Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Злодею сказано, что Коровка против показания твоего ни в чем не признаетца.

Злодей сказал: "Я уже показал".

При чем Коровка его уличал, что он на нево лжет.

Как же Коровка выведен, то злодей был увещевай. чтоб показал истинную, ибо инаково повосщик Алексей и сын Коровки (другие уличавшие Пугачева свидетели. – Е. А.) сысканы тотчас будут.


И оной злодей Пугачев, став на колени, сказал: "Виноват Богу и всемилостивейшей государыне. Я на Коровку… показал ложно"».

Очная ставка не была сухим перекрестным допросом. Следователи позволяли изветчику и ответчику спорить, уличать друг друга. При этом у каждого появлялся свой шанс: доносчик на очной ставке мог «довести» извет, а ответчик – оправдаться. Следователи, проводившие очные ставки, надеялись, что в споре участники процесса проговорятся, прояснят какие-то детали или факты, которые ранее скрыли от сыска. Для следствия важны были каждое слово и даже жест. Следователи внимательно наблюдали за участниками очной ставки, отмечая малейшие черточки их поведения. В одном из дел о раскольнике записано, что, войдя в палату, где его допрашивали, этот человек перекрестился на иконы двумя перстами, что сразу уличило в нем раскольника. В протоколе 1722 года очной ставки монаха Левина с оговоренным им главой Синода Стефаном Яворским записано: «А как он, Левин, перед архиереем приведен, то в словах весьма смутился».

Если на очной ставке изветчик отказывался от своего доноса, то в протокол вносили, что он «сговорил» донос с ответчика, и тот «очищался» от грязи возведенного на него извета (в приговоре так и записывали: «И потом очистился и свобожден»). После этого уже брались за изветчика. Его начинали пристрастно допрашивать, не подкуплен ли он. Впрочем, на очных ставках нелегко приходилось и ответчику. После долгих отпирательств на допросах он мог на очной ставке сдаться перед уличением изветчика и его свидетелей и признать извет. Конечно, все зависело от множества обстоятельств дела, но психологическая устойчивость человека, его воля, уверенность и напористость могли стать той «соломинкой», с помощью которой удавалось выкарабкаться из смертельной ямы.

Оболганные доносчиком люди после установления их невиновности никакой компенсации за «тюремное сидение», утрату имущества и здоровья не получали. Естественно, что перед ними никто не извинялся. Их попросту выпускали на волю под типовую расписку о неразглашении тайны следствия. Впрочем, люди, вероятно, почитали высшей наградой уже то, что они вышли из сыска живыми.

Кроме допросов и очных ставок следователи прибегали к проведению чего-то вроде следственного эксперимента. Во время Стрелецкого розыска 1698 года стрельчиха Анютка Никитина призналась, что в Кремлевском дворце от царевны Марфы для стрельцов ей передали секретное письмо. Никитину привезли в Кремль, и она довольно уверенно показала место во дворце, где получила послание, а потом опознала среди выставленных перед ней служительниц царевны Марфы ту женщину, которая вынесла письмо.

Повальный обыск – так называли поголовный (сплошной) опрос – также был в арсенале следствия. Еще в Древней Руси с помощью повального обыска выясняли запутанные обстоятельства дела, искали воров, проводили опознание преступника или краденых вещей, выявляли суждения множества людей о подозреваемом человеке. В политическом сыске повальный обыск использовался в основном, чтобы проверить показания подследственного, удостовериться в его политической, религиозной и нравственной благонадежности. Его понимали как вариант упрощенного допроса массы свидетелей. Екатерина II вообще считала повальный обыск наиболее надежным средством выяснения истины, он, по ее мнению, мог бы заменить пытку и вообще всякое насилие при следствии.

ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ

В 1700 году псковский стрелец Семен Скунила в пьяной ссоре с переводчиком Товиасом Мейснером обещал «уходить государя». В «роспросе» Скунила показал, что в момент стычки с переводчиком он был настолько пьян, что ничего не помнит. Петр I, который лично рассматривал это дело, указал провести повальный обыск среди псковских стрельцов, поставив перед ними единственный вопрос: «Сенька Скунила пьяница или нет?» По-видимому, Скунила был действительно замечательный даже для Пскова пьяница: все, кто его знал (а таких оказалось 622 человека!), подтвердили: «Ведают подлинно (т. е. абсолютно уверены. – Е. А.), что Сенька пьет и в зернь играет». Глас народа и решил судьбу Сеньки: вместо положенной ему за угрозы государю смертной казни его били кнутом и сослали в Сибирь.

В 1721 году был обвинен в «недонесении» капитан Александр Салов, который находился в церкви села Конопата, когда Варлаам Левин кричал там свои «злые слова». На следствии Салов ссылался на то, что он «издества на ухо подлинно крепок» и поэтому не расслышал «злых слов» Левина. Тайная канцелярия показаниям Салова не поверила и прибегла к повальному обыску его соседей и сослуживцев. Вопрос «Глух ли капитан Салов?» задали 48 жителям Конопати. 14 человек ответили, что вообще его не знают, 28 человек заявили, что Салова знают, но разговоров с ним никогда не имели и сказать, глух он или нет, не могут. И только четверо утверждали, что Салов-таки на ухо «крепок». Однако в феврале 1724 года Тайная канцелярия получила запрошенную ею справку из Пермского драгунского полка, в котором ранее служил Салов. Командир и офицеры полка утверждали, что пока Салов служил в полку, слышал он хорошо. Для Салова эта справка сыграла роковую роль: в октябре 1724 года его лишили чина, били кнутом и сослали в крепость Святой Крест.

Экспертиза специалистов считалась необходимой в вопросах сложных, связанных с верой, а также с литературной деятельностью. Для экспертизы почерка обычно привлекали старых канцеляристов. Благодаря им были изобличены многие авторы анонимок. Бывший фаворит императрицы Елизаветы И. И. Шувалов в 1775 году, когда велось дело «княжны Таракановой», возможно, даже не знал, что почерк автора найденной в бумагах самозванки безымянной записки эксперты сравнивали с его почерком – ведь его заподозрили в связях со скандально известной «дочерью» Елизаветы 0етровны. На экспертизу в Коллегию иностранных дел отдавали и письма, написанные самозванкой, как она утверждала, «по-персидски».

Улики политический сыск искал всегда усердно, особенно при расследовании дел о магии. Ими считались особые книги, волшебные (заговорные) письма, записки, таинственные знаки и символы. Уликами являлись косточки различных животных (чаще всего – лягушек, мышей, птиц), волосы, травы, корни, скрепленные смолой или воском.

ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ

В 1720 году в Тайной канцелярии рассматривалось дело супругов – лифляндских крестьян Анны-Елизаветы и Андриса Ланг из-под Пернова (Пярну). Анна-Елизавета как-то заметила на краю старого пивного чана «черные непонятные литеры», которые она, себе и мужу на горе, списала, а потом о них рассказала соседям и родственникам. Супругов схватили по доносу соседа, и оба умерли после пыток в Петропавловской крепости.

