все это время нисколько не продвинулись. Воздух был неподвижен, поверхность моря — без единой морщинки. Какое-то судно забрело в наши воды, и мы почти сутки простояли бок о бок с ним, беседуя с пассажирами, которых уже называли по имени. За несколько часов мы сошлись на короткую ногу с людьми, о существовании которых не имели прежде ни малейшего понятия и с которыми нам более не суждено было свидеться. Это был первый и последний раз за все время нашего одинокого плавания, что мы повстречали другое судно. Нас было пятнадцать пассажиров. Чтобы дать представление о томительной скуке, какую мы все испытывали, отмечу, что большую часть дня во время штиля джентльмены упражнялись в искусстве вдевать нитку в иголку, сидя на положенной на бок бутылке из-под шампанского и не касаясь палубы ногами; дамы же, расположившись в тени грота, с увлечением следили за успехами джентльменов. Мы провели в море пять воскресений; впрочем, если бы не календарь, мы бы даже не знали об этом, ибо воскресные дни ничем не отличались от будней.

И вот я вновь очутился в Сан-Франциско, в том же положении, что и раньше, — без средств к существованию и без работы. Я ломал голову, стараясь найти выход, как вдруг меня осенила мысль — прочитать публичную лекцию! Я тут же сел и с лихорадочной надеждой набросал ее текст. Показал его нескольким друзьям, но все они качали головой. Говорили, что никто не придет меня слушать и что меня ожидает позорный провал, что я непременно сорвусь, так как никогда не выступал публично. Я был безутешен. Наконец один редактор хлопнул меня по спине и благословил меня. «Валяйте, — сказал он. — Наймите самый большой зал в городе и продавайте билеты по доллару штука».

Дерзость его проекта очаровала меня. Вместе с тем я чувствовал в нем бездну практической мудрости. Владелец всех театров Сан-Франциско поддержал эту затею и тут же предложил мне прекрасное новое помещение Оперы за полцены — пятьдесят долларов. Я принял его предложение от чистого отчаяния, но принял его, по вполне понятной причине, в кредит. За три последующих дня я задолжал сто пятьдесят долларов в типографию и за рекламу, и на всем побережье Тихого океана не было более испуганного и растерянного человека, чем я. Спать я не мог совершенно, — да и кто бы стал спать в моем положении? Посторонним последняя строка на моей афише могла показаться игривой, я же писал ее с неподдельной болью в сердце:

Двери раскрываются в 7.30.

Неприятности начнутся в 8.

Строчка эта впоследствии прочно вошла в рекламный фонд. Устроители публичных зрелищ стали широко пользоваться ею. Мне пришлось даже видеть ее в конце газетного объявления, напоминающего школьникам, распущенным на каникулы, о начале занятий. С каждым из этих трех томительных дней я становился все несчастней и несчастней. Двести билетов разобрали друзья, но я не был уверен в том, что они придут. Лекция, задуманная как «смешная», начинала казаться мне все более и более унылой, так что под конец я в ней не видел и крошки юмора и жалел только о том, что нельзя втащить на сцену гроб и превратить всю историю в похороны. Тут я впал в такое паническое настроение, что решил обратиться к трем старым приятелям. Все трое отличались гигантским ростом, отзывчивой душой и мощными голосовыми связками.

— Провал обеспечен, — сказал я им, — шутки мои так тонки, что никто их не заметит, и я бы очень просил вас выручить меня и сесть в первых рядах.

Они обещали помочь. Затем я пошел к супруге одного человека, пользующегося известностью в городе. Я просил ее, как о большом одолжении, сесть с мужем в первой ложе от сцены, на видном месте — так, чтобы весь зал мог их лицезреть. Я объяснил ей, что мне понадобится их помощь. Всякий раз, как я обернусь к ним с улыбкой, она должна будет понимать это как сигнал, означающий, что я только что разразился очередной туманной остротой, «и тогда, — продолжал я, — действуйте немедленно, не ждите, пока суть моего остроумия дойдет до вашего сознания!»

Она обещала исполнить мою просьбу. Затем на улице мне повстречался совершенно незнакомый человек. Он был несколько навеселе, и лицо его сияло улыбкой и добродушием.

