Михаил Казовский
Тайна крепостного художника
Глава первая
Началось все с того, что Сашатку обокрали на Сухаревке.
С приятелем Васей Антоновым они в воскресенье утром отправились на базар — семечки купить. Оба крестьянские дети, страсть как любили лузгать семечки: Вася — подсолнечные, а Сашатка — тыквенные. И могли грызть часами, сплевывая шелуху наземь. Но в училище, где они проходили курс наук, это категорически запрещалось. Стало быть, отдавались увлечению в выходной, выйдя за ворота, на дозволенную прогулку. Благо от 1-й Мещанской, где училище находилось, до базара на Сухаревке — четверть часа пешком.
Вот представьте: солнечный мартовский денек, припекает, снег в сугробах жухнет, воробьи чирикают, стайками перелетая то с веток, то на ветки, в окнах жмурятся томные коты в предвкушении мартовских забав, на телеге едет Федулыч — бородатый мужик из соседней керосиновой лавки — и везет керосин в бутылях, что заказан в окрестных домах господами, на углу курчавый парень в овчинной кацавейке предлагает прохожим леденцы — петушков и медведей на палочке, барышни в приталенных шубках появляются из ближайшего галантерейного магазина и лукаво смотрят на Сашатку с Васей, а потом прыскают от смущения, прикрывая носики рукавичкой, кто-то с голубятни запускает в синее небо белых и коричневых птиц, разливаясь посвистом, будто Соловей-разбойник, у кого-то во дворе играет гармошка, а копыта лошадей проезжающих мимо пролеток звонко цокают по булыжникам мостовой. Лепота!
Вася — полноватый, розовощекий, горло нараспашку, топает по ледку поверх луж, как слоненок. А Сашатка — худощавый, маленький, смуглолицый — то ли цыганенок, то ли татарчонок, но на самом деле русский и с фамилией Сорокин, лужи неизменно обходит, ибо башмаки его чуточку дырявые, а ходить с мокрыми ногами и опасно, и неприятно. Им обоим почти пятнадцать, но на этот возраст пока не тянут — и особенно Саша из-за субтильности, еле-еле смахивает на отрока.
Оба в форменном пальто их училища — черного сукна, гимназического покроя, пуговицы выпуклые посеребренные, а петлицы воротника светло-фиолетовые; тоже и фуражка черного сукна, светло-фиолетового цвета околыш, с выпушкой вокруг тульи; на околыше в центре над козырьком — жестяной посеребренный знак, где в лавровых листьях буквы: Н. К. У. — Набилковское коммерческое училище. Федор Набилков — выходец из крестьян, крепостной графа Шереметева, но женился удачно и завел с братом свое дело, хорошо разбогател, приобрел себе вольную, занимался благотворительностью и на собственные средства содержал богадельню для сирот, а потом и школу для них, а потом и училище это. Н. К. У. считалось образцовым в Москве. Многие сердобольные господа учредили здесь свои именные стипендии.
Вася и Сашатка весело шагали мимо деревянных заборов, домиков, из печных труб которых поднимался белый прозрачный дым, вдоль палисадов в снегу, курс держа на Сухаревскую башню, возвышавшуюся надо всей округой. Башня была в лесах — находилась на реконструкции. Но высокий позолоченный шпиль с двуглавым орлом виден был отовсюду.
Подойдя к базару, ребята с ходу занырнули в самую его гущу, затесались в его ряды, в толкотню, торги, пробы товара на вкус и на зуб, в гомон, в аппетитные запахи свежих солений, выпечки и копченостей, в шутки-прибаутки зазывал, и сначала купили по горячему хрустящему бублику с маком — в полкопейки, а потом по коробочке разноцветных леденцов монпансье, и уже оказались у прилавков с семечками, как Сашатка ахнул: кошелек свистнули! Был в кармане — и нет его. Может, обронил? Бросились назад посмотреть — и, конечно, ничего не смогли найти. Даже если выпал, тут же подобрал кто-то. Но, скорее всего, слямзили. Даром, что это Сухаревка — здесь увидишь и не такое. Говорили ж в училище воспитатели: не ходите на торжище, покупайте, что надо, в магазинах и лавочках, пусть и подороже, но целее будете. Только огольцы разве взрослых слушают!