В том же году допрашивали монаха Порфирия, которому явилось некое небесное видение. Монах не только рассмотрел появившиеся на небе символические фигуры (мечи, кресты и т. д.), но и занес их на бумагу, что и стало причиной его несчастий и гибели на Соловках.

В 1735 году в Тайную канцелярию доставили Андрея Урядова, который был уличен «в ношении при себе потаенно, незнаемо для каких причин, коренья в воску и трав… И по осмотру явилось небольшой корень, облеплен воском, да от кореня маленькой обломок, да два маленькия куска травы, из которых один облеплен воском». Урядов долго «запирался» и лишь в застенке показал, что коренья и травы, как средство от лихорадки, дал ему знакомый тверской ямщик и «от того-де была ему, Урядову, польза».

В 1754 году панику при дворе императрицы Елизаветы вызвала странная находка в государевой опочивальне: корешок в бумажке. Это был верный признак подброшенной кем-то «порчи».

Скепсис и цинизм характерны для политического сыска всех времен. Чиновники сыскного ведомства XVIII века, вероятно, верили в Бога, но следы их работы свидетельствуют, что они были полностью лишены характерной для многих православных христиан того времени набожности, трепетной веры в сверхъестественное, чудесное. Дела о чудесах расследовались как обычные политические дела, по принятым шаблонам. Новоявленных пророков, блаженных и святых тщательно допрашивали, устраивали им очные ставки, а потом безжалостно тащили на дыбу, били кнутом и заставляли, как монаха Порфирия, признаться, что все он «показал ложно, будто видел на небе видения, чему и рисунок учинил». Кликуши, на которых в народе смотрели как на блаженных, попадали на дыбу и также слышали традиционный вопрос: «С чего у тебя сделалась та скорбь, не притворяешься ли, кто научал тебя кричать?» Законодательной основой для таких действий сыска служила знаменитая резолюция Петра I на запрос Синода о том, как поступать с людьми, ставшими свидетелями чуда. Петр отвечал: «Наказанье и вечную ссылку на галеры с вырезанием ноздрей».

Впрочем, в подходе сыска к чудесам и магии видна некая двойственность. С одной стороны, волшебников и колдунов разоблачали как шарлатанов, с другой – в их сверхъестественные способности наносить ущерб все-таки верили. В сопроводительном указе о сосланном в Якутск волшебнике Максиме Мельнике сказано, что его нужно содержать прикованным к стене и «не давать ему воды, ибо он… многажды уходил в воду». Власть считала, что «мнимые волшебники» только обманывают людей и обогащаются за счет простаков. Однако наказание за это надувательство было самое страшное: «Оные обманщики казнены будут смертию, сожжены». Якова Ярова в 1736 году сожгли не как обманщика и шарлатана, а как чародея.

Традиционная жестокость наказания колдунов проистекала из убеждения, что магические силы действуют, дьявол не дремлет. Существование нечистой силы и ее агентов среди людей, в том числе и среди верноподданных России, рассматривалось как вполне реальное. Общение же с этой силой признавалось страшным государственным преступлением.

ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ

В 1737 году томский воевода Угрюмов лично «допрашивал» сидевшее в утробе 12-летней калмычки Ирины «дьявольское навождение». На уловку этой легкомысленной девицы-чревовещательницы попалось еще несколько солидных людей. Дело получило огласку и вызвало тревогу в столице. Специальная комиссия быстро распутала историю с чревовещанием, Ирина была подвешена на дыбу, ее били розгами, и вскоре она призналась, что после какой-то болезни появилось «в утробе у нее… ворчанье, подобно как грыжная болезнь», и, когда воевода «спрашивал дьявола: "Кто-де ты таков?", в то время отвечала она своим языком, тайно скрывая себя». Все участники этого дела по приговору Тайной канцелярии были «в назидание от легковерия» наказаны. Сама же Ирина за «ложный вымысел дьявола» была бита кнутом и с вырезанием ноздрей сослана в Охотск. Словом, в сыске с этим делом разобрались как заправские атеисты.

Дело Козицына из Яренска, начатое в 1756 году, заключалось в том, что он обвинялся многими соседями в «порче» женщин, на которых он насылал разные болезни, от чего эти женщины умирали или бились в судорогах. Вначале «чародей» полностью отрицал свою вину даже «под пристрастием битья батогами», но на увещевании священником Козицын, человек, по-видимому, психически нездоровый, неожиданно дал показания на соседа, Гордея Карандышева, как на своего учителя чародейства. Якобы он Козицыну «показал у себя в доме пятерых дьяволов, которые невидимо в избе были» и сказал, что «ежели ты будешь людей портить, то оные дьяволы в том тебе будут послушны». Позже, на следствии, Козицын показал, что «работал» в основном с тремя дьяволами, которых он приводил в свое зимовье. Они появлялись перед ним в виде существ «малорослых, подобных человеку, у которых по всему телу шерсть, и сами все черные, а головы у них, против человеческих, вострыя, а одежды на них не было, а на спрос говорили человеческим языком, по-русски… и потом, когда он, Козицын, намерение имел кого испортить, и дьяволы являлись, и наговоривши волшебными, упоминая дьявола, словами, хотя б на хлеб печеный, на муху живую и прочее, чтоб такое не было, с ними посылал, сказывая кого испортить, именно положить в питье, и как выпьет, то б те люди кричали и бились, и они, дьяволы, в том действовали, а ныне он портить не умеет и все то учение забыл, и дьяволы к нему не являются». На пытках Козицын «сговорил вину» с Карандышева, которого тоже пытали, и указал на другого «учителя». Найти его не удалось, но на четырех пытках (71 удар кнута!) Козицын подтвердил последнюю версию показаний, и в 1763 году Яренская канцелярия вынесла приговор: «Означенному чародею и волшебнику Андрею Козицыну, который имел волшебство и заговор с дьяволом, и портил означенных жонок и затейно говаривал Гордея Карандышева, при собрании народа, дав время к покаянию, учинить казнь смертную сжением в срубе». Смертная казнь позже была заменена битьем кнутом и ссылкой в Нерчинск.

В то же время Екатерина II писала А. А. Вяземскому: «Куды как бы я любопытна была видеть ваши колдуны. Ну как этому статься, чтоб пуская по ветру червей за человеком, он бы оттого умер? И подобным басням в Сенате верят и потому осуждают! Виноваты они в том, что от Бога отреклись, а что чорта видели, то всклепали на себя». Этим письмом императрица, в сущности, прекратила охоту на ведьм.

