— Как же так — перемена фамилии? Он Сорокин — в память об отце. А тогда его дети станут Новосильцевыми. И Сороку, Гришеньку моего, забудут… Нет, не подпишу.
Опельбаум заволновался:
— Погодите, погодите, Александра Савельевна. Не пристало в таких вопросах рубить с плеча. Разве дело в фамилии? Кровь Сороки в нем останется, никуда не денется, перейдет к его детям, внукам, правнукам. Но одно дело — жизнь простолюдина, обывателя, и другое — образованного человека, дворянина. Помогите сыну. Не чините ему препятствий. От одной вашей закорючки счастье зависит всей его жизни. — И добавил, более спокойно: — А фамилия никуда не денется — ведь у вас еще старший сын — Константин Сорокин. Вот его дети и внуки будут Сорокины.
Мама продолжала молчать. Неожиданно к разговору присоединилась Катюха:
— Извиняюсь, конечно, что встреваю… Но молчать не могу. Маменька, голубушка, подпиши, не упрямься. Ну, Сорокины — что ж с того? Ведь Сорока — тоже не фамилия, а прозвище папенькино с детства, он Васильевым был записан, как и ты — Васильевой. Пусть уж братец станет дворянином, коли нам не выпала сия честь. Мы могли бы зваться Милюковы, коль на то пошло. Но теперь не про это речь. Подпиши, пожалуйста.
Женщина подняла веки, посмотрела трагически. Еле слышно произнесла:
— Ладно, раз ты просишь… Может, в самом деле так ему счастливее будет в жизни. Дай-то бог родимому!
Общими усилиями усадили ее в подушках, Опельбаум подал перо с дорожной чернильницей и составленный заранее документ. Словно курица лапой, мама начертала: «Александра Васильева» — и в изнеможении, будто после трудной работы, повалилась навзничь опять. Вытерла ладонями набежавшие слезы:
— Может, в самом деле… так оно счастливее… лучше…
Опасаясь, что она передумает, Генрих Иванович торопливо откланялся, отказавшись даже выпить чаю. Но уехать быстро ему не дали: улочку, где стоял дом Сороки, перегородила коляска, из которой вылез управляющий Милюкова. Коротко поклонившись, он сказал:
— Не сердитесь, милейший, но наказ имею от хозяина моего, Николая Петровича, привезти вас к нему для сурьезного разговора. Соблаговолите проехать.
— Вот еще! — заявил присяжный поверенный с вызовом. — Даже не подумаю. Это что еще за новости? Мне никто диктовать не может, с кем иметь беседу, а с кем нет.
— Безусловно, так, — согласился противник, — токмо ведь и нам никто ничего диктовать не смеет: русская глубинка, как говорится, до царя далеко и до губернатора тож. Тут у нас всякое случается. Чик! — и нет человечка. А потом где-нибудь в озере обнаруживают хладное тело.
— Ты мне угрожаешь, олух? — разозлился немец.
— Да помилуйте, разве ж я могу? Угрожать московскому господину? Да ни боже мой. Я прошу по-хорошему: отправляйтесь-ка в усадьбу Николая Петровича, а не то придется применять силу.
— Силу? Ко мне? По этапу хочешь пойти?
— Не стращайте, не надо, сударь. Никакого этапу быть не может, ибо ничего не докажете. То-то и оно. Не серчайте попусту, милостивый государь. Что ж вы разговору боитесь? Милюков, чай, не вурдалак, вашу кровь не выпьет. Дело-то минутное. Он вас спросит кой о чем, вы ему ответите — и поедете себе на здоровье. Здесь вы никому боле не нужны.
Помолчав, Опельбаум кивнул:
— Так и быть, поехали. Мне бояться нечего.
— Ну вот видите: сами и надумали. С самого начала бы так.
Оба экипажа покатили вровень: управляющий следил, чтобы дрожки Генриха Ивановича ненароком не ускользнули. Въехали в ворота усадьбы. Оглядевшись, присяжный поверенный спрятал зонт, спрыгнул наземь и, поправив галстук, в дом направился. Снял калоши у вешалки. Голову подняв, обнаружил Николая Петровича, вышедшего к лестнице. Тот одет был в домашнее: шитой курточке и сорочке апаш, в хромовых сапожках. Улыбнулся приветливо:
— Бесконечно рад, что изволили заглянуть ко мне.
Немец фыркнул:
— Коли угрожают утопить в озере, как же не изволить?
— Угрожали? Вот негодники, право слово. Я им всем задам. Как они посмели? Деревенщина, неучи — вы уж их простите. Я вас пригласил с самыми невинными чувствами, право слово. Просто любопытно. Для чего на моей земле появилось некое ответственное лицо из Москвы? Знать необходимо.
Опельбаум ответил:
— Вашу милость дело мое никак не касаемо. Интерес мой исключительно до семьи Васильевых — или же Сорокиных, как прикажете. Все, что было нужно, выяснил, и теперь собираюсь уезжать.
Николай Петрович оскалился:
— Значит, эта дура подписала свое согласие на усыновление?
Генрих Иванович подумал: «Ишь ты — шустер. Тайну разгадал. Впрочем, тут, в провинции, что за тайны? Все все знают».
Милюков продолжил:
— Только допустить сие никак невозможно.
— То есть что? — спросил посетитель. — Что невозможно?
— Я имею в виду усыновление. Ведь закон запрещает дворянам усыновлять крестьян.
— Но случаются исключения.
— Я и говорю: допустить невозможно. Никаких исключений. Посему прошу передать мне свою бумагу.
От подобной наглости наш присяжный поверенный даже растерялся.
— То есть как это — передать?
— Очень даже просто: из рук в руки.
— Да с какой же стати?
— Да с такой, что я вас прошу. И расстанемся ко взаимному удовольствию.
— Но ведь это произвол, Николай Петрович!
— Никакого произвола, помилуйте. Вы мне тихо-мирно отдаете согласие матери на усыновление и без всяких задержек оставляете здешние места. С пожеланием доброго пути.
Немец посуровел:
— Вы не отдаете себе отчета, что делаете.
— Отдаю совершенно. Каждый выступает за свой интерес. Я и выступаю как могу.
— Да и я выступаю как могу, сударь. И бумаги никакой не отдам.
— Не желаете, значит? Очень, очень жаль, — опечалился барин. — Мы могли бы поладить. А хотите, заплачу вам тысячу рублей?
— Торг бессмыслен. Разрешите откланяться.
— Нет, не разрешаю. — Милюков звонко крикнул: — Прошка, Тишка — ко мне!
Из соседних дверей появились два дюжих мужика — первый с топором, а второй с орясиной. Их намерения были недвусмысленны.
— Понимаете, Генрих Иванович? — улыбнулся негостеприимный хозяин. — Выбора у вас нет. Отдавайте бумагу.
Опельбаум попятился. Произнес сквозь зубы:
— Выбор есть всегда. — И достал из внутреннего кармана сюртука вороненый пятизарядный кольт. — Прочь с дороги, или я стреляю.
Мужики замерли.
— Сдрейфили, ребята? — продолжал улыбаться Милюков. — Так не трусьте. У него недостанет сил выстрелить.
Приободренные «ребята» двинулись на присяжного поверенного.
— Недостанет сил? — рявкнул Генрих Иванович и нажал на спусковой крючок, для начала направив дуло над головой Милюкова. Пуля угодила в хрустальную люстру, и осколки стекла посыпались вниз.
Замешательство в стане врага было оглушительным. Немец этим воспользовался, выскочил во двор и хотел было прыгнуть в бричку, но дорогу ему заступил управляющий. Что ж, пришлось и на него направить оружие.
— Прочь пошел! — приказал москвич. — Или за себя не ручаюсь.
— Тихо, тихо, милейший, — не испугался тот и попробовал отнять револьвер. — Вы в гостях, а ведете себя неправильно…
Опельбаум снова выстрелил, ранив неприятеля в плечо. Вскрикнув, управляющий перегнулся пополам от боли. А доверенное лицо Новосильцевой, оказавшись в экипаже, сам огрел коня по крупу вожжами: «Но! Но! Вперед!»
Тут на галерее появился Милюков с охотничьим ружьем. Проворчав: «Далеко не уйдешь, скотина!», он пальнул оппоненту в спину. Но рука, видно, дрогнула, и свинец полоснул по уху Генриха Ивановича. Ничего не почувствовав, присяжный поверенный лишь сильнее стал хлестать лошадь. Бричка вынеслась за ворота. Николай Петрович бахнул вслед, но уже не целясь, лишь из вредности. Крякнул: «Упустили беса. Черт его подери».
Вылетев на большак и поняв, что погони нет, Опельбаум отпустил вожжи, передал их вознице, сидевшему на козлах ни живым ни мертвым, и расслабленно рухнул на сиденье. Вытащил платок и прижал к раненному уху. Недовольно поморщился:
— Ух, кровищи сколько!.. И галоши мои пропали… — тяжело вздохнув, обратился к кучеру: — Ну, гони, гони, дядя. Нам до вечера надо быть в Твери.
Жизнь в доме Энгельгардта совершенно преобразилась: всюду в вазах теперь стояли цветы, Софья Владимировна часто играла на фортепьяно (иногда с Вольдемаром в четыре руки), а Екатерина Владимировна командовала кухаркой. Регулярно обедали вместе, а по воскресеньям принимали гостей — заходили на огонек Фет и Дружинин, а Сашатка с Васей даже ночевали по праздникам.
И в один из таких майских вечеров 1870 года только сели в гостиной за лото, как дворецкий доложил:
— Некий господин прибыл к мадемуазель Новосильцевой. Говорит, что по неотложному делу — относительно Сороки.
Общество замерло в изумлении.
— Я сказал им, что теперь у господ лото, и просил обождать, но они настаивают, ибо очень торопятся.
— Хорошо, зови, — разрешил хозяин.
Через несколько минут на пороге гостиной появился седоватый мужчина, просто, но со вкусом одетый, хоть и с некоторой долей провинциализма. Поздоровался, шаркнув ножкой.
— С кем имеем честь? — обратился к нему Энгельгардт.
— С вашего позволения, Ноговицын Афанасий Петрович из Твери.
Сестры Новосильцевы онемели. Первой пришла в чувство Софья:
— Миль пардон, но ведь нам сказали… что вы якобы… некоторым образом…
— Отдал богу душу? — Тонко улыбнулся пришелец. — Поначалу все так и считали, но потом все разъяснилось. Дело в том, что был я в ту пору по делам в Вышнем Волочке. А слуга мой, Филька, ростом с меня и комплекции схожей, выпил лишку, да и стал перед зеркалом примерять мои платья. Душегубы-то и перепутали его со мною…
— Душегубы, значит?
— Получается, так. Ведь не сам же Филька в петлю влез в моем фраке-то?
— Да, конечно… А поймали кого-нибудь?
— И-и, да где там, ей-богу! Разве же у нас кого ловят, кроме политических?
Вольдемар спросил:
— Не желаете ли кофе, чаю? Видимо, с дороги?
Ноговицын с благодарностью поклонился:
— Оченно признателен и в другое время непременно откушал бы, но теперь спешу. Я ведь на минутку. Дабы передать Екатерине Владимировне копию того завещания старого Милюкова…
Новосильцева встала:
— Господи, неужто?
— Точно так-с. Зная все подробности дела, я не мог не поспособствовать вашим благим намерениям и…
— Так ответьте, дражайший Афанасий Петрович, отчего разгорелся сыр-бор? Отчего Милюковы не хотят огласки этого завещания?
Душеприказчик покашлял, размышляя, как сказать, но потом кивнул:
— Словом, потому… вы увидите сами из грамоты… старый Милюков — стало быть, Петр Иванович, царство ему небесное! — заявлял в документе официально, что Васильев Григорий, по прозвищу Сорока, — сын его внебрачный.
Все оцепенели.
— То есть как — его? — вырвалось у Екатерины. — Получается, что не Николая Петровича?
— Совершенно нет, а родителя его, Петра Ивановича. В сорок девять лет папенька сошелся со своей дворовой крестьянкой, и она родила ему мальчика…
— Получается, что Сорока — брат Николая Петровича?
— Младший брат, — подтвердил Ноговицын. — Более того, в завещании вы увидите, что Григорий получает не только вольную, но и обретает дворянское звание. Правда, без возможности наследования недвижимости. Вместо этого денег ему завещано без малого пятьдесят тысяч серебром.
Все молчали. Первым заговорил Энгельгардт:
— Вот и объяснение козней Милюкова. Не хотел брата признавать. Не желал делиться.
— А Григорий знал, добивался своего, но повсюду натыкался на стену. Через это пил. Через это повесился.