Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Три повести - Владимир Германович Лидин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Егерь пошел вдоль берега к дому. Начинался прилив. Черная ворона с резким криком летела впереди, как бы указывая дорогу.

Издавна, еще с детских лет, узнал егерь веру, более крепкую, чем исповедовали отцы-староверы. Вместе с казаками, переселяемыми вдоль по Амуру, пришли к Забайкалье староверы. Они принесли с собой прочный уклад, принялись за первобытную почву, разделали ее под посевы. С детских лет узнал егерь крутые обычаи, нелюдимость замкнутого жития. Детство проходило в тайге, в Забайкалье, где деревья не растут в глубину, на глубине лежит камень. Так, едва выросши, валятся они сухостоем или стоят, обглоданные северным ветром, с одной ветвью, протянутой в сторону, как бы однорукие и одичавшие. На памяти отцов прокладывали в тайге, взрывая гранит, прорывая туннели, Великий сибирский путь. Дорога прошла вблизи староверских селений. Почтовые тракты кончались. Ямщицкие песни и колокольцы переставали звучать. Поумирали старики, основатели родов. Внуки росли, когда полосатые верстовые столбы уже перестали отмечать перегоны и тракты, когда железная дорога сменила старый каторжный путь, и новые партии ссыльных — в Шилку, Нерчинск и Зею — везли уже в зеленых вагонах с решетками. Привезли и сюда и поселили в староверском селенье восемь человек ссыльных. Ссыльных сопровождала слава людей, восставших на старый порядок. Староверы туго расступались, пуская их в древний уклад. Но была у пришлых своя правда. Они восставали против того же проклятого строя, который преследовал и их, староверов. Люди постепенно обжились; они были полезны знаниями. Древние староверские роды распадались. Молодые с детства привыкали к песням о вольности. Одни ссыльные отбывали свой срок, их сменяли другими. Они не переводились, как устойчивая угроза тому порядку, который партиями гнал их в Сибирь. Память детства сохранила еще эшелоны, в которых везли возвращавшихся с русско-японской войны солдат. Эшелоны проходили, украшенные сосновыми ветками и красными флагами. Навстречу им двигалась революция. Полгода спустя после декабрьского восстания в Москве потянулись новые партии ссыльных. Карательный эшелон прошел по пути, по которому возвращались недавно люди из плена. Ссыльных гнали теперь в далекие дебри Лены и Зеи…

Детство проходило в забайкальских просторах. С детских лет привыкали к ружью и к охоте.

Весна начиналась с прилета дроф — степных, похожих на индеек, птиц. Дрофы сидели на промерзлых чернеющих пашнях и поджимали голые сильные ноги. Озера надувались и пучились льдом. Из нор вылезали сурки — тарбаганы, вялые после зимней спячки, садились на задние лапы и пересвистывались. Над степями двигались перелетные полчища, птиц. Гуси и утки опускались на озера. Земля потела и оттаивала. Первые острые травинки выпирали из нее. Зимой ставили охотники ловушки на кабаргу. У самцов в задней части живота был мешочек с драгоценным мускусом. Весной начиналась охота с ружьем на диких коз, на кабанов. Шли по следу прожорливых стад, выбивали секачей — больших клыкастых свиней, опасных в ярости. Иногда набредали на след изюбря, с молодости учились добывать дорогие панты. Подростки становились охотниками, приучались к зоркости, к звериному следу. Меткость глаза, умение находить дорогу в тайге пригодились, когда по селам и сопкам разгорелось партизанское движение. Белогвардейские эшелоны шли по путям, по которым в детстве проносились поезда с карательными отрядами. Поднимались целыми селами и уходили партизанить в тайгу. Задавленный край дышал как бы подземной силой. Врага теснили к океану, чтобы сбросить его навсегда в море. Так вместе с другими добрался и егерь до этих мест, познав законы новой правды.