Любопытно, что те дела, которые по всем понятиям тех времен бесспорно свидетельствовали о вмешательстве неких сверхъестественных сил, сыск старался замолчать. В 1724 году началось дело великолуцких помещиков братьев Тулупьевых. Один из них, Федор, в 1721 году серьезно заболел, после чего онемел. Сам лейб-медик Блюментрост, осмотрев больного, обнаружил у него «паралич глотки». Тулупьева отставили от службы и разрешили уехать в свое поместье. Однако через три года он во сне неожиданно упал с лавки и тут вновь обрел голос. При этом он рассказал, что во сне ему явился некий старичок, который отвел его сначала в церковь, потом на гору, а там столкнул Тулупьева вниз, после чего тот очнулся на полу и закричал от страха. Слух о чудесном исцелении Тулупьева пронесся по уезду. Федора и его брата взяли в Синод, где их допросили, как и еще нескольких свидетелей. Тулупьевы характеризовались как люди верующие, непьющие и честные, диагноз Блюментроста был авторитетен, одним словом, произошло явное чудо. Об этом глава Синода Феодосии донес Петру I. Вскоре царь указал: «Дело о разглашении про разрешение немоты уничтожить», то есть закрыть.

ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ

Осталось не расследованным в 1765 году донесение лекаря Рампау, который, ночуя в доме одной крестьянки, стал свидетелем того, как овцы «с хозяйкою стали человеческими голосами сквернословить, тихо говорить более двух часов… отчего я, – пишет ученый лекарь,– от великого страха и ужасти принужден из избы выбежать за солдатом, который ночевал в сарае». Когда лекарь и солдат вернулись в избу, то «овцы паки стали, при помянутом солдате, человеческим голосом говорить, меня по имени, отчеству и фамилии называют, и о себе имена человеческие сказывают: один из их – Федор, а двое – Гаврилы». После «знакомства» овцы стали просить хозяйку – явную чревовещательницу: «Алена! Выпусти нас!»

Сумасшедшие и люди с расстроенной психикой попадали в сыск потому, что имели несчастье бредить на политические, «непристойные» темы. Там же оказывались и дерзкие богохульники, находившиеся в состоянии «исступления» – буйного помешательства. Попадали в сыск и те, кто видел чудесные видения, а потом спешил предупредить власти о грядущем конце света, о необходимости срочно построить на каком-то, указанном ему свыше месте церковь. Эти люди, движимые неведомыми «гласами», шептавшими им, как в 1726 году попу Василию Тимофееву: «Иди и повеждь о сновидении царице», являлись в Тайную канцелярию или ко дворцу и настаивали донести самодержице, что нужно срочно у каждой печи и во всех нужниках во дворце поставить часовых, «понеже в том есть великое опасение», или что светлейшего князя А. Д. Меншикова нельзя допускать во дворец, потому что Пресвятая Богородица сказала: «Меншиков, пребыв з женою своею, не обмываетца и ездит к Ея величеству в нечистоте, и на Полтавской баталии был он в такой же нечистоте, отчего на той баталии побито много силы». Перед следователями проходила вереница людей, объятых манией величия, бред которых тем не менее подходил под обвинения в самозванстве.

ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ

Подпоручик Дмитрий Никитин в 1747 году сказал, что он сын Петра Великого и сам император, и «когда-де я был при государыне царевне Екатерине Иоанновне пажем, и тогда мне пожаловано тридцать шесть дьяволов, и я с ними по Москве ездил, а Михаил Архангел за мною на запятках стаивал».

Колодник Калдаев на допросе рассказал следователям, что «он в доме видел видение: очевидно влетел в избу ево орел и садился у него на живот, и говорил человеческим голосом, что будет он… царем Петром Петровичем».

В 1754 году в Тайной канцелярии допрашивали солдата Петра Образцова, который доверительно рассказывал, что ему явился дьявол и сказал: наследник престола Петр Федорович – «змей и антихрист, и оной дьявол невидимо всегда с ним, чрез плечо говорит и шепчет на ухо… и не дает ему Богу молиться».

Безусловно, в описываемое время сумасшествие («сумасбродство») признавалось болезнью. Но XVIII век еще не избавился от представлений о душевной болезни как материальном и даже живом существе, которое по воле злых сил вселяется в человека и «корежит» его, делает «беснующимся». Лечили больных «не в состоятельном уме» различными способами. Для того чтобы изгнать из них беса, кропили святой водой, держали в оковах на освященной монастырской земле, лечили «трудотерапией». Несмотря на все это умалишенные считались правоспособными и отвечали за свои слова и действия по законам. К душевнобольным, которые кричали «Слово и дело!» или публично говорили «непристойные слова», относились так же, как к здоровым преступникам: их хватали, заковывали, вставляли в рот кляп, чтобы они не произносили «непристойные слова». Как и здоровых преступников, их допрашивали в «роспросах» и в очных ставках. Данные ими показания пунктуально записывали, несмотря на их явную бредовость. Это объяснимо боязнью пропустить факт государственного преступления, причем ради этого следователям приходилось порой допрашивать совершенно больных людей.

Неправомочными признавались лишь те сумасшедшие, чьи речи было невозможно понять, а их бессвязные показания нельзя было занести на бумагу. Буйное поведение считалось свидетельством сумасшествия. Но и таких больных некоторое время держали под арестом, ожидая, когда они немного «придут в ум» и смогут давать показания. Если же буйство подследственного продолжалось и не было симуляцией (а за этим следили), то больного, находившегося «в исступлении ума», отправляли в монастырь «для содержания ко исправлению ума». При этом приписка в резолюции «До сроку» означала, что сумасшедшего посылали в монастырь на какое-то время, до выздоровления, точнее – до прихода в то состояние, которое называлось «Пришел в ум», «Стал быть в настоящем уме». Монастырские власти обязывались тотчас сообщать куда надлежит об улучшении состояния больного. Навязанные монахам сумасшедшие были большой для них обузой, от которой они спешили избавиться. Возвращенного в сыск человека вновь допрашивали и пытали по сказанным им ранее «непристойным словам», игнорируя то обстоятельство, что слова эти были произнесены им как раз «в безумстве».

Словом, показания сумасшедших признавались политическим сыском как имеющие полную юридическую силу и их использовали в «роспросах», на очных ставках и в пытках. Сыск не отказывался и от доносов сумасшедших, видя в них рядовых изветчиков. Как и в делах о «непристойных словах», судьба колодника-сумасшедшего во многом зависела от того, что он говорил, какими именно «непристойными словами» бредил. Если он объявлял себя царем или утверждал, что сожительствовал с императрицей, мылся с ней в бане, то наказание было суровое, если же он просто ругал государя по-матерному, то кара была мягче.

Даже в екатерининские времена, когда медицинская наука сделала заметные успехи в постижении тайн человека и государыня не побоялась привить себе и сыну оспу, «политический бред» сумасшедшего оценивался по-прежнему как государственное преступление. В приговоре 1777 года о заточении в Динамюнде отставного бригадира барона Федора Аша, который объявил, что он – подданный «законного государя» И. И. Шувалова – сына Петра Великого, есть ключевое выражение: «впал по безумству в преступление», поясняющее отношение сыска к делам сумасшедших. Аша тщательно, как вполне здорового человека, допрашивали «для чего он столь дерзостныя и вымышленные слова… писать и вредные намерения иметь отважился?» Тогда же его вопрошали и о сообщниках – без этого сыск не в сыск: «Не имел ли он в сем его развращенном и вредном намерении подобных себе сотоварищей?..»