От обиды Сашатка по-детски разревелся. Он давно уж не плакал — года два, наверное, осознав себя не маленьким мальчиком, но отроком, воспитанником училища. А теперь вот не выдержал. Все его наличные деньги! Только что выдали ему тридцать пять копеек на мелкие расходы в месяц, да еще он пятиалтынный сэкономил в коротком феврале. Итого, пятьдесят! На такую сумму можно раза два в трактире перекусить. Или приобрести хорошую, полезную книжку. Или скопить еще — скажем, три рубля — и послать матери в деревню, ей там вместе с сестренкой младшей трудно живется; правда, старший брат помогает, но нечасто, самому в сапожниках еле-еле хватает.
Вася утешал:
— Ладно, будет, не хнычь, Сашатка. Бог дал — бог взял. Упустив одно, мы в судьбе приобретаем другое, может, много лучше.
Тот достал из кармана шаровар носовой платок, высморкался гулко. Обреченно сказал:
— Ой, не знаю, не знаю, Вася. Ты, конечно, прав, убиваться глупо. Но уж больно на душе горько. Слезы сами так и текут. — И опять разнюнился.
— Тихо, тихо, — сжал его плечо друг. — Я и на твою долю семечек куплю.
— Да при чем тут семечки! — отмахнулся Сорокин. — У меня ж теперь вообче ни полушки за душой.
— Я те ссужу. А потом со стипендии отдашь, как сможешь.
Однокашник поднял заплаканные глаза:
— Правда, что ль?
— А то! Ну, немного, конечно, — толстячок нахохлился, — больше двадцати копеек не дам, самому не хватит. Но на двадцать вполне рассчитывай.
— Мне и гривенника достаточно, — сразу повеселел Сашатка, перестав шмыгать носом. — Или нет, пожалуй, не возьму денег у тебя.
— Отчего не возьмешь? — моментально обиделся Антонов. — Да неужто брезгуешь? Я тебе от чистого сердца, а ты…
— Ничего я не брезгую, успокойся. — И похлопал его по руке. — Ты мне подсказал выход, только и всего: одолжу, но не у тебя, а у крестного. Дядя Петя Силин — с нашей Покровской. Он теперь дворником на Большой Никитской. И не то что гривенник — рубль одолжит. А того гляди и подарит!
Вася подобрел:
— Ха, а ты сырость разводил! Мы про крестного твоего и забыли. Побежали на Большую Никитскую!
Но, конечно, путь от Сухаревки до Никитских ворот не такой уж близкий; вниз по Сретенке, по Рождественскому бульвару, по Петровскому, по Страстному да по Тверскому — больше часа ходьбы. Да еще по дороге пялились на красоты весенней Москвы и глазели на происшествие на Трубной площади: под колеса коляски угодил пьяный, но не насмерть, слава богу, хоть кровищи на снегу было много.
Сам Сорокин за два года своего обучения у Набилкова погостил у крестного только раз и порядком подзабыл особняк, где служил Силин. Поначалу сунулись не туда, и ребят шуганули: «Пшли отседова, никаких Силиных мы не ведаем!» А потом соседский дворник им сказал:
— Новосильцевых дом о другую сторону. Токмо при смерти он.
— Кто же при смерти? — побледнел Сашатка.
— Петя Силин — кто! Может, и преставился уж.
— Господи, помилуй!
Постучали в дворницкую. Дверь открыл седовласый поп, от которого сильно пахло церковным маслом. Посмотрел сурово:
— Вам чего, отроки?
— Я Сашатка Сорокин, крестник дяди Пети. Как он там?