— Моя фамилия Сойер, — сказал он. — Вы меня не знаете, но не в этом суть. У меня нет ни цента, но если бы вы знали, до чего мне хочется посмеяться, вы бы подарили мне билет. Ну как, даете?

— А как у вас обстоит со смехом — он у вас на предохранителе или так? Я хочу сказать, вы легко смеетесь или с натугой?

Моя робкая речь и манера так подействовали на него, что он тут же продемонстрировал мне свою смешливость. Товар мне показался подходящим, и я выдал ему билет, наказав ему сесть в амфитеатре, в самом центре, с тем чтобы он отвечал за этот участок зала. Объяснив ему подробно, как распознавать самые непонятные остроты, я с ним расстался. Он был в восторге от нашей затеи и радостно похохатывал.

В последний из этих трех напряженных дней я не мог есть — я мог только страдать. В афише я объявил, что кассы будут в последний день продавать билеты на самые лучшие места. В четыре часа пополудни я потащился в театр — посмотреть, как идет продажа. Кассира не было, касса была закрыта. Сердце у меня подступило к самому горлу. «Итак, никто не берет билетов, — сказал я себе, — этого, собственно, следовало ожидать». Мысли о самоубийстве, симуляции болезни, бегстве теснились у меня в голове. Думал я обо всем этом всерьез, ибо на самом деле страдал и боялся несказанно. Но, конечно, ничего не оставалось, как отогнать все эти мысли и нести свой крест до конца. Я с нетерпением ждал назначенного часа, мне хотелось поскорее покончить с этим кошмаром. Должно быть, именно так чувствует себя человек, приговоренный к виселице. Побродив переулками на задах театра, я вошел в него в шесть часов вечера. Спотыкаясь в темноте о полотнища кулис, я пробрался на сцену. В зале царили мрак и молчание, пустота его действовала угнетающе. Я снова побрел в темноту за кулисы. На полтора часа я всецело предался ощущению ужаса, позабыв обо всем на свете. Затем я вдруг услыхал неясный гул; он становился все громче и громче, уже можно было различить нетерпеливые хлопки и выкрики. Волосы у меня встали дыбом — так близко, так громко все это было! Наступила пауза, потом опять началось. Еще одна пауза — и опять. Не знаю, как я очутился на сцене, перед моими глазами поплыло море человеческих лиц, беспощадные огни рампы чуть не ослепили меня, и я весь дрожал от смертельного ужаса. Театр был набит битком, и даже в проходах не было свободного места.

Прошла минута, прежде чем я мог совладать с собой, — мысли и чувства мои были в смятенье, ноги подкашивались. Затем, когда я увидел, что на всех лицах написано доброжелательство и милосердие, страх мой поутих, и я начал говорить. На третьей или четвертой минуте я уже чувствовал себя вполне хорошо и даже был доволен. Три основных моих союзника привели с собой еще троих, и все шестеро сидели в первом ряду, держа наготове громы своего смеха, чтобы обрушить их при первом же намеке с моей стороны на шутку. Всякий раз как я выпускал заряд остроумия, гремели раскаты их хохота и лица давали трещину от уха до уха. Сойер, чья добродушная физиономия краснелась где-то в середине амфитеатра, сейчас же подхватывал, и зал дружно включался. Никогда еще второсортные шутки не имели такого потрясающего успеха. Наконец я дошел до серьезной и самой милой моему сердцу части лекции. Я говорил прочувствованно, задушевно, меня слушали затаив дыхание, и мне это было дороже самых восторженных оваций. На последних словах я невзначай повернул голову, встретил пытливый и напряженный взгляд миссис ***, вспомнил свои разговор с ней и не мог удержаться от улыбки. Она приняла мою улыбку за сигнал и тут же рассмеялась своим милым смехом. Вся аудитория так и прыснула вслед за ней. Этот взрыв был кульминацией всего вечера. Я боялся, что мой славный Сойер задохнется. Громовержцы мои тоже работали не за страх, а за совесть! Но жалкое мое поползновение на пафос погибло, едва появившись на свет. Его честно приняли за шутку, и притом самую острую во всей лекции. Я благоразумно решил не разуверять аудиторию.