Позже просидевшего 19 лет в Динамюнде Аша привезли (уже при Павле I) в Петербург, но вскоре стало ясно, что он «в уме не исправился», и поэтому в именном указе от 2 апреля 1797 года сказано, что Аш «по учиненной его дерзости, нарушению присяги и изменническому предприятию… заслуживает смертную казнь», которую заменили пожизненным заточением в суздальский Спасо-Ефимьевский монастырь. При этом, как писал современник, несчастный сумасшедший скорее «был жалок, нежели кому-либо опасен».

Однако власть так не считала. Когда в 1775 году сошедший с ума надворный советник Григорий Рогов вошел с улицы в здание Синода, сел за стол и начал писать манифест от имени «императора Павла Петровича», то нетрудно было предвидеть, как отнесется к этому императрица Екатерина II, которая не хотела уступать престол сыну. Поэтому Рогова схватили и отправили не в монастырь «под начало» монахов, а в Петропавловскую крепость. Его делом занималась сама Екатерина II. Потом Рогова, хотя и признали «в уме помешанным», заключили в Шлиссельбургскую крепость, где и содержали как государственного преступника. В инструкции охране было приказано, с одной стороны, не слушать Рогова, так как «он в уме помешан», с другой стороны, немедленно рапортовать о всех его «непристойных словах» коменданту крепости, а уж тот сообщал о речах сумасшедшего узника самому генерал-прокурору. На всякий случай психически здоровую жену и невинных детей Рогова Екатерина II также сослала в Сибирь.

Следователи сыска не были лишены наблюдательности, неплохо знали человеческую психологию вообще и психологию «простецов», в частности. Порой они умели найти тонкий подход к подследственному. За ним внимательно наблюдали во время допросов, отмечали, как он реагирует на сказанные слова, предъявленные обвинения, как ведет себя перед лицом свидетелей на очной ставке. При допросе в 1732 году заподозренного в сочинении подметного письма монаха Решилова ему дали прочитать это письмо, а потом Феофан Прокопович, ведший допрос вместе с кабинет-министрами и Ушаковым, записал как свидетельство несомненной вины Решилова: «Когда ему при министрах велено письмо пасквильное дать посмотреть, тогда он первее головою стал качать и очки с носа, моргая, скинул, а после, и одной строчки не прочет, начал бранить того, кто оное письмо сочинил».

Вообще, Феофан Прокопович был настоящим русским Торквемадой. Инструкции, составленные им для ведения допросов, являются образцом полицейского таланта: «Пришед к [подсудимому], тотчас нимало немедля допрашивать. Всем вопрошающим наблюдать в глаза и на все лице его, не явится ли на нем каковое изменение, и для того поставить его лицом к окошкам… Как измену, на лице его усмотренную, так и все речи его записывать».

Самыми трудными для следователей были люди образованные, умные. Как уже сказано выше, Николай Новиков оказался «неудобным клиентом», он умело защищался, уходил от расставленных ему ловушек и привычных приемов сыска.

Сложным оказалось и дело самозванки – «дочери Елизаветы Петровны». Князь А. М. Голицын, ведший это дело, прибегал к различным уловкам и нестандартным приемам, чтобы хотя бы понять, кем же на самом деле была эта женщина, так убежденно и много говорившая о своем происхождении от императрицы Елизаветы и Алексея Разумовского, а также о своих полуфантастических приключениях в Европе и Азии. Голицын допрашивал самозванку по-французски, но, пытаясь выяснить ее подлинную национальность, неожиданно перешел на польский язык. Она отвечала по-польски, но было видно, что язык этот ей плохо знаком. Из этого Голицын сделал вывод, что она, очевидно, не полька. Стремясь уличить самозванку (говорившую, что она якобы бежала из России в Персию и хорошо знает персидский и арабский языки), Голицын заставил ее написать несколько слов на этих языках. Эксперты из Академии наук, изучив записку, утверждали, что ее язык им неизвестен.

Проведя много часов в допросах «княжны Таракановой», Голицын пытался изучить ее характер, выяснить, какие конечные цели были у преступницы. Оставленные им описания и характеристика этой авантюристки не лишены глубины и выразительности:

«Сколько по речам и поступкам ее судить можно, свойства она чувствительного, вспыльчивого и высокомерного, разума и понятия острого, имеет много знаний… Я использовал все средства, ссылаясь и на милосердие В. и. в. и на строгость законов… чтобы склонить ее к выяснению истины. Никакие изобличения, никакие доводы не заставили ее одуматься. Увертливая душа самозванки, способная к продолжительной лжи и обману, ни на минуту не слышит голоса совести. Она вращалась в обществе бесстыдных людей и поэтому ни наказания, ни честь, ни стыд не останавливают ее от выполнения того, что связано с ее личной выгодой. Природная быстрота ума, ее практичность в некоторых делах, поступки, резко выделяющие ее среди других, свелись к тому, что она легко может возбудить к себе доверие и извлечь выгоду из добродушия своих знакомых».

Итак, уже к началу XVIII века в политическом сыске существовала довольно разработанная «технология» ведения дел: «роспрос», который предполагал допросы изветчика, ответчика и свидетелей, а также их очные ставки. Следователи уже на стадии «роспроса» стремились добиться от изветчика точного, «доведенного» с помощью свидетелей извета. От ответчика требовали быстрого признания вины, раскаяния, подробного рассказа о целях, средствах задуманного им или совершенного государственного преступления, а также выдачи сообщников.

Если дело не закрывалось на «роспросе», то оно переходило в следующую стадию, называемую розыск. Решение о начале розыска в застенке принимал руководитель сыскного ведомства, а иногда и сам государь на основе знакомства с результатами «роспроса».

«А С ДЫБЫ СКАЗАЛ…»

Обычно розыск начинался с «роспроса у пытки (у дыбы)», то есть допроса в камере пыток, но пока без применения истязаний. Другое название допроса в камере пыток – «роспрос с пристрастием».

Допрашивали «у пытки» следующим образом. Человека подводили к дыбе. Дыба представляла собой примитивное подъемное устройство. В потолок или в балку вбивали крюк, через него (иногда с помощью блока) перебрасывали ремень или веревку. Один конец ее был закреплен на войлочном хомуте, называемом иногда «петля». В нее вкладывали руки пытаемого. Другой конец веревки держали в руках ассистенты палача.

