— Нет, — ответил он, — твой отец задал трепку оленю.
Впоследствии мне кто-то рассказал, что олень обломил об отца рог. Это и вызвало недовольство мистера Карузерса, который собирался, когда олень сбросит рога, повесить их в гостиной над камином, как он это проделывал каждый год.
После смерти мистера Карузерса миссис Карузерс куда-то отправила оленя. Но когда я подрос настолько, что стал тайком забираться в парк, еще можно было деть глубокий след, протоптанный оленем там, где он ходил и ходил по кругу.
Вот почему, а также потому, что все в Туралле, за исключением моего отца, относились к миссис Карузерс с трепетом, я с таким благоговением рассматривал лежавший передо мной ящик и ценил его гораздо выше любого подарка, который мне когда-либо приносили. Он имен такую цену в моих глазах не сам по себе (коробка из под свечей на колесиках доставила бы мне гораздо больше удовольствия), но в нем я видел свидетельство того что миссис Карузерс знает о моем существовании и считает меня важной персоной, достойной получить от нее подарок.
Ведь кроме меня, никто во всей Туралле не получал подарков от миссис Карузерс. А она была обладательницей коляски на дутых шинах, пары серых лошадей, целого выводка павлинов и бесчисленных миллионов.
— Мама, — сказал я, глядя на мать и все еще крепко держа ящик, — когда миссис Карузерс отдавала Мэри подарок, Мэри ее потрогала?
Глава 6
На следующее утро мне не принесли завтрака, но я и не хотел есть. Я был возбужден и встревожен, временами меня охватывал страх, и тогда мне очень хотелось, чтобы мама была рядом.
В половине одиннадцатого сиделка Конрад подкатила к моей кровати тележку, напоминавшую узкий стол на колесах, и сказала:
— Садись, сейчас мы с тобой прокатимся. Она откинула одеяло.
— Я сам сяду, сам, — сказал я.
— Нет, я подниму тебя, — возразила она. — Разве ты не хочешь, чтобы я тебя обняла?
Я быстро оглянулся на Ангуса и Мика, чтобы увидеть, слышали ли они эти слова.
— Чего ты ждешь? — крикнул мне Мик. — Ведь лучшего барашка-подманка на свете не сыскать. Поторапливайся.
Она подняла меня и несколько секунд подержала, на руках, улыбаясь мне.
— Я ведь не барашек-подманок, правда?
— Нет, — ответил я, не зная, что подманком на бойнях называют барана-предателя, приученного водить партии овец, предназначенных на убой, в загоны, где их режут.
Она положила меня на холодный плоский верх тележки и покрыла одеялом.
— Поехали! — весело воскликнула она. — Держи хвост трубой! — подбодрил меня Ангус. — Скоро вернешься к нам.
— Да, да, проснешься в своей собственной тепленькой постельке, сказала сиделка Конрад.
— Желаю удачи! — крикнул Мик. Пьяница приподнялся на локте и, когда мы проезжали мимо его кровати, хриплым голосом сказал:
— Спасибо за яйца, дружище. — И затем чуть погромче добавил: Молодчина!
Сиделка Конрад покатила тележку по длинному коридору и через стеклянные двери вкатила ее в зал, посередине которого стоял высокий стол на тонких белых ножках.
Сестра Купер и еще одна сиделка стояли у скамьи, на которой лежали на белой салфетке стальные инструменты.
— Вот мы и приехали, — сказала сестра; она подошла ко мне и погладила меня по голове.
Я посмотрел ей в глаза, ища в них поддержки и ободрения.
— Боишься? — спросила она.
— Да.
— Глупышка, бояться нечего. Через минуту ты уснешь, а немного погодя проснешься в своей кроватке.
Я не понимал, как это могло быть. Я был уверен, что сразу проснусь, как только до меня дотронутся. Мне казалось, что они так говорят для того, чтобы меня надуть, и я вовсе не проснусь в своей кроватке, а, наоборот, со мной случится что-то страшное. Но сиделке Конрад я верил.
— Я не боюсь, — сказал я сестре.
— Я это знаю, — сказала она мне на ухо и, перенеся меня на стол, положила мне под голову маленькую подушечку. — Теперь не двигайся, а то скатишься вниз.
В это время быстрым шагом вошел доктор Робертсон! массируя свои пальцы, он улыбался мне.
— «Брысь, брысь, черный кот!» Ты ведь эту песенку поешь?
Он погладил меня по голове и отвернулся.
— Беговые дрожки и черные кошки, — бормотал он, пока одна из сиделок помогала ему надеть белый халат, — Беговые дрожки и черные кошки. Ну ладно!
Вошел доктор Кларк, седоволосый, с узкими губами.
— Муниципалитет так и не засыпал яму у ворот, — говорил он в то время, как сиделка подавала ему халат. — Не понимаю… нельзя полагаться ни на чье слово… Халат, кажется, слишком велик. Нет, это все-таки мой.
Я уставился на белый потолок и думал о луже, которая всегда появлялась у наших ворот после дождя. Мне нетрудно было ее перепрыгнуть, но Мэри этого не могла. Я же мог перепрыгнуть через любую лужу.
Доктор Кларк подошел к моему изголовью и стоял там, держа над моим носом белую подушечку, похожую на ракушку.
По знаку доктора Робертсона он напитал подушечку жидкостью из маленькой синей бутылочки, и, когда я сделал вдох, я едва не задохнулся. Я вертел головой из стороны в сторону, но он продолжал держать подушечку над моим носом, и я увидел разноцветные огни, потом вокруг сгустились облака, и, окутанный ими, я поплыл неведомо куда.
Однако я проснулся не в своей постели, как обещали мне сестра Купер и сиделка Конрад. Я пытался пробиться сквозь туман, сквозь мир, где все кружилось, — и не мог понять, где я, но вдруг на минуту сознание прояснилось, и я увидел над собой потолок операционной. Немного спустя я разглядел лицо сестры. Она мне что-то говорила, но я не мог ее расслышать; минуту погодя мне это удалось.
Она говорила:
— Проснись.
Несколько мгновений я пролежал тихо, потом вспомнил все, что произошло, и почувствовал, что меня надули.
— Я вовсе не в кровати, как вы говорили, — прошептал я.
— Нет, ты проснулся раньше, чем тебя туда отвезли, — объяснила сестра. — Ты совсем не должен шевелиться, ни чуточки, — продолжала она. — Гипс на ноге еще мокрый.
И тут я ощутил тяжесть своей ноги и каменную хватку гипса на бедрах.
— А теперь лежи спокойно, — сказала она. — Я выйду на минутку. Приглядите за ним, сиделка, — обратилась она к сиделке Конрад, раскладывавшей инструменты по стеклянным ящикам.
Сиделка Конрад подошла ко мне.
— Ну, как себя чувствует мой мальчик? — спросила она.
Ее лицо показалось мне очень красивым. Мне нравились ее толстые щеки, похожие на наливные яблоки, смешливые маленькие глазки, прятавшиеся под густыми темными бровями и длинными ресницами. Я хотел, чтобы она посидела со мной, не отходила от меня. Я хотел подарить ей двуколку и лошадь. Но мне было плохо, я испытывал какую-то робость и не мог сказать ей всего этого.
— Не надо двигаться, ладно? — предупредила она меня.
— Я, кажется, немного пошевелил пальцами ноги.
Чем больше меня предостерегали, что нельзя двигаться, тем сильней мне хотелось это сделать, главным образом для того, чтобы, выяснить, что после этого произойдет. Я чувствовал, что как только проверю, могу ли двигаться, то удовольствуюсь одним сознанием этого затем уже буду лежать спокойно.
— Нельзя шевелить даже пальцами, — сказала сиделка.
— Больше не буду, — обещал я.
Меня продержали на операционном столе до обеда, затем осторожно подкатили к моей кровати, где была установлена стальная рама, поддерживавшая одеяло высоко над моими ногами и мешавшая мне видеть Мика который лежал напротив.
Это был день посещений. В палату один за другим входили родственники и друзья больных, нагруженные пакетами. Смущенные присутствием стольких больных они торопливо пробирались мимо кроватей, не спуская взгляда с тех, кого пришли навестить. Последние той чувствовали себя неловко. Они глядели в сторону, дела вид, что не замечают своих посетителей, пока те не оказывались у самой кровати.
Но и у тех больных, которые не имели друзей или родственников, тоже не было недостатка в посетителях. К ним подходили то молодая девушка из «Армии спасения», то священник или проповедник и, конечно, неизменная мисс Форбс.
Каждый приемный день она приходила нагруженная цветами, душеспасительными книжечками и сластями. Ей было, вероятно, лет семьдесят; она ходила с трудом, опираясь на палку. Постукивая этой палкой по кроватям больных, не обращавших на нее внимания, она говорила:
— Ну, молодой человек, надеюсь, вы выполняете предписания врача. Только так и можно выздороветь. Вот вам пирожки с коринкой. Если их хорошо прожевать, они не вызовут несварения желудка. Пищу всегда надо хорошо разжевывать.
Мне она каждый раз давала леденец.
— Они очищают грудь, — говорила она. Теперь она, как обычно, остановилась у меня в ногах и ласково сказала:
— Сегодня тебе сделали операцию, не так ли? Ну, доктора знают, что делают, и я уверена, что все будет хорошо. Ну-ну, будь умницей, будь умницей…
Моя нога болела, и мне было очень тоскливо. Я заплакал.
Она встревожилась, быстро подошла к моему изголовью и растерянно остановилась: ей хотелось меня успокоить, но она не знала, как это сделать.
— Бог поможет тебе перенести эти страдания, — произнесла она убежденно. — Вот в этом ты найдешь утешение.
Она вынула из своей сумки несколько книжечек и дала мне одну.
— На, почитай, будь умницей.
Она дотронулась до моей руки и все с тем же растерянным видом пошла дальше, несколько раз оглянувшись на меня.
Я принялся рассматривать книжечку, которую держал в руке, — мне все казалось, что в ней скрыто какое-то волшебство, какой-то знак господень, божественное, откровение, благодаря которому я восстану с одра, как Лазарь, и начну ходить.
Книжечка была озаглавлена «Отчего вы печалуетесь?» и начиналась словами: «Если в жизни своей вы чуждаетесь бога, печаль ваша не напрасна. Мысль о смерти и о грядущем суде не напрасно печалит вас. Если это так, то дай бог, чтобы ваша печаль все возрастала, пока наконец вы не найдете успокоения в Иисусе».
Я ничего не понял. Я положил книжечку и продолжал тихо плакать.
— Как ты себя чувствуешь, Алан? — спросил Ангус.
— Мне плохо, — сказал я и немного погодя добавил: — Нога болит.
— Это скоро пройдет, — ответил он, чтобы успокоить меня.
Но боль не проходила.
Когда я лежал на операционном столе и гипс на моей правой ноге и бедрах был еще влажным и мягким, короткая судорога, вероятно, отогнула мой большой палец, а у парализованных мышц не хватало сил выпрямить его. Непроизвольным движением бедра я также сдвинул внутреннюю гипсовую повязку, и на ней образовался выступ, который, словно тупой нож, стал давить на бедро. В последующие две недели он постепенно все больше врезался в тело, пока не дошел до кости.
Боль от загнутого пальца не прекращалась ни на минуту, но боль в бедре казалась чуть легче, когда я изгибался и лежал смирно. Даже в краткие промежутки между приступами боли, когда я забывался в дремоте, меня посещали сны, которые были полны мук и страданий.
Когда я рассказал доктору Робертсону о мучившей меня боли, он сдвинул брови и задумался, поглядывая на меня:
— Ты уверен, что болит именно палец?
— Да. Все время, — отвечал я. — Не перестает ни на минуту.
— Это, наверно, колено, — говорил он старшей сестре. — А ему кажется, что палец. — Ну, а бедро тоже все время болит? — снова обратился он ко мне.
— Оно болит, когда я двигаюсь. Когда я лежу спокойно, боли нет.
Он потрогал гипс над моим бедром.
— Больно?
— Ой! — крикнул я, пытаясь отодвинуться от него. — Ой, да…
— Гм… — пробормотал он.
Через неделю после операции злость, которая помогала мне переносить эти муки, уступила место отчаянию; даже страх, что меня сочтут маменькиным сынком, перестал меня сдерживать; я плакал все чаще и чаще. Плакал молча, уставившись широко раскрытыми глазами сквозь застилавшие их слезы в высокий белый потолок надо мной. Мне хотелось умереть, и в смерти я видел не страшное исчезновение жизни, а всего лишь сон без боли. Вновь и вновь я повторял про себя в каком-то отрывистом ритме: «Я хочу умереть, я хочу умереть, я хочу умереть».
Через несколько дней я обнаружил, что двигая головой из стороны в сторону в такт повторяемым словам, могу заставить себя забыть про боль. Мотая головой, я не закрывал глаза, и белый потолок становился туманным и расплывался, а кровать, на которой я лежал, отрывалась от пола и куда-то летела.
Голова нестерпимо кружилась, и я проносился по огромным кривым сквозь облачное пространство, сквозь свет и тьму, уже не чувствуя боли, но испытывая сильную тошноту.
Я оставался там, пока воля, заставлявшая меня делать движения головой, не ослабевала, и тогда я медленно возвращался к мерцающим, качающимся бесформенным теням, которые медленно и постепенно принимали очертания кроватей, окон и стен палаты.
Обычно я прибегал к этому способу утоления боли ночью, но если боль становилась нестерпимой, — и днем, когда никого из сиделок не было в палате.
Ангус, наверно, заметил, как я дергаю головой из стороны в сторону, потому что однажды, когда я только начал это делать, он меня спросил:
— Зачем ты это делаешь, Алан?
— Просто так, — ответил я.
— Послушай, — сказал он мне, — мы же приятели. Зачем ты двигаешь головой? Тебе больно?
— От этого боль проходит.
— А! Вот в чем дело! — воскликнул он. — Каким же образом она проходит?