Авантитул книги Т. Чурилина
Б. Корвин-Каменская.
Приложения
Анастасия Цветаева. О Тихоне Чурилине
Однажды, переступив порог Марининой комнаты, – жила она тогда в Борисоглебском переулке, – я увидела в первый раз поэта Тихона Чурилина. Он встал навстречу, долго держал мою руку, близко глядел в глаза – восхищенно и просто, в явной обнаженности радости, проникания, понимания, – человек в убогом пиджачке, в заношенной рубашке, черноволосый и – не смуглый, нет – сожженный. Его глаза в кольце темных воспаленных век казались черными, как ночь, а были зелено-серые. Марина о тех глазах:
Тихон улыбался и, прерывая улыбку, говорил из сердца лившиеся слова, будто он знал Марину и меня целую уже жизнь, и голос его был глух. И Марина ему: «Я вас очень прошу, Тихон, скажите еще раз „Смерть принца“ – для Аси! Эти стихи – чудные! И вы чудно их говорите…» И не вставая, без даже и тени позы, а как-то согнувшись в ком, в уголку дивана, точно окунув себя в стих, как в темную глубину пруда, он начал сразу оторвавшимся голосом, глухим, как ночной лес:
К концу стихотворения голос его стихал. Прочтя, Чурилин сидел, опустив голову, свесив с колен руки, может быть позабыв о нас. Но встал тут же, прошел по комнате – три шага вперед, три – назад – от шарманки к дивану с чучелами лис, мимо синей хрустальной люстры. Мимо маленькой картины, маслом, в тяжелой раме – лунная ночь, на снегу – волк (мамина когда-то работа). Позади, под лупой, под всей высотой небесной, в немыслимом голубом безлюдье – волчьи следы.
Наша жизнь! Огни дружбы и любви, страсть к старинным вещам, любимые книги… И стоит между нас затравленный человек, нищий, душою больной поэт.
Как-то отступила дружба Марины с Соней Парнок. Еще не бывал у нее тогда Осип Мандельштам. Все заполнил и заполонил собою Чурилин. Мы почти не расставались ту – может быть – неделю, те – может быть – десять дней, что я провела в Москве в начавшейся околдованности всех нас вокруг Чурилина. Он читал свои стихи одержимым голосом, брал за руки, глядел непередаваемым взглядом: рассказывал о своем детстве – о матери, которую любил страстно и страдальчески, об отце-трактирщике. И я писала в дневник: «Был Тихон Чурилин и мы не знали, что есть Тихон Чурилин – до марта 1916 года. Он был беден, одинок, мы кормили его, ухаживали за ним».
Помню книгу стихов его – «Весна после смерти» – большого формата с рисунками Наталии Гончаровой.
Уже после Марининого отъезда за границу я вновь встретилась в Москве с Тихоном Чурилиным. Как же изменилась его судьба! Вместо нищего, заброшенного поэта, вышедшего из клиники, я увидела человека в его стихии: его уважали, печатали, он где-то числился, жил с женой в двух больших комнатах, кому-то звонил по телефону по делу, – метаморфоза была разительна. Жена его, горбатая пожилая художница Бронислава Иосифовна Корвин-Каменская (прозванная им «Бронкой»), была по-матерински заботлива и, как человек искусства, понимала его немного бредовые стихи. Это было корнем их единства. Я была счастлива, видя его счастливым, – это в нашу первую встречу в 1916 году казалось совсем невозможным. В стихах его тоже произошла перемена, – то были какие-то запевки, заговоры, заклинания. В них проснулся некий сказочный дух.
Он еще болел, но его, видимо, лучше лечили, и когда наступали у него обострения и он боялся оставаться без Бронки, она звонила мне и уезжала по делам, считаясь с часами моего сколько-нибудь свободного времени. Тогда я ехала к Тихону, сидела с ним во все время ее отсутствия, кормила его, утешала, что Брон-ка скоро приедет, отвлекала его рассказами о Марине, которую он жарко, преданно чтил.
Бронку художники отмечали как талант, ее работы брали на выставки.
Эта пара – Тихон и Бронка – были трогательны, они напоминали двух птенцов на ветке. Как было радостно не видеть нужды вокруг них! Достаток их дней казался почти богатством в сказочно изменившейся судьбе Тихона. Я писала о нем Марине. Человек, вышедший из народа, нашел свою среду и признание.
Марина Цветаева. Из очерка «Наталья Гончарова»
В первый раз я о Наталье Гончаровой – живой – услышала от Тихона Чурилина, поэта. Гениального поэта. Им и ему даны были лучшие стихи о войне, тогда мало распространенные и не оцененные. Не знают и сейчас. Колыбельная, Бульвары, Вокзал и, особенно мною любимое – не все помню, но что помню – свято:
– Был Чурилин родом из Лебедяни, и помещала я его, в своем восприятии, между лебедой и лебедями, в полной степи.