Сетка вольера шла вдоль подножия сопки. Кверху уходил парк. Деревья были лишены нижних веток, объеденных оленями. Дорожка блестела непросыхающими колеями. Отростки дикого винограда, деревья, кусты натуго сплелись над ней цветущей аркадой. Сырость и тишину любили змеи. Егерь шел неторопливо, оглядывая приметы осени: красноватые листья, воздушную тронутость крон, готовящихся облететь через месяц.

Полчаса спустя, миновав заросли, он спустился вниз, к промыслу. Земля в рыбьей чешуе была как кольчуга. Егерь приоткрыл дверь конторы и вошел к управляющему.

III

Три года назад, в счет двадцати пяти тысяч рабочих, брошенных на боевые участки страны, пришел в Приморье слесарь Степан Микешин. Было ему тридцать пять лет. Позади, в сложной юности, лежали фронты гражданской войны; партийная работа на автомобильном заводе в Москве; работа профсоюзная; десятки партийных и общественных нагрузок; три года производственной работы — токарем по металлу; затем мобилизация на новый хозяйственный фронт и десять тысяч километров пути к Тихому океану. Во Владивостоке, как и многих других, его направили на самое неналаженное дело: на путину. Богатый огромный край был диким, отсталым краем. В крае были богатства и не хватало людей. В крае было изобилие рыбы и не было умения добывать ее в нужном количестве, не было моторных судов, не было навыков. Но не только отсталость являлась причиной сложных препятствий. Действовали и другие силы. Пять лет разоряли край и истребляли его население иностранные интервенты. Пять лет здесь было смешение племен и народов. Остатки разгромленных белых армий; дельцы, зачинатели войн; экспедиционные корпуса и эскадры, привыкшие к колониальным порядкам; земские деятели, лишившиеся цензовых привилегий, неудавшиеся политики, однодневные диктаторы, советники и министры неправдоподобных министерств, директорий, комитетов спасения и безопасности, — все это теснилось, шумело, торговало, играло в политику… А снизу, подтачивая это глинобитное зданье, буравило свои ходы подполье. Через заставы и сторожевые посты, через линию фронта соединялось оно с другой силой, все ближе и ближе теснившейся к океану: этой силой было партизанское движение. Оно перекидывалось с сопки на сопку, опрокидывало проверенную военную тактику и завоевательные мечты полководцев. С запада на освобождение края шла Красная Армия. Суда на рейде разводили пары. Многотысячная и многоязыкая армия интервентов сваливалась в море. В Корею, в Китай и Японию, в обход вокруг света ушли вместе с ней все те, кто мог оплатить свой уход. Но многим приверженцам белогвардейщины нечем было оплачивать. Они остались на берегу, расползлись, ушли в небытие, изменили цвет. Их сопротивление стало изощренным и скрытным. Они прикидывались ревнителями старых навыков, старых приемов работы, пользуясь каждым удобным случаем оказать противодействие. В невиданном разбеге двигался край вперед. Годовые планы требовали зачастую удвоения и утроения добычи рыбы. Но на цифры, обозначавшие рост добычи, восставали прогулы, неумение перестроить работу, недохватка в людях, глухое сопротивление. Хозяйственные планы иногда расплывались, как на промокательной бумаге. Особенно остро ощущалась нехватка в людях. Ежегодно в далеких прикаспийских степях, на Дону, на Азове вербовались тысячи ловцов на путину. Сотни семейств прибывали каждую весну со своим переселенческим скарбом на новые земли. Люди должны были обжиться, начать строить жизнь. Но осенью такая же волна отходила назад, обнажая край, лишая его самого необходимого — человеческой силы. Запаздывала постройка жилищ. Люди оставались без крова. Ремонт рыболовецких судов затягивался, срывая планы и выходы. Тара для рыбы доставлялась не вовремя.