Допрос под дыбой был, несомненно, сильным средством морального давления на подследственного, особенно для того, кто впервые попал в застенок. Человеку зачитывали приговор о пытке, что уже само по себе действовало устрашающе. Он стоял под дыбой, видел заплечного мастера и его помощников, мог наблюдать, как они готовились к пытке: осматривали кнуты, разжигали жаровню, лязгали страшными инструментами. Некоторым узникам показывали, как пытают других. Делалось это, чтобы человек понял, какие муки ему предстоят. Под дыбой проводились и очные ставки, причем один из участников мог уже висеть на дыбе, а другой – стоять возле нее («Их ставити с тат[ь]ми с очей на очи, и татей перед ними пытать»). Следователи прибегали и к имитации пытки. Для этого приведенного в застенок подследственного раздевали и готовили к подъему на дыбу.

«Роспрос у пытки» не заменял саму пытку, а лишь предшествовал ей. И если колодника решили пытать, то от пытки его не спасало даже чистосердечное признание (или то признание, которое требовалось следствию) – ведь пытка, по понятиям того времени, служила высшим мерилом искренности человека. Даже если подследственный раскаивался, винился, то его обычно все равно пытали. С одного, а чаще с трех раз ему предстояло подтвердить повинную, как писалось в документах, «из подлинной правды». Если пытали даже признавшего свою вину, то для «запиравшихся», упорствующих в «роспросе», на очной ставке или даже в «роспросе у дыбы» пытка была просто неизбежной.

«Роспрос у дыбы» переходил в собственно пытку. Как правило, соблюдалась такая последовательность:

1) «роспрос» в застенке под дыбой, с увещеванием и угрозами;

2) подвешивание на дыбу («виска»);

3) «встряска» – висение с тяжестью в ногах;

4) битье кнутом в подвешенном виде;

5) жжение огнем и другие тяжкие пытки.

Пытка как универсальный инструмент судебного и сыскного процесса была чрезвычайно распространена в XVII-XVIII веках. Заплечные мастера, орудия пытки, застенки и колодничьи палаты были во всех центральных и местных учреждениях. В России, в отличие от многих европейских стран, не было «степеней» пыток, все более и более ужесточавших муки пытаемого. Меру жестокости пытки определял сам судья, а различия в тяжести пытки были весьма условны: «В вящих и тяжких делах пытка жесточае, нежели в малых бывает». Законы рекомендовали судье применять более жестокие пытки к закоренелым преступникам, а также к людям физически более крепким и худым. Тогда опытным путем пришли к убеждению, что полные люди тяжелее переносят физические истязания и быстрее умирают без всякой пользы для расследования. Милосерднее предписывалось поступать с людьми слабыми, а также менее порочными: «Также надлежит ему оных особ, которые к пытке приводятся, рассмотреть и, усмотри твердых, безстыдных и худых людей – жесточае, тех же, кои деликатного тела и честные суть люди – легчее».

По закону от пытки освобождались дворяне, «служители высоких рангов», люди старше семидесяти лет, недоросли и беременные женщины. В уголовных процессах так это и было, но в политических делах эта правовая норма не соблюдалась. В сыскном ведомстве пытали всех без разбору, и столько, сколько было нужно. В итоге на дыбе оказывались и простолюдины, и лица самых высоких рангов, дворяне и генералы, старики и юноши, женщины и больные.

Женщин пытали наравне с мужчинами, но число ударов им давали поменьше, да и кнут иногда заменяли плетьми или батогами. Беременных, как правило, не пытали. Впрочем, известно, что прислужница царевны Марфы Алексеевны, Анна Жукова, в 1698 году «на виске… родила». Между тем до виски ее пытали трижды, причем в последний раз дали ей 25 ударов кнута. Вряд ли следователи не видели, что женщина беременна. Императрица Елизавета в 1743 году так писала по поводу «роспроса» беременной придворной дамы Софьи Лилиенфельд, проходившей по делу Лопухиных: «Надлежит их (Софью с мужем. – Е. А.) в крепость всех взять и очной ставкой производить, несмотря на ее болезнь, понеже коли они государево здоровье пренебрегали, то плутоф и наипаче жалеть не для чего». Преступницу, родившую ребенка, разрешалось наказывать телесно через 40 дней после родов.

Пытки и казни детей закон в принципе не запрещал, но все-таки по делам видно, что детей и подростков щадили. В страшном Преображенском приказе Ромодановского малолеток только допрашивали, на дыбу не поднимая. Проблема возраста пытаемых и казнимых впервые серьезно встала лишь в царствование Елизаветы Петровны. В 1742 году 14-летняя девочка Прасковья Федорова зверски убила двух своих подружек. Местные власти настаивали на казни юной преступницы. Сенат отказался одобрить приговор и уточнил, что малолетними считаются люди до 17 лет. Тем самым они освобождались от пытки и казни, по крайней мере, теоретически. При обсуждении этой проблемы Сенат поспорил с Синодом: первый считал, что нужно отменить пытки людей, не достигших 17 лет, а Синод был убежден, что пытать можно с 12 лет, так как с этого возраста люди уже приносили присягу и женились. Иначе говоря, сенаторы оказались гуманнее служителей Бога, которые считали, что человек становится преступником с того момента, как начинает грешить, а способность грешить у человека проявляется уже в семь лет.

Рассмотрим теперь саму процедуру пытки. Перед пыткой приведенного в застенок колодника раздевали и осматривали. В деле Ивана Лопухина отмечалось, что вначале он давал показания «в застенке, еще нераздеванный». Это обстоятельство является принципиальным, почему его и зафиксировали в деле. Публичное обнажение тела считалось постыдным, позорящим действом, раздетый палачом человек терял свою честь.

Осмотру тела (прежде всего – спины) пытаемого перед пыткой в сыске придавали большое значение. Это делали для определения физических возможностей человека в предстоящем испытании, а также для уточнения его биографии: не был ли он ранее пытан и бит кнутом. Дело в том, что при наказании кнутом, который отрывал широкие полосы кожи, на спине навсегда оставались следы в виде белых широких рубцов – «знаков». Специалист мог обнаружить следы битья даже многое время спустя после экзекуции. Когда в октябре 1774 года генерал П. С. Потемкин решил допросить Пугачева с батогами и для этого приказал раздеть и разложить крестьянского вождя на полу, то присутствующие при допросе стали свидетелями работы опытного заплечного мастера. Вот как описывает этот эпизод сопровождавший Пугачева майор П. С. Рунич: Потемкин приказал «палачу начать его дело, который, помоча водою всю ладонь правой руки, протянул оною по голой спине Пугачева, на коей в ту минуту означились багровые по спине полосы. Палач сказал: "А! Он уж был в наших руках!" После чего Пугачев в ту минуту вскричал: "Помилуйте, всю истину скажу и открою!"»

Если на спине пытаемого обнаруживались следы кнута, плетей, батогов или огня, его положение менялось в худшую сторону – рубцы свидетельствовали: он побывал «в руках ката», а значит – человек «подозрительный», возможно, рецидивист. Арестанта обязательно допрашивали о рубцах, при необходимости о его персоне наводили справки. Веры показаниям такого человека уже не было никакой. О нем делали такую запись: «К тому же он… человек весьма подозрительный, и за тем никакой его к оправданию отговорки верить не подлежит». После «роспроса с пристрастием» под дыбой и осмотра тела пытаемого начиналась собственно физическая пытка.