Гончарова иллюстрировала его книгу «Весна после смерти», в два цвета, в два не-цвета, черный и белый. Кстати, непреодолимое отвращение к слову «иллюстрация». Почти не произношу. Отвращение двойное: звуковое соседство перлюстрации и смысловое: illustrer: ознаменичивать, прославливать, странным образом вызывающее в нас обратное, а именно: несущественность рисунка самого по себе, применительность, относительность его. Возьмем буквальный смысл (ознаменичивать) – оскорбителен для автора, возьмем ходовое понятие – для художника[2].
Чем бы заменить? Украшать? Нет. Ибо слово в украшении не нуждается. Вид книги? Недостаточно серьезная задача. Попытаемся понять, что сделала Гончарова по отношению книги Чурили-на. Явила ее вторично, но на своем языке, стало быть – первично. Wie ich es
Стихи Чурилина – очами Гончаровой.
Вижу эту книгу, огромную, изданную, кажется, в количестве всего двухсот экз<эмпляров>. Книгу, писанную непосредственно после выхода из сумасшедшего дома, где Чурилин был два года. Весна после смерти. Был там стих, больше говорящий о бессмертии, чем тома и тома.
Под знаком воскресения и недавней смерти шла вся книга. Из всех картинок помню только одну, ту самую одну, которую из всей книги помнит и Гончарова. Монастырь на горе. Черные стволы. По снегу – человек. Не бессознательный ли отзвук – мой стих 1916 г.:
– Книга светлая и мрачная, как лицо воскресшего. Что побудило Гончарову, такую молодую тогда, наклониться над этой бездной? Имени у Чурилина не было, как и сейчас, да она бы на него и не польстилась.
Татьяна Лещенко-Сухомлина. Письмо о Тихоне Чурилине
24 СЕНТЯБРЯ 1968 ГОДА.
Дорогая, милая Софья Юлиевна.
Я не сразу ответила Вам про Тихона Васильевича Чурилина потому, что мне хотелось сделать это по-серьезному – ведь он и его жена Бронислава Иосифовна были нашими близкими друзьями-Цаплина и моим. Тихон умер летом 1944 года в больнице для душевнобольных, но как потом оказалось, он тяжело болел туберкулезом! Бронислава Иосифовна умерла несколькими месяцами раньше – шла война, она откуда-то вернулась усталая, легла, уснула. Тихон три дня никому не позволял ее будить. Когда он понял, что она мертва – он перерезал себе вены. Его спасли и отвезли к Ганушкину, куда я ринулась, узнав об этом… Я тогда только что вернулась из эвакуации – из Сибири… С юных лет я часто твердила стихи про Кикапу: «Помыли Кикапу в последний раз» и т. д. Вы, наверное, их знаете… И вот в 38 году в Доме Писателей, где мы с Цаплиным были на каком-то вечере, нас познакомили с автором этого странного стихотворения! Тихон Васильевич был некрасив, но очень интересное лицо – смуглый как цыган, с иссиня-черны-ми волосами, а Бронислава Иосифовна была горбатенькая, хрупкая с прекрасным тонким лицом, мудрая и тихая. Тихон Васильевич был образованнейшим человеком, необыкновенный рассказчик и, по-моему, талантливейший поэт. Мы четверо подружились – даже Цаплин, которому так редко, так скупо кто нравился, и тот пленился Чурилиным и Брониславой Иосифовной. Она была единственной женщиной. которую Цаплин называл «La majeste» и целовал ей руку, да, да, этот русский мужик Цаплин. Впрочем, он был аристократичнее, ох, многих, многих, но о Цаплине как-нибудь в другой раз. Это ТАЛАНТИЩЕ! Итак. Тихон стал писать мне стихи. Мы часто виделись. Они порой сильно нуждались – работала ведь одна она, художница и мастер на все руки, а Тихон не мог, не умел и действительно не мог зарабатывать, тогда они переезжали к нам «гостить», чему мы всегда рады были и ужасно весело и уютно слушали вечерами рассказы Тихона Васильевича – Цаплин делал его портрет из камня – замечательно! (Я, как кончу письмо. посмотрю у себя в коробке и если есть переснятая фот-<огра>фия, то пошлю Вам). Потом началась война… А еще за год до того мы, друзья Чурилина и почитатели его таланта, хлопотали, чтобы вышел сборник его стихов, и собрали сборник, но вышел лишь сигнальный экземпляр… Очень опечален был Тихон и все мы. Началась война. Перед тем, как мы уехали в эвакуацию, Тихон принес мне свою автобиографическую повесть «Тьму – Катань» – (название города) – интереснейшая! Его 3 стихотворения. мне посвященные, и эта повесть, и письмо его, и книжки, мне им подаренные с его надписями – все сейчас в архиве Сухомлиных в Рукописном Отделе Ленинградской библиотеки, так же, как и моя о нем запись.