Поп перекрестился:
— На все воля Божья. Только мнится, что предстанет вскорости пред Его очи.
— А проститься можно?
— Отчего ж нельзя? Коли он в себе будет.
В мужике, лежащим под тонким, сшитым из лоскутов одеялом, Саша с трудом узнал дядю Петю — отощавшего, высохшего, и глаза запали, голова закинута, борода клинышком кверху задрана. Жалобно постанывал.
— Дядечка, а дядечка, что ж вы это так? — прошептал Сорокин с болью в голосе. — На кого хотите нас покинуть?
Веки мужика дрогнули и разъялись. Умирающий недоверчиво посмотрел на Сорокина. Но потом узнал и сказал:
— Ах, и ты здеся. Я спервоначалу подумал — ангел. — Тяжело вздохнул. — Вишь, как получилось, Сашатка. В одночасье меня скрутило.
— Вы еще поправитесь, дядечка, — ласково утешил его подросток.
— Да какое там! Причастился уж.
— Это ничего. Вон у нас в Покровке позапрошлым летом бабушка Даниловна собралась помирать — исповедалась, причастилась, миропомазалась… А потом говорит: дайте напоследок щец покушать, в животе урчит. Угостили ея, ну, она поела, порозовела, ожила — и до сей поры бегает как новая.
Силин усмехнулся:
— Повезло убогой… Помню я ея. Шустрая старушка.
— Вот и вам так надобно.
— Да куда уж мне уж!
Дверь открылась, и вошла красивая стройная дама в шляпке с вуалью. Сразу по дворницкой разнесся аромат духов и чего-то такого вкусного, барского.
— Как ты чувствуешь себя, Петр Егорович? — обратилась она к Силину певуче. — Лучше стало?
— Да какое лучше, — прохрипел недужный. — Причастился уж. Но спасибо вам, София Владимировна, за внимание и заботу.
— Говорила я тебе: отвезем в больницу, там бы помогли. Вот — не захотел — и пожалуйста.
— Да какое в больницу! Лишние заботы. Все одно помирать — так хотя бы в своей постеле, а не на казенных подушках.
— Экий ты упрямец. И лекарства, поди, не пил, что тебе Густав Густавович выписывал?
— Знамо дело, не пил. Что они, немчура, понимают в русских болячках? Наше средство одно: банька, веничек да стаканчик беленькой с перцем. Но и это не помогло, видать… — Он закашлялся — глухо, громко, содрогаясь всем телом, дергая руками и головой; а потом его резко затошнило. Облегчившись, Петр упал в изнеможении на спину и проговорил со вздохом: — От и хорошо… лучше сделалось… все теперь будет хорошо… — Дернулся и умер.
Все перекрестились подавленно. А Сашатка снова заплакал, но уже совершенно не стесняясь собственных слез. Поп читал молитву.
Неожиданно в дворницкой стало многолюдно, словно только ждали сигнала, и какие-то бабки стали хлопотать около покойного, а священник отдавал им необходимые распоряжения, и красивая барыня тоже наставляла каких-то прислужников, обещая все расходы по погребению взять на себя. Вася и Сашатка, понимая, что они теперь совершенно лишние, стали пробираться к дверям, как вдруг услышали мелодичный голос:
— Мальчики, а вы кем ему доводитесь?
Оба набилковца замерли. Вася живо ответил:
— Я — никем, а вот он — его крестник.
— Интересно как. Я про вас не слышала. Ну пойдемте, пойдемте на воздух, душно здесь.
Был второй час пополудни. Солнышко сияло по-прежнему, сизари клевали крошки возле парадной, шел мужик с дровами, — ничего на свете не изменилось со смертью Силина, вроде его и не было вовсе. Для чего жил? Что оставил после себя?
— А родители у вас есть? — мягко обратилась к ним Софья Владимировна.
Вася вновь отозвался:
— У меня нету, ваше благородие, круглый сирота. А Сашаткина мать жива в деревне. Мы в училище на казенном коште.