Утренние газеты обошлись со мной в высшей степени по-христиански, я вновь обрел аппетит, у меня оказалась куча денег. Все хорошо, что хорошо кончается.

Глава XXXVIII

Разбойники. — Затруднительное положение. — Милая шутка. — Прощай, Калифорния! — В родном углу. — Большие перемены. — Конец семилетней увеселительной прогулки. — Мораль.

Я пустился во все тяжкие и стал заправским лектором. У меня почти не было конкурентов — на тихоокеанском рынке публичные лекции в то время были еще редким товаром. Теперь они уже как будто не в диковинку. Я взял одного старого приятеля в качестве агента, и две или три недели мы с ним — довольно весело, надо сказать — колесили по Неваде и Калифорнии. За два дня до того, как мне предстояло выступать в Вирджиния-Сити, в каких-нибудь двух милях от города подверглись нападению две почтовые кареты. Дерзкий этот поступок был совершен на рассвете шестью неизвестными в масках, которые внезапно выросли по обе стороны карет, приставили револьверы к вискам кучеров и пассажиров и велели всем выходить. Путники повиновались, грабители забрали у всех часы и деньги до последнего цента. Затем с помощью пороха взорвали ящик с казенными деньгами и забрали все его содержимое. В Вирджиния-Сити, когда мы туда прибыли, только и говорили, что о предводителе шайки, о его маленьком росте, раздражительном характере, решимости и отваге.

Вечером, просветив публику Вирджинии, я пешком переправился через пустынный водораздел в Голд-Хилл и повторил свою лекцию там. После лекций я задержался — встретил приятеля и заболтался с ним — и обратно пустился уже в одиннадцать часов. Водораздел представлял собой высокое незастроенное плоскогорье, повидавшее на своем веку до двадцати полуночных убийств и до сотни ограблений. Оставив огни Голд-Хилла позади, мы поднялись на плоскогорье, и черная безрадостная ночь обступила нас со всех сторон. Резкий ветер гулял по полю, обдавая наши вспотевшие тела пронизывающим холодом.

— Должен вам сказать, что мне тут совсем не нравится ночью, — сказал Майк, мой агент.

— Хорошо, но зачем так громко об этом говорить, — ответил я, — совсем не обязательно напоминать о своем присутствии.

В ту же минуту навстречу мне, со стороны Вирджиния-Сити, поднялся неясный силуэт, по-видимому, мужчина. Он шел прямо на меня, и я подался в сторону, чтобы его пропустить; он тоже сделал шаг в сторону и снова предстал передо мной. Тут я увидел, что он в маске и держит что-то возле моего лица, потом услышал легкое «щелк-щелк». И глаз мой различил смутные очертания револьвера. Отстранив ствол рукой, я сказал:

— Не надо!

Он резко произнес:

— Часы! Деньги!

Я отвечал:

— Возьмите их себе на здоровье, но только, пожалуйста, уберите пистолет от моего лица. А то мне становится как-то неуютно.

— Без разговоров! Давайте деньги!

— Конечно… Но…

— Руки вверх! Не вздумайте вытаскивать оружие! Вверх, слышите? Выше!

Я поднял руки выше головы. Пауза. И опять:

— Ну, вы собираетесь отдать мне ваши деньги или нет?

Я опустил руки и полез было в карман, говоря:

— Конечно, только я…

— Я сказал: руки вверх! Вы что же, хотите, чтобы я прострелил вам череп? Выше!

Я снова поднял руки. Опять пауза.

— Ну-с, дадите вы мне деньги или нет? А-а, вы опять? Вверх руки, ну! Ей-богу, вы добьетесь того, что я разнесу вам череп!

— Послушайте, друг, ведь я иду вам навстречу во всем. Но вы требуете, чтобы я выдал вам деньги, а вместе с тем настаиваете на том, чтобы я держал руки над головой. Если бы вы… Что вы делаете? И все шестеро сразу! Вы же моего спутника упустите… Ну, пожалуйста, уберите хоть пару револьверчиков от моего лица, я вас очень прошу! Всякий раз, как я слышу щелканье курка, у меня печенка подымается прямо к горлу! Если у вас есть мать… У кого-нибудь из вас… или если хоть у одного из вас когда-нибудь была мать… или… бабушка… или…

— Довольно! Дадите вы нам деньги, или… Ну-ну-ну, нечего! Поднимите руки!