«Виска», то есть подвешивание пытаемого на дыбе без нанесения ему ударов кнутом, была, как уже сказано, первой стадией пытки. Известно два способа виски (другое ее название – «подъем на дыбу»). В одном случае руки человека вкладывали в хомут в положении перед грудью, во втором – руки преступника заводили за спину, а затем (иногда с помощью блока) помощники палача поднимали человека над землей так, чтобы «пытанной на земле не стоял, у которого руки и заворотит совсем назад, и он на них висит». Как пишет иностранец – очевидец этого страшного зрелища, палачи «тянут так, что слышно, как хрустят кости, подвешивают его (пытаемого. – Е. А.) так, словно раскачивают на качелях». В таком висячем положении преступника допрашивали, а показания записывали: «А Васка Зорин с подъему сказал…» Кстати говоря, путешественники могли видеть пытки своими глазами – посещение застенка было видом экскурсии, подобно посещению анатомического театра или кунсткамеры. «Встряска» была методом ужесточения «виски». В составленном в середине XVIII века описании используемых в России пыток («Обряд, како обвиненный пытается») об этой весьма болезненной процедуре сказано следующее: между связанными ногами преступника просовывали бревно, на него вскакивал палач, чтобы сильнее «на виске потянуть ево, дабы более истязания чувствовал. Естьли же и потому истины показывать не будет, снимая пытаного с дыбы, правят руки, а потом опять на дыбу таким же образом поднимают для того, что и чрез то боли бывает больше».

Г. К. Котошихин, живший во второй половине XVII века, описывает другой, весьма распространенный и впоследствии, вариант «встряски»: после того как ноги пытаемого, который висел на дыбе, связывали ремнем, «один человек, палач, вступит ему в ноги, на ремень, своею ногою и тем его оттягивает, и у того вора руки станут прямо против головы его, а из суставов выдут вон». Англичанин Перри, бывший в России при Петре I, писал о том, что к ногам пытуемого еще привязывали гирю. Вывернутые из суставов руки вправляли, и после этого человека вновь подвешивали на дыбу так, что новая встряска оказывалась болезненней предыдущей.

«Развязка в кольца» была разновидностью виски. Из дела Авдотьи Нестеровой (1754 г.) видно, что «она положена и развязана в кольцы и притом спрашивана». Суть пытки состояла в том, что ноги и руки пытаемого привязывали за веревки, которые протягивали через вбитые в потолок и стены кольца. В итоге человек висел растянутым в воздухе. В Западной Европе XVI-XVIII веков это приспособление называлось «колыбель Иуды».

Редко, но бывало так, что пытка на стадии виски и заканчивалась. Это происходило тогда, когда преступник уже с виски давал ценные показания или признавал свою вину. Но для многих виска была только началом тяжких испытаний. Из дел сыска следует, что виска даже не считалась полноценной пыткой.

Битье кнутом на дыбе было следующей стадией пытки. Рассмотрим, как это происходило. После того как человека поднимали на дыбу уже для битья кнутом, палач, согласно «Обряду, како обвиненный пытается», связав ремнем ноги пытаемого, «привязывает [их] к зделанному нарочно впереди дыбы столбу и, растянувши сим образом, бьет кнутом, где и спрашивается о злодействах и все записывается, что таковой сказывать станет». Иначе говоря, тело пытаемого зависало почти параллельно земле. Когда наступал момент бить кнутом, то палачу требовался умелый ассистент – он следил за натягиванием тела пытаемого так, чтобы кнутмейстеру было ловчее наносить удары по спине. Били только по спине, преимущественно от лопаток до крестца. Немецкий путешественник конца XVII века Г. А. Шлейссингер, видевший пытку в застенке, к этому добавляет, что ассистент хватал пытаемого за волосы и пригибал голову, «чтобы кнут не попадал по голове». Однако многих подробностей пытки мы так и не узнаем – очень часто все разнообразие пыточной процедуры умещалось в краткие слова протокола пытки: «Подымай и пытан…»


Кнут применялся как для пытки, так и для наказания преступника. О нем сохранились многочисленные, хотя и противоречивые, сведения. У Котошихина сказано о кнуте следующее: «А учинен тот кнут ременной, плетеной, толстой, на конце ввязан ремень толстый, шириною на палец, а длиною будет с 5 локтей», то есть до двух метров. Англичанин Джон Перри описывает иное устройство кнута: «Кнут состоит из толстого крепкого кожаного ремня, длиною около трех с половиной футов (т. е. более метра. – Е. А.), прикрепленного к концу толстой палки длиною 2,5 фута». С ним не согласуются сведения голштинца Ф. В. Берхгольца, который в своем дневнике 1721 года пишет, что кнут – «род плети, состоящий из короткой палки и очень длинного ремня». По словам датского посланника в России 1709-1710 годов Юста Юля, кнут «есть особенный бич, сделанный из пергамента и сваренный в молоке», чтобы он был «тверд и востр». Неизвестный издатель записок пастора Зейдера, наказанного кнутом во времена Павла I, дает свое описание этого орудия: «Кнут состоит из заостренных ремней, нарезанных из недубленой коровьей или бычачьей шкуры и прикрепленных к короткой рукоятке. Чтобы придать концам их большую упругость, их мочат в молоке и затем сушат на солнце, таким образом они становятся весьма эластичны и в то же время тверды как пергамент или кость». Кнут специально готовился к экзекуции, его согнутые края оттачивали, но служил он недолго. Недаром в «Наборе палача» 1846 года (официальное название минимума палаческих инструментов), с которым палач являлся на экзекуцию, было предписано иметь 40 запасных «сыромятных обделанных сухих концов». Так много запасных концов было нужно потому, что их надлежало часто менять. Дело в том, что с размягчением кожи кнута от крови сила удара резко снижалась. И только сухой и острый конец считался «правильным». Как писал Юль, кнут «до того тверд и востр, что им можно рубить как мечом… Палач подбегает к осужденному двумя-тремя скачками и бьет его по спине, каждым ударом рассекая ему тело до костей. Некоторые русские палачи так ловко владеют кнутом, что могут с трех ударов убить человека до смерти». Такую же технику нанесения ударов описывает и англичанин Перри: «При каждом ударе он (палач. – Е. Л.) отступает шаг назад и потом делает прыжок вперед, от чего удар производится с такою силою, что каждый раз брыжжет кровь и оставляет за собой рану толщиною в палец. Эти мастера, как называют их русские, так отчетливо исполняют свое дело, что редко ударяют два раза по одному месту, но с чрезвычайной быстротой располагают удары друг подле дружки во всю длину человеческой спины, начиная с плеч до самой поясницы». Чтобы достичь необходимой точности удара, палачи тренировались на куче песка или на бересте, прикрепленной к бревну.