— Так пошли в дом, я вас угощу.
— Да удобно ли? — сразу засмущался Сашатка.
— Отчего ж неудобно? Ну, смелее, смелее, добры молодцы. Мы ведь не кусаемся.
Барский особняк показался им почти что дворцом. Долго вытирали подошвы о половик, чтоб не наследить. Озирались по сторонам, трепеща ото всей этой роскоши — золоченых подсвечников, мраморных статуй в нишах и картин в резных рамах, дорогого паркета. Думали, кормить поведут в людскую, но красавица позвала наверх, в барскую столовую. И, пока прислуга накрывала обедать, усадила на бархатный диванчик, задавала вопросы по их учебе. Мимоходом заметила:
— У меня племянник вашего возраста. Учится в гимназии при Катковском лицее. Слышали про такой?
— О, еще бы! — цокнул языком Вася. — Там одни баре принимаются. Не чета нам.
Дама согласилась, чуточку поджав губы:
— Да, учебное заведение привилегированное. К сожалению, классовых различий ликвидировать у нас не посмели, несмотря на отмену крепостничества.
Пацанята деликатно молчали.
— Ну, за стол, за стол. Не стесняйтесь, ешьте все, что подано. Bon appétit!
— Merci, — поблагодарил Сашатка и покраснел.
Да, наелись от пуза — ветчина, маслины, консоме, пирожки, курица в каком-то пряном соусе, жареный картофель брусочками, маринованные грибочки, на десерт пирожные, чай и желе из клюквы. Еле смогли подняться. С жаром благодарили хозяйку. И когда уже собирались уходить, следовали к выходу, неожиданно у Сашатки, бросившего взгляд на картины, вырвалось:
— Мой покойный тятенька тоже был художник.
Софья Владимировна встрепенулась:
— Неужели? Ты ведь из крестьян?
— Из крестьян. Дворовые мы помещика Милюкова. Были. Тятенька в садовниках подвизался. И картины писал. Живописному мастерству обучался у соседского барина — как его? — у Венецианова.
— Ученик Венецианова? — поразилась дама. — Ох, как интересно! Где ж его картины теперь?
Отрок пожал плечами:
— У господ висят. Говорят, что огромных денег ныне стоят. Вот бы нам с маменькой хоть немного с того богатства! Только разве правды у них добьешься?
Одевались грустные. Начали прощаться. Барыня сказала:
— Вы такие славные. Нате, держите по рублю. Купите себе что-нибудь. Я сестре про вас расскажу. У меня сестра и знаток, и ценитель живописи. Как фамилия твоего отца, Сашенька?
— Так Васильев он. И дядья Васильевы, по батяне ихнему. А у тятеньки прозвище было с детства — Сорока. И картины свои подписывал: Григорий Сорока. Я-то через это и сделался Александр Григорьевич Сорокин.
— Да, забавно.
Оказавшись на улице, только выдохнули: «Уф!» — и незамедлительно Вася выпустил ветры с грохотом.
— Тихо! Ты чего? — испугался Сашатка.
— Ой, никто не слышал. После сытного обеда полагается волю дать пара́м. — И расплылся в улыбке.
— Скалишься чего? Дядя Петя помер…
— И то правда… Но, как говорится, нет худа без добра: накормили нечаянно, да еще и по рублю дали.
— Я попробую отпроситься у Донат Михалыча, чтобы он на похороны Силина отпустил.
— Думаешь, позволит?
— Надо попытаться…
Разрешил. У Доната Михайловича не забалуешь, человек суровый — как посмотрит сквозь очки ледяным своим серым оком, брови сдвинет и усами пошевелит — так дрожанье в теле. А еще скажет старческим голосом: «Милостивый государь, соблаговолите соблюдать правила приличия», — сразу онемеешь, словно в рот воды набрал. Лучше бы воспитанников порол. Но телесные наказания у набилковцев были запрещены.