Да, кстати, мне на днях звонили из Энциклопедии Писателей и Поэтов (Литературная Энциклопедия) и спрашивали о Вас!!! Наверное, не одну меня. Я подняла подругу до небес дифирамбами, – словом, Вы там тоже будете фигурировать. Они как раз дошли до буквы «П». Бедный друг наш, милый, умнейший Тихон Васильевич тоже будет вписан. Боже мой, как щемит сердце, как вспомню его в больнице… Он не хотел больше жить без Бронки. И скоро умер. Вот его стихотворение о Хлебникове, которое я очень люблю: они ведь были близкими друзьями.
(Мария Синякова – художница, сестра Оксаны. Я с ней знакома Она до сих пор удивительно красива).
Конечно, Вы знаете стихи: о камне в кольце ее. Если нет, то я напишу Вам их – дивные стихи. Михаил Фаб. Гнесин (тоже милый друг наш общий) положил их на музыку. А вот Тихон мне:
Он прозвал меня Карениной и уверял всех, что я – это Анна Каренина.
Сокращаю.
Я любила наряжаться в старинные расские шушпаны и обвешиваться серебром старым – оно мне шло. У моих друзей есть сборник стихов Тихона «Весна после смерти» – но это много слабее последующих его стихотворений. Если хотите, я Вам оттуда перепишу. Тихона очень любила Марина Ивановна Цветаева – и как поэта, и как человека… Есть ли у Вас какие его стихи, то Вы мне их напишите. Дошло ли до Вас то мое письмо, где я прошу Вас прислать мне «La dame a la licosne» – хоть каталог из музея Cluny! От Вас за это время получила 4 книж. художников. Что за чудо Босх! Спасибо огромное. Такая радость.
[Приписано на полях с левой стороны на первой странице письма]:
«Очень жаль мне, что не повидала Нат. Вл. Кодрянскую. Передайте ей привет и очень привет Ирине. Знала ли она Дельмас? Я очень полюбила Дельмас».
[На полях с левой стороны на второй странице]:
«Написала бы еще много, да слишком толстое письмо получится. Ответьте сразу же – очень, особенно, прошу! Татьяна».
[На полях с левой стороны на четвертой странице]:
«Увы, фотография Тихона у меня осталась лишь одна!»
Комментарии
В настоящем издании публикуются две повести, написанные Т. Чурилиным (1885–1946) в Крыму в 1916-17 гг. Как и первая поэтическая книга Чурилина «Весна после смерти» (1915), они демонстрируют существенное влияние достижений символистов и в первую очередь А. Белого (подмеченное у Чурилина еще авторами первых критических отзывов – Н. Гумилевым, Б. Садовским, В. Ходасевичем) наряду с отголосками футуризма в диапазоне от «эго» до «кубо» (в этом плане крайне важен был для Чурилина словотворческий опыт В. Хлебникова).
В воспоминаниях Чурилин открыто пишет о периоде ученичества у символистов, выделяя «своеобразие синтаксиса» И. Коневского и А. Белого как «властителя дум», привлекшего его «ритмикой и интонационностью»: «Его поэзия и проза были трамплином, с которого меня отбросило потом – вперед и выше <?>! <…> Вот отсюда вышла „Весна после смерти“, первая книга, введшая меня в русскую поэзию 20 века» (Встречи: 473).
Чурилин замечает далее, что книга его оказалась в межеумочном положении: «символисты поспешили назвать ее и футуристической или кубофутуристической, ибо они чуяли во мне – их же свергателя, их же разрушителя», тогда как футуристы «к ребенку повернулись сами задом: символяка-де»
Эта ретроспективная авторская оценка во многом справедлива и приложима и к прозе Чурилина. Склонный внутренне к импрессионизму и мифопоэтике символистского толка, Чурилин в то же время обращается к символизму в его наиболее «футуристических» проявлениях, стремясь докопаться до «первоначальной дикости и новизны» слова (Гумилев,
Ритмизованная и порой рифмованная проза Чурилина и впрямь доводит до заумной кульминации идею звукописи, аллитерации «чуждых чарам черных челнов», паронимические и словотворческие приемы. Все в ней словно подчинено единой задаче максимальной – музыкальной – экспрессии, нивелирующей структуры и смыслы (Чурилин обладал абсолютным музыкальным слухом). Однако поэт, как мы увидим ниже на примере «Конца Кикапу», нередко ставил перед собой задачи иные и куда более насущные.