— Джентльмены… я вижу, что вы настоящие джентльмены, по вашим…

— Молчать! Молодой человек, шутить вы будете в другом месте. Мы тут заняты делом.

— Вы попали в самую точку, сэр. Все похороны, какие мне довелось видеть на своем веку, — чистая комедия по сравнению с тем, что происходит здесь. Мне лично кажется, что…

— Да замолчите вы наконец! Деньги! Деньги! Деньги! Стой! Руки!

— Внемлите же рассудку, джентльмены. Вы видите, в каком я положении. Ах ты господи, да уберите же вы ваши пистолеты — я сейчас начну чихать от пороха! Вы видите, в каком я положении. Если бы у меня, к примеру, было четыре руки… так, чтобы я мог две поднять, а остальными двумя…

— Задушить его! Заткнуть ему глотку! Убить его!

— Ну пожалуйста, джентльмены, не надо! Вы забыли про моего товарища. Почему никто из вас… Ф-фу! Уберите эту штуку, пожалуйста. Джентльмены, вы сами видите, что я вынужден держать руки вверх и поэтому не могу достать деньги… но если вы будете так любезны и сами извлечете их из моего кармана, то я когда-нибудь отплачу вам такой же ус…

— Обыщи его, Боргард… да заткни ему глотку пулей, если он будет еще болтать. Джексон[66] Каменная Стена, помоги Боргарду.

После этого трое из них, возглавляемые маленьким шустрым своим атаманом, обратились к Майку и стали обыскивать его. Я находился в каком-то странном возбуждении, и меня все время подмывало задать моим двум молодцам несколько игривых вопросов относительно их собратьев, генералов мятежной армии. Помня, однако, приказ, полученный ими, я благоразумно молчал. Когда карманы мои выпотрошили дочиста, забрав часы, деньги и даже всякие пустяки, не имеющие ценности, я решил, что теперь волен делать, что хочу, и, засунув озябшие руки в пустые карманы, стал самым безобидным образом отбивать чечетку. Я надеялся таким образом согреться и поднять свое настроение. Не тут-то было — несколько пистолетных дул тотчас направились на меня, и раздался грозный окрик:

— Смирно! Руки вверх! Так и стойте!

Рядом со мной поставили Майка, строго-настрого приказав и ему поднять руки. И тогда заговорил атаман:

— Боргард, спрячься вон за тот валун. Фил Шеридан[67], ты спрячься за второй. Джексон, пойди вон за тот куст полыни. Держите этих ребят под прицелом, и если они опустят руки или шелохнутся в ближайшие десять минут, всыпьте им горяченьких!

Названные атаманом разбойники растворились во мраке, разойдясь по засадам, остальные же трое исчезли в направлении Вирджинии.

Кругом царила гнетущая тишина и отвратительный холод. Надо вам сказать, что вся эта история была лишь милой шуткой. Разбойников изображали мои переодетые приятели, между тем как в десяти шагах от нас залегло еще человек двадцать, наблюдая за этой сценой. Майк был посвящен в заговор, я же ничего о нем не знал. Для меня все это имело самый неприятный привкус реальности.

После того как мы, постепенно коченея, минут пять простояли, как идиоты, среди дороги с воздетыми к небу руками, Майк начал терять вкус ко всей затее. Он сказал:

— По-моему, срок истек, а?

— Нет, нет, стой смирно. С этими кровожадными дикарями шутки плохи.

Наконец Майк сказал:

— Теперь-то уж наверное пора. Я чертовски замерз.

— Ну и мерзни! Лучше замерзнуть, чем тащить свои мозги домой в корзиночке. Может быть, и пора, да нам откуда знать — часов-то нет! Дадим им побольше времени. Лично я намерен выстоять пятнадцать минут! Не шевелись же!



Поделиться книгой:

На главную
Назад