Несколько месяцев спустя после его прихода Микешина назначили управляющим промыслом. Все было здесь иным, не похожим на привычные условия работы. Он знал дисциплину завода, организованный труд, разумную расстановку сил. Здесь признавали только стихию, покорность ей; лов рыбы постольку, поскольку не нарушаются старые неторопливые навыки. Нового человека встретили враждебно и недоверчиво. Так началась постепенно борьба, которая целиком захватила Микешина. За год он освоился с обычаями, с особенностями труда; библиотечка его разрасталась книгами по рыбоводству, по обработке рыбы, по технике лова. Работа в сложных местных условиях требовала большой осторожности, большого чутья. Чутье было воспитано партийной работой, той рабочей приглядкой к жизни, которая восполняла зачастую недостаток знаний и навыков.

На столе лежали декадные сводки. Егерь пожал жесткую руку Микешина и присел к столу.

— Как поспеваешь, товарищ Микешин?

— Бредем помаленьку… здесь спешить не в привычку. — Микешин сердито перелистал сводки. — На собраниях говорят одно, голосуют… а назавтра поступают по-своему: деды, мол, так, и мы так. Деды рыбу дожидались у берега, и мы будем ждать. В роду привыкали. А мы знаем, какие это были роды. Один над всеми сидел и всех держал в пятерне. Его посуда, он и хозяин.

— А ты не задумывался, товарищ Микешин: нет ли тут какого зверя, который днем в чаще хоронится, а на ночь выходит? Тропок здесь контрабанда много натоптала, сопки до самой Маньчжурии тянутся… а в Маньчжурии японцы хозяйствуют.

— Ты, собственно, о чем?

— О том, что кое-кто не только по ту сторону действует, а и здесь на берегу поискать не мешает. Случается, при отстреле подранишь оленя… заляжет зверь в чаще, пропали панты — загниют. Тоска берет, когда след его ищешь. И сейчас у меня вроде тоски… брожу около, а следа не вижу.

— Погоди… не тоскуй. Дорога не прямая, а сопками. Борьба тут всурьез начинается. Пятнадцать лет землю корчуем, а дубы столетьями выращивались. А на Дальнем Востоке, сам знаешь, какие дела… японцам бы одно, американцам другое. А тут мы на дороге стоим. Нас не ухватишь. Щупальца не доросли. Я намедни видел, осьминога рыбаки поймали… всего его на части изрезали, а щупальца все еще движутся. — Рябоватое лицо Микешина потемнело. — На срывы надеются, на то, что лопнем мы с нашими планами… а мы не лопнем, не ждите! Новое племя, брат…

Прокуренная комнатка конторы была как командная вышка. Каждый день начинался с борьбы. Каждый день словно передвигалась линия фронта.