Вообще-то, цель убить пытаемого перед заплечным мастером не ставилась. Наоборот, ему следовало бить так, чтобы удары были чувствительны, болезненны, но при этом пытаемый сразу после застенка оставался жив – по крайней мере до тех пор, пока не даст нужных показаний. За состоянием арестанта при пытке и после нее тщательно следили. Следователи понимали, что человек, к которому применили меры, не соответствовавшие его «деликатному сложению», возрасту и состоянию здоровья, мог умереть под пытками без пользы для сыскного дела. Указы предписывали смотреть, чтобы людей «вдруг не запытать, чтоб они с пыток не померли вперед для разпросу, а буде кто от пыток прихудает и вы б тем велели давать лекарей, чтоб в них про наше дело сыскать допряма». Впрочем, иным людям, чтобы погибнуть, было достаточно нескольких ударов кнутом.

ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ

Пытки стрелецкого подполковника Колпакова в 1698 году оказались настолько жестокими, что он онемел и не смог ответить ни на один вопрос. Колпакова сняли с дыбы и принялись лечить.

Во время пыток Кочубея в 1708 году следователи также опасались давать ему много ударов. Канцлер Г. И. Головкин сообщал царю: «А более пытать Кочубея опасались, чтоб прежде времени не издох, понеже зело дряхл и стар, и после того был едва не при смерти… и если б его паки (опять, снова. – Е. А.) пытать, то чаем, чтоб конечно издох».

В 1718 году начальник Тайной канцелярии П. А. Толстой писал Петру I о пытаемой в застенке Марии Гамильтон: «Вдругорядь пытана… И надлежало бы оную и еще пытать, но зело изнемогла».

Выражение «пытать жестоко» («жесточае», «легчае» или «накрепко»), известное из следственных дел и законодательства, нигде не уточняется, числом ударов не обозначается. В этом проявлялась характерная для того времени приблизительность закона, который давал следователю значительную свободу действий. Можно предположить, что палач получал от следователей указания не только о том, сколько раз бить кнутом, но и том, как бить – сильнее или слабее, в менее или более болезненные места.

Последствия пытки кнутом на дыбе были ужасны. Шлейссингер так описывает все виденное им в застенке: «Я видел одного такого несчастного грешника, который приблизительно после 80 ударов висел совсем мертвый, ибо вскоре уже на его теле ничего не было видно, кроме кровавого мяса до самых костей. Продолжая бить, преступника все время допрашивают. Но этот, которого я видел, все время повторял: "Я не знаю, я не знаю", пока в конце концов вообще не мог больше отвечать».

Пытка огнем являлась либо заключительным испытанием, с помощью которого «затверждали» полученные ранее показания «из подлинной правды», либо (если нужные показания не получены) становилась самостоятельной, особо тяжелой мукой. В последнем случае жечь огнем могли многократно. В таких случаях жизни пытаемого угрожала смертельная опасность. В деле «жонки» Марфы Долговой, десять раз пытанной на дыбе и жженной огнем, сказано: «И на огне зажарена до смерти» (или по другому документу: «А Марфушка в застенке после пытки на огне сожжена»).

Из материалов розыска не совсем ясно, как проводили такую пытку, зачастую в протоколе сказано кратко: «говорил с огня» или «на огне зжен». Но есть основания думать, что допросы вели, держа человека над огнем (костром, жаровней). Один из мемуаристов, который видел эту пытку в начале XVIII века, писал: «Около самой виселицы разводят мелкий огонь… [человеку] связывают руки, ноги и привязывают его к длинному шесту, яко бы к вертелу. Двое людей поддерживают с обоих концов этот шест над огнем и таким образом обвиненного в преступлении поджаривают спину, с которой уже сошла кожа; затем писец… допрашивает его и приводит к признанию». Другой разновидностью пытки огнем было прикладывание к телу каких-либо раскаленных или горящих предметов («зжен огнем»), которыми водили «с тихостью или медленностью по телам человеческим, которые оттого кипели, шкварились и воздымались».


Шлейссингер, повествуя о пытке, которую он видел в Москве, пишет, что палач подошел «с раскаленным железом и несколько раз ткнул им несчастного грешника в спину. Тот снова стал кричать и жалобно завывать. Это выглядело очень страшно, но мне сказали, что так делается для излечения, чтобы спина снова зажила». Подозреваю, что доверчивого немецкого экскурсанта обманули – он присутствовал при известной «пытке огнем», а не при лечении таким способом. В «Обряде, како обвиненный пытается» сказано: «Палач, отвязав привязанные ноги от столба, висячего на дыбе растянет и, зажегши веник с огнем, водит по спине, на что употребляетца веников три и больше, смотря по обстоятельствам пытанного». В тюрьмах ходила мрачная шутка, которой перебрасывались те, кого вели с пытки, с теми, кто ждал своей очереди: «Какова баня? – Остались еще веники!» Майора С. Б. Глебова, любовника царицы Евдокии, пытали не только раскаленным железом, но и «горячими угольями».

Раскаленными докрасна клещами ломали ребра пытаемого. До нашего времени в музейных коллекциях Европы сохранились два вида подобных инструментов: щипцы и клещи, имевшие длинные ручки для того, чтобы накаливать их на огне. Первые похожи на гигантские плоскогубцы, они сделаны в виде пасти крокодила и предназначались для прижигания различных частей тела (грудей, гениталий). Вторые напоминают длинные клещи для вытаскивания гвоздей. Вероятно, именно такими клещами ломали ребра пытаемого и вырывали ноздри у казнимого на эшафоте.

«Вождение по спицам» («поставить на спицы») упоминается в делах сыска только несколько раз. Какова была техника этой пытки, точно мы не знаем. Можно предположить, что спицы (заостренные деревянные колышки) были вкопаны в землю и пытаемого заставляли стоять на них голыми ногами или ходить по ним. О таких спицах, которые находились на площади в Петропавловской крепости, пишет первый историк Петербурга А. Богданов. Спицы эти были врыты в землю под столбом с цепью, и когда кого «станут штрафовать, то в оную цепь руки его замкнут, и на тех спицах оный штрафованный должен несколько времени стоять». Площадь эту у Комендантского дома в крепости народ, склонный к мрачному юмору, прозвал «Плясовой», так как стоять неподвижно на острых спицах было невозможно, и человек быстро перебирал босыми ногами, как в пляске.

Деревянная лошадь с острой спиной находилась на той же площади и использовалась и как пытка, и как наказание. На нее верхом на несколько часов сажали наказанного, ноги его привязывали под брюхом лошади, иногда к ногам привешивали груз. При этом пытку ужесточали ударами кнута или батогов по спине и бокам. Возможно, об этой распространенной пытке-наказании среди военных говорит пословица «Поедешь на лошадке, что самого ездока погоняет». А. П. Волынский, будучи губернатором в Астрахани, прославился тем, что пытал поручика князя Мещерского на деревянной лошади, привязав к его ногам живых собак, которые от ужаса еще и кусали пытаемого.