Среди использованных в комментариях работ хотелось бы отметить основополагающий труд Н. Яковлевой (Встречи), которой мы обязаны целостным описанием биографии Чурилина и основных мотивов его творчества, а также двухтомное собрание стихотворений и поэм (СП), подготовленное А. Мирзаевым и Д. Безносовым и вышедшее в 2012 г. в московском издательстве «Гилея». К ним мы и отсылаем читателя, желающего получить дополнительные сведения о жизни и творчестве Тихона Чурилина.
Конец Кикапу
Впервые –
«Конец Кикапу», датированный июлем-сентябрем 1916 г., написан под знаком краткого романа Т. Чурилина с М. Цветаевой (март 1916 г.) и последовавшего затем болезненного разрыва, инициированного быстро охладевшей к поэту Цветаевой. В мае 1916 г. Чурилин уезжает из Москвы в Крым, где и происходит встреча с его будущей спутницей жизни, Б. Корвин-Каменской. Ей посвящена повесть, и она, «Ронка» повести, становится главной действующей и одухотворяющей силой текста.
Повесть развивает темы и мотивы одноименного стихотворения 1914 г., в котором изображен ритуал, предшествующий погребению
Это стихотворение мгновенно вошло в поэтическую и культурную память и на долгие годы стало визитной карточкой поэта. Его цитировали Н. Гумилев и Б. Садовской, любил декламировать В. Маяковский, десятилетия спустя вспоминал Г. Иванов. «Я стал сразу действительно поэтом, и каким: „Кикапу“ поэтом» – вспоминал Чурилин (Встречи: 457).
В повести декорациями погребальной мистерии становятся не больничные стены, а величественные пейзажи горного Крыма. Географически действие ограничено заброшенным городом-крепостью Чуфут-Кале под Бахчисараем и Иосафатовой долиной около Чуфут-Кале.
Чурилин с немалым искусством использует в повести самые разнообразные художественные средства, прежде всего составные неологизмы и пароними-ческие сближения. Но все они брошены здесь на решение не столько художественных, поэтических, сколько профетических и терапевтических задач. Узнавание, вызывание, называние – такова основная функция повести. Это текст визионерский (как определял «Весну после смерти» Л. Чертков) и одновременно интроспективный: ведь вся повесть, в сущности, есть попытка описания процессов и явлений подсознания.
«Конец Кикапу» – путешествие в поисках выхода из темницы, погружение в глубины, где окружающий мир, биография, возлюбленные переплавляются в персональные мифологемы и архетипические образы. Блуждая в лабиринтах безумия и смертной тоски, автор неустанно перебирает, каталогизирует и препарирует эти образы, группирует их в «триптихи» и «диптихи», выстраивает в виде числовых рядов и геометрических фигур; воздвигая безнадежно-гнетущую, гностическую систему мироздания, он все же оставляет себе и читателю проблеск надежды.
Такого рода текст, безусловно, открывает широкий и, пожалуй, слишком уж соблазнительный простор для различных трактовок, в том числе мифопоэтических, психоаналитических и особенно юнгианских. Еще в 1928 г. Л. Аренс, соратник Чурилина по эфемерному футуристическому содружеству «Молодых окраинных мозгопашцев» и большой почитатель В. Хлебникова, утверждал, что в повести «исконники русские и тюркские спаяны воедино. Как будто мы у ее истоков евразийских. Непостижимая судьба так накрепко и властно сковала наш общий путь» (СП 2: 312). Безусловно, в крымский период Чурилин, как писал он в известном стихотворении о Хлебникове, «юго-плыл», уходя от европейского «арийства» к «азийству» экстатических, тюрко-суфийских пластов и горизонтов. Но евразийские хлебниковские мотивы в «Конце Кикапу» лишь подчеркивают вневременной и всемирный характер происходящего; это не смысл повести, а фон.
Еще сложнее обстоит дело с мнением Н. Яковлевой, предлагающей видеть в повести «синтез элементов тюркской и египетской мифологии: в частности, обыгрывались, как и в раннем творчестве, архаические представления о Ра и жизни двойников человека после его смерти» (Встречи: 429). Египтомания эпохи сказалась и на Чурилине, однако – в отличие от целого ряда писателей и поэтов 1900-1920-х гг. – развитого представления о древнеегипетской мифологии, равно как интереса к ее художественному переосмыслению, у него не наблюдается. При более пристальном и строгом рассмотрении египетские мотивы, как правило, сводятся у Чурилина к общеизвестному Амону-Ра в ипостаси солярного божества и составной части личностной мифологемы.
В заключение, не разделяя в целом многие построения К. Г. Юнга и его последователей (тем более в применении к литературе), заметим все же, что «Конец Кикапу» являет собой редкий пример практически идеального совпадения художественного текста и юнгианской парадигмы. Сквозь юнгианский окуляр в повести отчетливо проступает