Иначе начинались для егеря его трудовые дни. Олени уходили по мере восхождения солнца на западную сторону сопок, в распадки и тень. Он шел за ними следом, примечал пантачей, подсчитывал приплод. Привычка к движению была вначале связана с охотничьей страстью. Впоследствии, когда сопки стали служить иным целям, когда начали устанавливать на них пулеметы, он без раздумья ушел вместе с теми, с кем разделил дальнейшую судьбу. С сопок надо было спускаться в долину. Долины были черствы и выжжены. Они еще не давали хлебов, их только перепахивали для новых всходов. Не всегда поспевал он за теми, с кем шел, иногда он сворачивал в сторону. Когда впервые на побережье возникли колхозы и вчерашних хуторян стали выселять из домов, которые они строили и наживали десятилетиями, ему казалось это несправедливостью: люди трудились, обзаводились скотом, были предприимчивее других, распахивали тайгу под посевы… Микешин, новый человек, оказалось, лучше его знал, как строились эти хутора, как трудом русских батраков, нищих туземных народов создавались тучные закрома, стада и склады пушнины. Кулаки жадной жесткой хваткой держали целые округа. У стяжателей были подданные. Подданные обрастали недоимками и долгами. За недоимки у них отнимали жилища. Дети шли отрабатывать недоимки отцов. Богатые хутора походили на крепости. Их отстаивали от революции с оружием в руках. Многие из их хозяев перебрались в Китай и в Маньчжурию вместе с недобитыми остатками белых армий, тысячами служили в наемных войсках, носили чужую форму, научились чужому языку. Их поили мутным ханшином и выдерживали для будущих целей. Из них составлялись шайки для диверсий и нападений. Их берегли как убойное мясо, которое не жалко бросить в первую авантюру. Позади, за хребтом, была земля, с которой их изгнали и на которую надеялись они скоро вернуться. Для них создавались пограничные инциденты и стычки, им обещали содействие великих метрополий, которые с выжидательной жадностью смотрели на Восток. Узел истории завязан был в Тихом океане. На островах Японии вызревали планы военщины и вероломных политиков подчинить себе народы Азии. Меньше столетья назад Япония была таинственной и недоступной страной. Первые мореплаватели, исследователи тихоокеанских широт и гонцы европейских держав искали путей к загадочной заморской Японии. Полстолетия спустя, как высадились на ее землю первые посольства, чтобы проложить пути к колонизации островной империи, — полстолетия спустя ее правители стали наверстывать свое опоздание к мировому разделу. Противоречия между мировыми державами спасли в свое время Японию от превращения в бесправную колонию, и тысячи ее молодых людей посылались теперь в Европу и Америку, чтобы самим овладеть искусством захватывать чужое добро. Старинные одеяния давно сменились европейским костюмом. На островах стала вырастать индустрия, а вместе с нею и флот, предназначенный господствовать на тихоокеанском просторе. Начиналась эпоха новых мировых потрясений. При помощи Америки, давно жаждавшей захватить в свои руки Дальний Восток, Япония одержала победу над царской Россией. Но урвать все то, чего хотелось ей, не удалось — слишком мощной была северная держава, а силы островной империи были уже на пределе. Японской военщине оставалось лелеять новые замыслы. Вблизи лежали Северный Сахалин и Камчатка. На географических картах, по которым учили в школах японских детей, Сахалин, Приморье и Камчатка были окрашены в тот же цвет, что и острова Хонсю и Кюсю. Двенадцать лет спустя после войны тысяча девятьсот пятого года японские войска высадились на русском берегу. Серые военные корабли с японскими и американскими флагами дымили на рейде во Владивостоке. Но, потерпев поражение и крах интервенции, зверь стал не только зализывать раны. Он начал готовиться к новому прыжку. В его генеральном штабе уже разрабатывались планы захвата Маньчжурии с тем, чтобы выйти на советско-маньчжурский рубеж и выждать только удобного случая снова ринуться на землю Советской страны. За год Микешин перечел десятки книг по истории края. Его прошлая история соприкасалась с сегодняшним днем. Десятилетия хищничества породили уверенных крепких дельцов. За полвека со времени присоединения края он завоевал себе славу гиблых мест, лихой окраины. Сюда приезжали гонимая судьбой беднота и искатели случайного счастья, и край давал заповедного соболя, золото, целительный корень женьшень, уголь, серебро-свинцовые руды и бесконечное человеческое горе. Мутной тяжелой волной лилась по нему водка. Ее выделывали из чумизы и гаоляна, она была мутна и противна на вкус, ее нужно было подогревать, чтобы улетучился запах сивушного масла. В помощь ханшину сеяли мак. Мак давал опий. История разграбления края шла в мутной одури сивушного масла и в губительном опийном дыму. Действовала и до сих пор эта пагубная сила, страсть к алкоголю, к опию, к тому медлительному затуманиванию, к которому привыкали годами. Затуманивание помогало забывать нищету, безрадостный труд, незащищенную старость. Микешин знал врага, поставлявшего опий и дурманившего ханшином. Этот враг был еще жив. Сейчас он действовал исподволь, скрытым противоборством, приверженностью к испытанным навыкам. Планы казались невыполнимыми, новые способы лова не приносили добычи, парус издевался над техникой…

— Зверя не только в тайге ищи, — сказал Микешин, — это ты правильно. Я вот книжку одну прочитал, — все будто верно… а есть в ней такая мыслишка: природа, мол, всему определила предел… больше рыбы, к примеру, чем ее водится, не выловишь. Ограниченные запасы. А я, слесарь Микешин, говорю: врешь! Природа для человека, а не человек для природы. Не море над нами хозяйствует, а мы над морем. На молнию в старину удивлялись, шапки ломали перед ней, а нынче человек молнию в провод упрятал, сам управляет ею.