В «Обряде, како обвиненный пытается» есть упоминания еще о четырех видах пыток, которые были в ходу в русских застенках. Из этого описания мы узнаём о пыточных инструментах, известных по литературе о европейской инквизиции. Это тиски – винтовые ручные зажимы и «испанский сапог», то есть «тиски, сделанные из железа в трех полосах с винтами, в которые кладутся злодея персты сверху большие два из рук, а внизу ножные два и свинчиваются от палача до тех пор, пока или не повинится или не можно будет больше жать перстов и винт не будет действовать». Ручной зажим в народе назывался «репка», в сжатом состоянии он напоминал этот овощ. С «репкой» связана пословица: «Хоть ты матушку-репку пой!» «Испанский сапог» надевали на ногу и затем в скрепу забивали молотком дубовые клинья, постепенно заменяя их клиньями все большей и большей толщины. Самым толстым считался восьмой клин, после чего пытка прекращалась, так как кости голени пытаемого ломались.


Две другие пытки попали в Россию с Востока. Первая называется «клячить голову», а второй была пытка водою: «Наложа на голову веревку, и просунув кляп, и вертят так, что оный изумленным бывает. Потом простригают на голове волосы до тела и на то место льют холодную воду только что почти по капле, от чего также в изумление приходит». Так описана эта пытка в «Обряде». Пытку водой применили к Степану Разину. Из следственного дела 1713 года известно, что попа Ивана Петрова «мучали и клячем голову вертели», что можно понимать как применение веревки с просунутой в нее палкой, которой эту веревку закручивали.

Была еще пытка с помощью веревки, которой стягивали голову и ноги жертвы. Она отразилась в пословицах: «В три погибели согнуть» и «В утку свернуть». В. И. Даль к этому прибавляет: «Согнуть кого в бараний рог. Скрутить кляпом. Узлом затянуть. Согнул в дугу. Скрутил в круг. Смотал его клубком, да связал узлом».

«Сказать всю подноготную» – это дошедшее до наших времен выражение и более чем ясная по своему историческому смыслу пословица «Не скажешь подлинную, так скажешь подноготную» напоминают о пытке, когда человеку забивают под ногти железные гвозди или деревянные колышки. Для этой пытки руку пытаемого закрепляли в хомуте, а ладонь зажимали особыми плоскими клещами так, чтобы он не сжал руку в кулак. Возможно, что так пытали под Петергофом, в присутствии Петра I, царевича Алексея. Андрей Рубцов, который попал в Тайную канцелярию в 1718 году по доносу товарища, показал, что слышал крики, а потом видел царевича с завязанной рукой. Впрочем, сына царя могли пытать и упомянутым выше ручным зажимом – «репкой».

«Покормить селедкой» – так называли пытку, которая состояла в том, что арестанта кормили соленой пищей, а потом ему долго не давали пить. В XIX веке этот способ добиться нужных показаний был в ходу, он упоминается даже в комедии Н. В. Гоголя «Ревизор», когда идет речь о приемах работы судьи Ляпкина-Тяпкина.

Пыточные вопросы составляли заранее на основе извета, роспросных речей, других документов. В особых, «важных» делах их писали или диктовали сами коронованные следователи. Вопросы писали на листе столбцом слева, а на правой, чистой половине листа записывали ответы, полученные с пытки, – иногда подробные, иногда – краткие («признается», «винится») или в виде пометок: «Во всем запирался», «Запирается».

Пытаемый давал показания в висячем положении. Как пишет Перри, удары кнутом «обыкновенно производятся с расстановкой, и в промежутках поддьяк или писец допрашивает наказуемого о степени виновности его в преступлениях, в коих он обвиняется, допрашивает и о том, нет ли у него сообщников, а также не виновен ли он в каких-либо других из тех преступлений, которые в эту минуту разбираются судом…»

После каждого допроса под протоколом должны были расписаться не только следователи, но и сам подследственный, только что снятый с дыбы. Если он не мог этого сделать, это также фиксировалось в протоколе (что было в деле Артемия Волынского, которому на дыбе сломали правую руку). Удивительно то, что в показаниях пытаемого могло не быть ни одного слова правды, но подпись должна была стоять подлинная. Казалось бы, ничего нет проще – расписаться за подследственного или вообще отменить эту процедуру. Вероятно, секрет всего этого кроется в том, что политический сыск есть часть бюрократической машины, бюрократического процесса, в котором правильное оформление бумаги важнее не только человека, но и содержания самой бумаги.

Очередность применения пытки к участникам политического процесса обычно была такова: если ответчик на «роспросе» отрицал извет, то первым в застенке пытали изветчика. В некоторых делах мы сталкиваемся с «симметричным» принципом пыток, так называемым «перепытыванием»: 1-я пытка изветчика, 1-я пытка ответчика, 2-я пытка изветчика, 2-я пытка ответчика и т. д. Но чаще в делах упоминается серия из двух-трех пыток одного из участников процесса.

То, что первым на дыбу шел изветчик, отвечало традиции, отраженной в пословице «Доносчику – первый кнут». Закон в принципе позволял изветчику избежать пыток, но для этого ему следовало убедительно «довести» – доказать свой извет.

Пытки оказывались страшным испытанием для изветчика, и он, подчас не выдерживая их, отказывался от своего извета, говорил, что «затеял напрасно» или «поклепал напрасно», то есть признавал: «Я оклеветал ответчика». Это называлось «очистить от навета», то есть снять, счистить с ответчика подозрения и обвинения. Важно отметить, что отказ от извета не избавлял изветчика от пытки и неминуемо вел его к подтверждению уже новой пыткой отказа от извета. Делалось это, чтобы убедиться наверняка, что изветчик отказывается от извета чистосердечно, а не по сговору или подкупу со стороны людей ответчика.

Если же изветчик выдержал пытку и «утвердился кровью» в извете, наступала очередь пытать упорствующего в непризнании ответчика. На этом этапе следствия у изветчика появлялся шанс утвердить свой (даже самый ложный) извет. Он мог рассчитывать, что ответчик или не выдержит пытки и умрет, или признает себя (в том числе вопреки фактам) виновным и тем самым подтвердит извет. Если ответчик умирал, то изветчик мог надеяться на спасительный для него приговор.

ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ

В 1703 году Авдотья Невляинова донесла на Арину Мячкову, которая позволила себе оскорбительное высказывание о Петре I. Обе женщины «утверждались» в своих показаниях в «роспросе», на очной ставке и с трех пыток каждая. После серии пыток ответчица умерла, а Авдотья была освобождена на том основании, что «ей в непристойных словах перепытываться не с кем».

Попадья Авдотья донесла, что крестьянка Прасковья Игнатьева произнесла «непристойные слова» о Петре I: «Я слышала про государя, что он не царского колена». Обеих женщин пытали, и через месяц ответчица умерла, а изветчицу выпустили на свободу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад