<1908–1909>
«Бобэоби пелись губы…»*
Бобэоби пелись губы. Вээбми пелись взоры. Пиээо пелись брови. Лиэээй пелся облик. Гзи-гзи-гзэо пелась цепь. Так на холсте каких-то соответствий Вне протяжения жило Лицо. <1908–1909>
«Москва! Москва!..»*
Москва! Москва! Мозг влаг Племен. Каких племен гудки Ты не переваяла В молчание? В тебе Древних говоров ракит Таяло Звучание. И если ищешь ты святыню, Найдешь в Кремле ю. Я взором в башнетыне Млею. 1908–1909
«Вы помните о городе, обиженном в чуде…»*
1 Вы помните о городе, обиженном в чуде, Чей звук так мило нежит слух И, взятый из языка старинной Чуди, Зовет увидеть вас: пастух С свирелью сельской (есть много неги в сельском имени), Молочный скот с обильным выменем, Немного робкий перейти реку, журчащий брод… Все это нам передал в названье чужой народ. Пастух с свирелью из березовой коры Ныне замолк за грохотом иной поры. Где раньше возглас раздавался мальчишески-прекрасных труб, Там ныне выси застит дыма смольный чуб. Где отражался в водах отсвет коровьих ног, Над рекой там перекинут моста железный полувенок. Раздору, плахам вчера и нынче город – ясли, В нем дружбы пепел и зола, истлев, погасли. Когда-то, понурив голову, стрелец безмолвно шествовал за плахой. Не о нем ли в толпе многоголосой девичий голос заплакал? В прежних сил закат К работе призван кат. А впрочем, всё страшней и проще: С плодами тел казненных на полях не вырастают рощи, Казнь отведена в глубь тайного двора. Здесь на нее взирает детвора. Когда толпа шумит и веселится, Передо мной всегда казненных лица. Так и теперь: на небе ясном тучка – Я помню о тебе, боярин непокорный Кучка! 2 В тебе, любимый город, Старушки что-то есть. Уселась на свой короб И думает поесть. Косынкой замахнулась – косынка не простая: От и до края летит птиц черных стая. 1909
«Могилы вольности Каргебиль и Гуниб…»*
Могилы вольности Каргебиль и Гуниб Были соразделителями со мной единых зрелищ, И, за столом присутствуя, они б Мне не воскликнули б: «Что, что, товарищ, мелешь?» Боец, боровшийся, не поборов чуму, Пал около дороги круторогий бык, Чтобы не вопрошающих – к чему? – Узнать дух с радостью владык. Когда наших коней то бег, то рысь вспугнули их, Пару рассеянно-гордых орлов, Ветер, неосязуемый для нас и тих, Вздымал их царственно на гордый лов. Вселенной повинуяся указу, Вздымался гор ряд долгий. Я путешествовал по Кавказу И думал о далекой Волге. Конь, закинув резво шею, Скакал по легкой складке бездны, С ужасом в борьбе невольной хорошея. Я думал, что заниматься числами над бездной полезно. Невольно числа я слагал, Как бы возвратясь ко дням творенья. И вычислял, когда последний галл Умрет, не получив удовлетворенья. Далёко в пропасти шумит река, К ней бело-красные просыпались мела. Я думал о природе, что дика И страшной прелестью мила. Я думал о России, которая сменой тундр, тайги, степей Похожа на один божественно-звучащий стих. И в это время воздух освободился от цепей И смолк, погас и стих. И вдруг на веселой площадке, Которая на городскую торговку цветами похожа, Зная, как городские люди к цвету падки, Весело предлагала цвет свой прохожим, – Увидел я камень, камню подобный, под коим пророк Похоронен, – скошен он над плитой и увенчан чалмой. И мощи старинной раковины, – изогнуты в козлиный рог, На камне выступали; казалось, образ бога – камень увенчал мой. Среди гольцов, на одинокой поляне, Где дикий жертвенник дикому богу готов, Я как бы присутствовал на моляне Священному камню священных цветов. Свершался предо мной таинственный обряд. Склоняли голову цветы, Закат был пламенем объят, С раздумьем вечером свиты… Какой, какой тысячекост, Грознокрылат, полуморской, Над морем островом подьемлет хвост, Полунеземной объят тоской? Тогда живая и быстроглазая ракушка была его свидетель, Ныне уже умерший, но, как и раньше зоркий, камень. Цветы обступили его, как учителя дети, Его – взиравшего веками. И ныне он, как с новгородичами, беседует о водяном И, как Садко, берет на руки ветхогусли, – Теперь, когда Кавказом, моря ощеренным дном, В нем жизни сны давно потускли. Так, среди «Записок Кушетки» и «Нежный Иосиф», «Подвиги Александра» ваяете чудесными руками, – Как среди цветов колосьев – С рогом чудесным виден камень. То было более чем случай: Цветы молилися, казалось, перед времен давно прошедших слом О доле нежной, о доле лучшей: Луга топтались их ослом. Здесь лег войною меч Искандров, Здесь юноша загнал народы в медь, Здесь истребил победителя леса ндрав И уловил народы в сеть. 16 сентября 1909
«Меня окружали степь, цветы, ревучие верблюды…»*
Меня окружали степь, цветы, ревучие верблюды, Круглообразные кибитки, Моря овец, чьи лица однообразно-худы, Огнем крыла пестрящие простор удоды – Пустыни неба гордые пожитки. Так дни текли, за ними годы. Отец, далеких гроза сайгаков, Стяжал благодарность калмыков. Порой под охраной надежной казаков Углублялся в глушь степную караван. Разбои разнообразили пустыни мир, И вороны кружили, чуя пир, Когда бряцала медь оков. Ручные вороны клевали Из рук моих мясную пищу, Их вольнолюбивее едва ли Отроки, обреченные топорищу. Досуг со мною коротая, С звенящим криком: «сирота я», Летел лебедь, склоняя шею, Я жил, природа, вместе с нею. Пояс казаков с узорной резьбой Мне говорил о серебре далеких рек, Порой зарницей вспыхнувший разбой, – Вот что наполняло мою душу, человек. 1909
«Я не знаю, Земля кружится или нет…»*
Я не знаю, Земля кружится или нет, Это зависит, уложится ли в строчку слово. Я не знаю, были ли моей бабушкой или дедом Обезьяны, так как я не знаю, хочется ли мне сладкого или кислого. Но я знаю, что я хочу кипеть и хочу, чтобы Солнце И жилу моей руки соединила общая дрожь. Но я хочу, чтобы луч звезды целовал луч моего глаза, Как олень оленя (о, их прекрасные глаза!). Но я хочу, чтобы, когда я трепещу, общий трепет приобщился вселенной. И я хочу верить, что есть что-то, что остается, Когда косу любимой девушки заменить, например, временем. Я хочу вынести за скобки общего множителя, соединяющего меня, Солнце, небо, жемчужную пыль. <1909>
«Город, где люди прячутся от безумия…»*
Город, где люди прячутся от безумия, И оно преследует города, как лицо убитой С широко раскрытыми зрачками, С немного приподнятыми кудрями. Город, где, спасаясь от сластолюбивых коз, Души украшают себя шипами И горькими ядами, мечтая стать несъедобными. Дом, но красивое, красивое где? Город, где в таинственном браке и блуде Люда и вещи Зачинается Нечто без имени, Странное нечто, нечто странное… Город, где рука корзинщика Остругивает души от листьев и всего лишнего, Чтобы сплести из них корзину Для ношения золотистых плодов? рыбы? Или грязного белья каких-то небесинь? Что тонко ощущено человеком у дальнего моря, Возвещающим кончину мира С высокой сосны, Так как уходит человек И приходит Нечто. Но таинственным образом Колышки, вошедшие в корзину, Относятся надменно над вольными лозами, Так как признали силу плетущих рук за свою собственную. Город, где… <1909>
Заклятие смехом*
О, рассмейтесь, смехачи! О, засмейтесь, смехачи! Что смеются смехами, что смеянствуют смеяльно, О, засмейтесь усмеяльно! О, рассмешищ надсмеяльных – смех усмейных смехачей О, иссмейся рассмеяльно, смех надсмейных смеячей! Смейево, смейево, Усмей, осмей, Смешики, смешики, Смеюнчики, смеюнчики. О, рассмейтесь, смехачи! О, засмейтесь, смехачи! 1909
Погонщик скота, сожранный им*
В ласкающем воздуха леготе, О волосы, по плечу бегайте. Погонщик скота Твердислав, Губами, стоит, моложав. Дороги железной пред ним полотно, Где дальнего поезда катит пятно. Или выстукивай лучше колеса, Чтоб поезд быстрее и яростней несся, Или к урочному часу спеши И поезду прапором красным маши. Там, за страною зеленой посева, Слышишь у иволги разум напева: Юноша, юноша, идем, и ты Мне повинуйся и в рощу беги, Собирай для продажи цветы. Чугунные уж зашатались круги. Нет, подъехал тяжко поезд – Из железа темный зверь, – И, совсем не беспокоясь, Потянул погонщик дверь. Сорок боровов взвизгнуло, Взором бело-красных глаз, И священного разгула Тень в их лицах пронеслась. Сорок боровов взвизгнуло, Возглашая: смерть надежде! Точно ветер, дуя в дуло, Точно ветер, тихий прежде. Колеса несутся, колеса стучат: Скорее, скорее, скорей! Сорок боровов молчат, Древним разумом зверей урчат! И к задумчивому вою Примешался голос страсти: Тело пастыря живое Будет порвано на части. <1909–1910>
«Были вещи слишком сини…»*
Были вещи слишком сини, Были волны – хладный гроб. Мы под хохот небесини Пили чашу смутных мроб. Я в волне увидел брата, Он с волною спорил хлябей, И туда, где нет обрата, Броненосец шел «Ослябя». Над волной качнулись трубы, Дым разорван был в кольцо. Я увидел близко губы, Брата мутное лицо. Над пучиной, емля угол, Толп безумных полон бок, И по волнам, кос и смугол, Шел японской роты бог. И тогда мои не могут более молчать уста! Перун толкнул разгневанно Христа И, млат схватив, стал меч ковать из руд, Дав клятву показать вселенной, Что значит русских суд! В бурунах пучины седых, В зелено-тяжких водах Пловцы бросают смертный дых, И смерть была их отдых. Было человечественной Сыто море пеной, Оно дрожало ходуном И голосом всплеснуло до вселенной: «Измена, братия, измена!» Карая на наш род багром, Бойтесь, о бойтесь, монголы! И тщитесь в будущем узреть Ниппон, Свои поля от жертвенных чертогов голы, А над собой наш ликующий закон. Было монистом из русских жизней В Цусиме повязано горло морей. Так куритесь же, ниппонские тризны, Когда на вас подунет снова Борей. Быть ожерельем из русских смертей – Цусимы сладостный удел. Что Руси рок в грядущем чертит, Не ужаснулся, кто глядел. Ее вздымается глава Сквозь облаков времена, Когда истлевшие слова Стали врагов ее имёна. Слушайте, слушайте, дети, тревога Пусть наполняет бурые лица. Мы клятву даем: Вновь оросить своей и вашей Кровию сей сияющий Беспредельный водоем. Раздается Руси к морю гнев: «Не хочешь быть с Россией, с ней? Так чашей пучины зазвенев, Кровями общими красней!» Так и ты, Ниппон, растерзан <будь> ее орлиным лётом. И чтения о тебе – лекарством от зубной боли с крысиным наравне пометом. Зубной боли! Чего ж ты хочешь более? Туда, туда она направит лёт орлицы! Бледнейте, смуглые японцев лица. <1909–1910>
Перуну*
Над тобой носились беркута, Порой садясь на бога грудь, Когда миял[1] ты, рея, омута, На рыбьи наводя поселки жуть. Бог, водами носимый, Ячаньем встречен лебедей, Не предопределил ли ты Цусимы Роду низвергших тя людей? Не знал ли ты, что некогда восстанем, Как некая вселенной тень, Когда гонимы быть устанем И обретем в времёнах рень? Сил синих снём, Когда копьем мужья встречали, Тебе не пел ли: «Мы не уснем В иных времен начале»? С тобой надежды верных плыли, Тебя провожавших зовом «Боже», И, как добычу, тебя поделили были, Когда взошел ты на песчаной рени ложе. Как зверь влачит супруге снеди Текущий кровью жаркий кус, Владимир не подарил ли так Рогнеде Твой золоченый длинный ус? Ты знаешь: путь изменит пря, И станем верны, о Перуне! Когда желтой и белой силы пря Перед тобой вновь объединит нас в уне. Навьём возложенный на сани, Как некогда ты проплыл Днепр, – Так ты окончил, Перунепр, Узнав вновь сладость всю касаний. <1909–1910>
Памятник*
Далеко на острове, где русской державе Вновь угрожал урок или ущерб, Стал появляться призрак межавый, Стаи пугая робких нерп. Они устремлялись с плачем прочь, Белое пятно имея наездником, Меж тем как сверху слепо ночь Им освещала путь отзвездником. Синеокая дочь молокан, Зорко-красные губки, «Ишь, какой великан!» – Молвив, пошла, поплыла в душегубке. Вон ладья и другая: Японцы и Русь. Знаменье битвы: грозя и ругая, Они подымают боя брусь. Тогда летели друг к другу лодки, Пушки блестели, как лучины. Им не страшен голод глотки Бездной разверзнутой пучины. Рев волн был дальше, глуше, Ревели, летели над морем олуши Грузно, освещая темь и белые, Как бы вопрошая: вы здесь что делая? Тюлени взглядывали глазами мужа, Отца многочисленного семейства. И голос волн был уже, туже, Точно застывший в священнодействе. Зеленое море, как нива ракит, Когда закат и сиз и сивч Из моря плюется к небу кит, Без смысла темен и красив. Тогда суровые и гордые глаза Узнали близко призрак смерти, Когда увидели: победы что лоза В руках японцев и ею вертят. С коротким упорным смешком – «Возвратись, к черноземному берегу чали, Хочешь ли море перейти пешком?» – Японцы русскому кричали. И воины, казалось, шли ко дну, Смерть принесла с собой духи «Смородина». Но они помнили ее одну – Далекую русскую родину! По-прежнему ветров пищали, В прах обращая громадные глыбы. Киты отдаленно пищали, И пролетали летучие рыбы. Они походили на старушек, Завязанных глухим платком, Которых новый выстрел из пушек Заставит плакать – по ком? Но в этот миг сорвался, как ядро, Стоявший на брегу пустынном всадник. И вот, худое как ведро, Пошел ко дну морей посадник. И русским выпал чести жребий, На дно морское шли японцы. «Иди, иди», – звал голос рыбий. Склонялось низко к морю солнце. Последний выстрел смерти взором На небе сумрачно блеснул, И кто на волнах был сором, Пошел ко дну, уснул. И воины, умирая, трепетали. Они покорно принимали жизни беды, Но они знали, что они тали Грядущей русского победы. И всадник кверху взмыл, исчез. Его прочерчен путь к закату, Когда текло, струясь, с небес На море вечернее злато. Меж тем на Знаменьи Перед изваяньем – создатель Трубецкой, – Когда на отдых шел росам иней, Молниепутной окруженный цкой, Стоял наряд наружной стражи. По-прежнему блистал, как зеркало, валун, В себе отразив и страхование от кражи И взоры неги серебряные лун. Но памятник был пуст, На нем в тот миг стоял никто. И голос вещий вылетел из уст: «Здесь дело с нечистью свито!» Когда из облаков вдруг тяжко пал, Копытами ударив звонко в камень, Тот, кто в могиле синей закопал Врага, грозившего руками. И ропот объял негодующий народ, И памятник вели в участок, Но он не раскрыл свой гордый рот И в лике скачущего застыл. И, оттираясь жирно, в сале, Ему в участке приписали На площадь оную вернуться И пребывать на ней и впредь без гривы, дела, куцо. От конного отобрали медежа расписку, Отмеченную такой-то частью. И конь по-прежнему склоняет низко Главу, зияющую пастью. По-прежнему вздымает медь Памятник зеркальный и блестящий, Ружье не перестает в руках иметь Воин отставной, блюстящий. Толпа беседует игриво. Взором слабеющим взирает часовой на них. И кто-нибудь, подсмеиваясь над гривой, Советует позвать портних. И пленному на площади вновь тесно и узко. Толпа шевелится, как зверя мех, Беседуют по-французски, Раздается острый смех. 1909–1910
Трущобы*
Были наполнены звуком трущобы, Лес и звенел и стонал, Чтобы Зверя охотник копьем доконал. Олень, олень, зачем он тяжко В рогах глагол любви несет? Стрелы вспорхнула медь на ляжку, И не ошибочен расчет. Сейчас он сломит ноги о земь И смерть увидит прозорливо, И кони скажут говорливо: «Нет, не напрасно стройных возим». Напрасно прелестью движений И красотой немного девьего лица Избегнуть ты стремился поражений, Копьем искавших беглеца. Всё ближе конское дыханье, И ниже рог твоих висенье, И чаще лука трепыханье, Оленю нету, нет спасенья! Но вдруг у него показались грива И острый львиный коготь, И беззаботно и игриво Он показал искусство трогать. Без несогласья и без крика Они легли в свои гробы. Он же стоял с осанкою владыки – Были созерцаемы поникшие рабы. 1910
Олень, превратившийся в льва, – образ России.
«О, город – сон, преданье самодержца…»*
О, город – сон, преданье самодержца, Узнал ты бич Перуна-громовержца? В ту ночь Хлыст молнии блестящей, Прекрасной в прошлом – ужасной в настоящем, Гнал все живое в домы прочь. И пенно-свинцовая волна Метала пены в берег метко. Она, как львица, что гнева полна И зрит: везде простерла прутья клетка. И два египетских кумира Когти стерегли молчащим взором Протянутых надменно лап. Пред ними овнов нету жира, Людей молящихся собором. Чужбины Бог стал мертвый раб. Летите, летите, бури певицы! Молчат фиванские девицы. О, вы, восставшие пришельцы, В косах шелковых и черных, Вам не молились земледельцы, Что когтем лап скребли узорных Старинный серый известняк, Как тело вражье смелый враг. И к египетским девам молчащим Исторгались из глаз в страдании взгляды, Казалось, робко, боязливо к дальним чащам Шли в бурю, в темноту два нежных лада. И дивно смеялись те девы в концы Улыбкой спокойно одетого рта. Идите, идите, стучитесь, гонцы! Чугунная дверь в сад чудес отперта! За ними был дом. Строг и высок он. И у пламенных вечером окон Стоит юноша стройный, художник. Он смотрит и, грустью охваченный, плачет. Везде напевы похорон… О, что, скажите, значит В наш век-безбожник Сей львиный сон? 1911
221
«Мы сюда приходили, как нежные боги…»*
Мы сюда приходили, как нежные боги, В венках из листвы, что старинней, Чем мир. И старые главы и строгие ноги Месяца иней Слил в общий кумир. Теперь мы приходим ордой дикарей Гордых и голубоглазых. И шепчем: скорее, скорее, скорей! Чужбина да сгинет в кровавых заразах. С оружьем палиц в шестопёрах, На теле кожа рыси, И клич на смелых горах Несет нас к вольной выси. 1911
Сон лихача*
Зачем я сломил Тело и крыло Летевшей бабурки? Плачет село Над могилой девчурки. <1911>
«…И она ответила тихо…»*
…И она ответила тихо, Устремляя в себя синий взгляд: «Бездонно-сине-пернатое лихо, Я бате не скажу ни о чем. Твои уста зачем палят? Ты смотришь грозным палачом. Я не скажу ни о чем брату, Чтоб он не пришел сюда с пищалью И чтобы звездному грозному свату Я не ответила б с печалью. Кто ты, сумрак или бог, В ожерелье звонких струй, Ты зачем упал в наш лог И зачем твой горяч поцелуй? Я не скажу ни про что и моей маменьке, Она прилетела и смотрит <насмешливо> каменкой. Но я скажу казачине, – Его конь как гром, а волосы как ливень, – Чтобы он ведал, кто к девчине Пришел, зраком синим дивен». И дикая усмешка искривила Небоизгнанника уста. Он затрепетал, как раненая вила, И смехом огласил места. Грустиночка ж тиха и проста. Казак Амур широкий сторожит И песнь поет про деву Украины. Вода волнистая бежит, Вплетая в пены пряди крины. Ветер унывно ноет в дуле И веет травы на золотом украшенный тесак. Но вдруг огонь и свист, предтеча пули, И навзничь падает нестонущий казак. И кто-то радостным крылом Ему в глаза незрячие блеснул И снова, проведя черту меж добром и злом, В пустыне синей потонул. <1911>
«Как черное облако, как туча грозы…»*
Как черное облако, как туча грозы, Повисло дерево над садом, И моря прибоя низы Зеркальны звезд сверкавшим взглядам. Ты стоишь одна у ворот, Одетая вся в белое. Пустынно все… Молчит народ, А ты стоишь что делая? <1911>
«Как два согнутые кинжала…»*
Как два согнутые кинжала, Вонзились в небо тополя И, как усопшая, лежала Кругом широкая земля. Брошен в сумрак и тоску, Белый дворец стоит одинок. И вот к золотому спуска песку, Шумя, пристает одинокий челнок. И дева пройдет при встрече, Объемлема власами своими, И руки положит на плечи, И, смеясь, произносится имя. И она его для нежного досуга Уводит, в багряный одетого руб, А утром скатывает в море подруга Его счастливый заколотый труп. <1911>
«Мечтатель, изгнанник рыдал…»*
Мечтатель, изгнанник рыдал Под яркой зеленою ивой. Он молодость раннюю дал За жизни путь красивой. Он юность золотую Провел на Акатуе. И слезы длинные льются На корни и на лозы, Поодаль летают и вьются Блестящие стрекозы. <1911>
«Семь холодных синих борозд…»*
Семь холодных синих борозд Упадает на пол вечем, И волос шелковый хворост Вьется пламенем по плечам. А за односпальною кроватью Живет шалун-мальчишка. Стрела летит к простому платью, Свистит насмешливая крышка. 1911
«О, эти камня серого чертоги…»*
О, эти камня серого чертоги И, песни сестра, волна ступеней. Размером строгие пороги Лежат толпой прекрасных теней. И вы, черно-зеленые утесы, Стоящие в молчании сада. Здесь девы чешут свои косы И ждут прихода гостя-лада. <1911>
«На острове Эзеле…»*
На острове Эзеле Мы вместе грезили. Я был на Камчатке, Ты теребила перчатки. С вершины Алтая Я сказал: «дорогая». В предгорьях Амура Крылья Амура. <1911>
«Чудовище – жилец вершин…»*
Чудовище – жилец вершин, С ужасным задом, Схватило несшую кувшин, С прелестным взглядом. Она качалась, точно плод, В ветвях косматых рук. Чудовище, урод Довольно, тешит свой досуг. <1911>
«Гуляет ветренный кистень…»*
Гуляет ветренный кистень По золотому войску нив. Что было утро, стало день. Блажен, кто утром был ленив. <1911>
«Полно, сивка, видно, тра…»*
Полно, сивка, видно, тра Бросить соху. Хлещет ливень и сечет. Видно, ждет нас до утра Сон, коняшня и почет. <1911>
Алферово*
Немало славных полководцев, Сказавших «счастлив», умирая, Знал род старинных новгородцев, В потомке гордом догорая. На белом мохнатом коне, Тот в Польше разбил короля. Победы, коварны оне, Над прежним любимцем шаля. Тот сидел под старой липой, Победитель в Измаиле, И, склонен над приказов бумажною кипой, Шептал, умирая: «Мы победили!» Над пропастью дядя скакал, Когда русские брали Гуниб, И от раны татарскою шашкой стекал Ручей. – Он погиб. То бобыли, то масть вороная Под гулкий звон подков Носила седоков Вдоль берега Дуная. Конюшен дедовских копыта Шагами русская держава Была походами покрыта, Товарищами славы. Тот на Востоке служил И, от пули смертельной не сделав изгиба, Руку на сердце свое положил И врагу, улыбаясь, молвил: «Спасибо». Теперь родовых его имений Горят дворцы и хутора, Ряды усадебных строений Всю ночь горели до утра. Но предан прадедовским устоям, Заветов страж отцов, Он ходит по покоям И теребит концы усов. В созвездье их войдет он сам! Избранники столицы, Нахмурив свои лица, Глядят из старых рам. 1911
Числа*
Я всматриваюсь в вас, о числа, И вы мне видитесь одетыми в звери, в их шкурах, Рукой опирающимися на вырванные дубы. Вы даруете – единство между змееобразным движением Хребта вселенной и пляской коромысла, Вы позволяете понимать века, как быстрого хохота зубы. Мои сейчас вещеобразно разверзлися зеницы: Узнать, что будет Я, когда делимое его – единица. 1911, 1914
«Закон качелей велит…»*
Закон качелей велит Иметь обувь то широкую, то узкую, Времени – то ночью, то днем, А владыками земли быть то носорогу, то человеку. <1911>
«Сон – то сосед снега весной…»*
Сон – то сосед снега весной, То левое непрочное правительство в какой-то Думе. Коса – то украшает темя, спускаясь на плечи, То косит траву. Мера – то полна овса, То волхвует словом. <1911>
«Слоны бились бивнями так…»*
Слоны бились бивнями так, Что казались белым камнем Под рукой художника. Олени заплетались рогами так, Что казалось, их соединял старинный брак С взаимными увлечениями и взаимной неверностью. Реки вливались в море так, Что казалось: рука одного душит шею другого. <1911>