Егерь посмотрел на него.

— Ты что хочешь этим сказать?

— А то, что зверь не только из тайги зубы скалит, а и здесь на берегу водится.

— Мое чутье — таежное… книжек я мало читал, — признался егерь. — Вот и брожу впотьмах… ты врага видишь, а я его только чую.

— Ну, дороги наши общие… а книжек я тебе дам, почитай.

— Не может все-таки быть, чтобы охотник тропы не нашел, — сказал егерь хмуро.

— Погоди, найдешь еще…

Микешина дожидались ловцы. Егерь надел кепку и вышел из конторы. Солнце склонялось к зениту. Дорога шла в гору. И сильные ноги охотника привычно стали одолевать крутизну.

IV

С широким оглядом жизни возвращался с Камчатки Свияжинов. Пароход загрузился в Усть-Камчатке и Петропавловске рыбой. Это был осенний улов. Кета и горбуша штурмовали в этом году устья рек. Они шли сплошными могучими стадами, и реки почти закипали от их натиска. За шесть лет Свияжинов изъездил Камчатку, побывал на Командорах, доходил до самого Уэлена, до тихоокеанских владений Америки. Вулканическая скупая земля покрывалась консервными заводами, факториями и промыслами. Машины для разделки рыбы, экскозвоксы для консервных заводов, оборудование для электростанций, — с тысячами тонн грузов шли сюда пароходы, и берега возвращали взамен пушнину и уловы драгоценнейшей рыбы.

На Камчатке, казалось Свияжинову, можно было продолжать разбег, не ограниченный отмеренным местом в плане общей переделки жизни. Революция пришла на берег далекого моря с опозданием. На Камчатке еще руководила человеком стихия. Люди прибывали сюда, как на первобытную землю, в поисках удачной судьбы или для того, чтобы укрыться от слишком яростного натиска жизни. Жизнь раскидывала логова одиночек. Здесь, на Камчатке, — в безлюдье — каждый был на учете и разрастался сам для себя в своих масштабах. Первые пароходы только начинали приходить с материалами для будущих строек. Камчатка обучала искусству управлять собачьими упряжками, инициативе, которую порождали первобытность, самолюбивая уверенность в своих силах. Было в этом кое-что и от партизанских времен, от лет юности…

За годы, что Свияжинов провел на Камчатке, многое было переделано и перестроено. Недавние соратники, участники партизанских отрядов, стали на десять лет старше. Редели кудлатые головы, морщинки ложились вокруг глаз, большие и трудные обязанности делали из вчерашних командиров хозяйственников. Был новый фронт, революции по-новому угрожала опасность. Врагом на этот раз были отсталость, неумение работать, слабая техника. На географической карте по-прежнему огромным своим протяжением раскинут был этот берег — непомерно богатый, скудно разработанный, скудно населенный. Но новое движение жизни уже начиналось на нем. Палуба парохода, на которую ступил Свияжинов после шестилетнего камчатского своего пребывания, была трудовой палубой. Промысла разрастались. Камчатка отчитывалась ежегодным уловом. Люди тоже изменились за эти годы. Пароход грузился в ударном порядке. Каждый был ответствен за всех и все за каждого. Еще на пароходе, в пути, Свияжинов ощутил, что как-то поотстал от жизни. Во Владивостоке, месяц спустя, в учрежденческих кабинетах с их диаграммами, сводками, с однообразием заседаний, докладов, все сразу показалось ему суженным в масштабе, стиснутым в размеренном ежедневном порядке. Камчатка же приучила к размаху. Изменился и Паукст. Был он, как и прежде, уравновешен, медлителен, но уравновешенность стала иной, как бы от некоей внутренней самопроверки. Свияжинов ощущал, что произошел какой-то разрыв между ним и между этими, вчера еще тесно связанными с ним людьми. В побеленной комнате Паукста он почувствовал, что не одни только годы легли между ними: у них было как бы и различное отношение к жизни. «Ну, Камчатка все-таки попросторнее, чем твой совхоз… полуостровишко этот раз тысячу на ней уложить можно», — подумал он с чувством превосходства своего размаха и опыта, но внутренняя неудовлетворенность, однако, осталась.

…Он перепрыгнул через канавку. Дорога шла под гору. Он был один. Траурно-синий махаон все еще припавши сидел на кусте. Бормотал родничок. Над бухтой в синеватом просторе задремывал вечер. Флотилия кунгасов под четырехугольными черными парусами уходила на лов. Свияжинов остановился, чтобы не пропустить ничего из этого раскинутого перед ним мира. Серовато-платиновая вода морщилась вечерним приливом. Торжественным ареопагом стояли белые грудастые облака. Синяя конница тучек, вытягиваясь на ходу, проходила перед ними парадом. Залив в перистых полосах светлых течений простирался за бухтой. За ним лежало Японское море, полное голубой тишины, легкого пассата, фосфорического сияния. «Нет, брат, пошире, пошире хочу жить… и кое-что покрупней наворочать!» Камешки посыпались из-под его ног. Он сбега́л вниз. Не одно только желание увидеть товарища привело его сюда с первым очередным пароходом…

Десять лет назад, в революцию, бежал отсюда, с цветущей земли полуострова, последний ее владелец — сумасброд, зверовод и лошадник — Ярошевский. В семидесятых годах на берег далекого моря пришли первые искатели богатств. Только десятилетие перед этим русские военные суда разыскали глубокую, спокойную, тихоокеанскую бухту. Бухта лежала между сопок, в нее могли заходить большие океанские корабли и приставать прямо к берегу. В бухте мог укрыться целый военный флот. Годы спустя первые дома поползли на сопки вкруг бухты. Военные корабли спешили основать свою базу. Рождался тихоокеанский форпост — порт Владивосток. Приморский берег был богат и пустынен. Пушнина, уголь, серебро-свинцовые руды, рыба, тайга с ее зверями — все ждало человека. Одними из первых вместе с русскими староверами пришли на берег англичанин Джон Сименс и золотоискатель Ярошевский. На сопках, окружавших бухту, прокладывались первые улицы и сооружались форты. Возникали пакгаузы и портовые сооружения. Вместе с домами и сооружениями вырастали предприятия первых дельцов, пароходовладельцев, владельцев угольных шахт и золотых приисков. Имя Сименса врастало в берег Приморья. Сын удесятерил начала, за сыном шел внук. Новый век сменял старый. На месте деревянных домов вырастали каменные пятиэтажные дома, универсальные магазины, поместья на островах, причудливые виллы за городом… Прах Джона Сименса был замурован на полуострове в готическом склепе с цветными витражами окон. Семья разрослась, ответвилась, включила в себя зятьев, обрусела, обросла десятками предприятий, стала составной частью города. Ей принадлежали лучшие дома, лучшие яхты, рудники, загородные дачи и фрахты судов во всем мире. Рядом с прахом первого Сименса разместились в готическом склепе прах двух его зятьев и прах годовалого правнука. Казимир Ярошевский разрабатывал золотые прииски на сумрачном острове возле самого выхода в море. Остров был три четверти года покрыт туманами. Суровая земля туго и неохотно отдавала золото. Впоследствии — зверовод и охотник — Ярошевский бросил свои прииски, переселился поближе, на полуостров, поделил его с Сименсом, построил дом с башней, занялся разведеньем оленей. Сын унаследовал от отца страсть зверовода и его норов. Зимой ходил он в бекешке, летом в чесучовой поддевке, был страстен и заносчив, из-за пустого дела рассорился с Сименсом, отвел на своей земле русло ручья и обезводил владенье соседа. Тяжба была длительной, тупой, непримиримой. В революцию Ярошевский сформировал офицерский отряд, отдал в него лучших своих лошадей, принимал у себя атамана Калмыкова и бежал в последний час через границу в Корею. Семья Сименсов осталась, продолжала разработку руд как концессию. По-прежнему десятки зафрахтованных ею пароходов приходили в тихоокеанский порт, но революция продолжала свой ход, и раз, в ночь, на собственной яхте, побросав дома, рудники и владения, бежали в Японию последние владельцы полуострова. Полгода — неубранно и неприютно — стояли опустевшие дачи, клумбы зарастали травой; сетка теннисной площадки проржавела, в кладовой гремели пустыми бутылками из-под вин и ликеров крысы. А весной открыли рамы окон, в саду нетревожимо зацветали многолетние цветы, и в бывшей гостиной расположился по-походному ветеринарный врач Иван Иванович Мордвинов со своими пузырьками, шприцами, чучелами зверей и препарированными костяками оленей и млекопитающих, — дача Сименсов становилась звероводческой испытательной станцией.

Еще во владивостокской гимназии Свияжинов узнал про черноглазую знакомую девочку Варю Вилькицкую, что она — побочная дочь Ярошевского. Вилькицкий, политический переселенец, был управляющим имением Сименсов. В городе, как и во всяком маленьком городе, где вырастали поколения на глазах друг у друга, все знали, чем занимались отцы, как служили они или как обживались, торговали, обогащались и разорялись. После русско-японской войны город вырос в своем значении. Тихоокеанский узел не был развязан войной. Напротив, туже завязался он на новые десятилетия. Империя торопливо зализывала дальневосточные раны. Военные оркестры играли на Русском острове и на сопках, где возводились новые форты. На рейде дымили и отзванивали склянками военные суда. Город с гимназических лет влек к себе портом с его волнующими морскими чужеземными запахами; влек и кварталом, где изготовляли пирожки и рогульки, начиненные сладкими соевыми бобами и обсыпанные маком и цитварными зернышками, и где в маленьких грязных обжорках можно было досыта наесться пельменями с луком, запивая бесцветным бесплатным чайком.

Но главным руслом жизни простиралась и текла бесконечными толпами — военных моряков, корейцев в соломенных шляпах, гимназисток, иностранных матросов, рогульщиков, влачащих тяжести, — многоверстная центральная улица.

Детство поколения упиралось в русско-японскую войну, юность — в революцию. Революция разбросала обжившиеся десятилетиями семьи. Порт Владивосток был открыт, как проходные ворота. Он пропускал через себя интервенцию. Дельцы, поставщики, царские чиновники, либеральные земские деятели, испохабившиеся в водянистых речах и соглашениях меньшевики и эсеры, торговцы и вчерашние колонизаторы края — все это припадало к лакированным сапогам, свиным крагам и тяжелым башмакам завоевателей. Флотилия катеров, изукрашенных американскими, французскими и английскими флагами, стояла в бухте, пока угощал высшее начальство обедом в островном своем доме Ярошевский. Здесь расцветали хмельные надежды и мечты о восстановлении прошлого. Чиновники и дельцы не хотели задешево уступить этот край, где они десятилетиями обогащались на военных подрядах, на пушнине, на опии и доверии простодушных народов. Сыновья вчерашних подрядчиков и торгашей, либеральных адвокатов, поверженных однодневных министров проходили в военной школе на Русском острове, в офицерских отрядах в карательных экспедициях начальный курс уничтожения революции. Но силы революции были неистребимы. На Первой речке, на Чуркином мысу, на окраинных сопках рождалась, соединялась, росла подпольная сила. В Ольге, в Шкотове и на Амуре, от бухты Находка по долине реки Сучана двигалась, обрастала крестьянством партизанская армия. Красные отряды накапливались в амурской тайге. Из Сучанского рудника, из шахт Тетюхе рабочие уходили на сопки. Тысячами путей соединялось — задавленное, перерытое, полурасстрелянное — подполье с далекими сопками. На погрузочных работах в порту грузило оно керосин и выгружало патроны. Шаланды с оружием проскальзывали между дозорных судов. Подпольные десятки загоняли в тупики и на запасные ветки вагоны, выгружали ночью патроны и зарывали их в землю. Другие десятки перетаскивали их на берег залива, чтобы отправить дальше на шаландах. Подполье обрастало надежной силой сочувствия, вбирая новые и новые сотни. Пришла в первореченский подпольный кружок молодежи — вместе с корейцем Пак Чен Нюри и дочерью смотрителя маяка Агнией Весниной — горячая девочка Варя Вилькицкая. Ей было семнадцать лет. Пак Чен Нюри в день демонстрации независимости Кореи избили японцы. Он пришел в кружок замкнутый и решительный, один из тех, кто организовывал связь с корейскими селами и помогал перебрасывать на партизанские фронты оружие и продовольствие. Агния Веснина, веснушчатая робкая девочка, безоговорочно верила Варе. С детства связались они противоположностью характеров. Впоследствии, когда сошлись Свияжинова и Варина жизни, он узнал у нее, что привело ее в подпольный кружок.

С детства непримиримо возненавидела она Ярошевского. Ярошевский обманул ее мать. Он надломил жизнь отца. У него была власть. Ему наполовину принадлежал полуостров, он мог сумасбродствовать, заводить племенных жеребцов и разводить стада оленей. За дорогими пантами приезжали представители фирм из Сватоу и Шанхая. У него была легкая белоснежная яхта, на которой он носился по заливу. Он скупил у старого китобоя коллекцию китовых позвонков и устроил из них величественную ограду. Он сумел обольстить ее, Вари, мать. В пятнадцать лет подруги открыли Варе правду о ее рождении. Отец — седой, постаревший отец — не был ее отцом. За два года она повзрослела. Революция надвигалась далекой грозой. Окна были распахнуты, и в них дул свежий порывистый ветер, как перед тайфуном. Двери дома Ярошевского открылись, впуская офицерский парад — все это ненавистное ей, блистающее погонами, оружием, выправкой; многих знала она как сыновей заводчиков и городских торговцев. Впоследствии серый длинный миноносец зашел в бухту. Отряд гардемаринов, с белыми кортиками, высадился, чтобы поселиться на две недели в просторных владениях Ярошевского. Для них застрелили в заповеднике с десяток оленей, для них устраивали охоты на фазанов, прогулки к Лебяжьей лагуне и катанье на яхте и на моторных катерах.

На даче Сименсов жили четыре семьи — замужние дочери и женатые сыновья с детьми, гувернантками, учителями, — широким поместьем, большой родовитой семьей, как бы равнодушной к грубому шуму истории. В саду, как обычно, багряно расцветали цветы, пышные и яркие кусты шиповника и бересклета, в голубой бухте у пристани покачивались белые яхты, летали большие синие махаоны, на Лебяжью лагуну садились перелетным кочевьем птицы, и только для старших Сименсов, живших во Владивостоке, дни были слишком малы, не вмещая в себя обилие дел, подрядов, зафрахтованных пароходов, приходивших со снабжением для армий, с обмундированием, американскими консервами и замороженной австралийской бараниной. Склады, пакгаузы, портовые сооружения из волнистого оцинкованного железа были набиты всем тем, что предназначалось для армий, пришедших задушить революцию.

Варя ушла в подпольный кружок.

Многое было от юности в этом первореченском подпольном кружке. Его прокламации, писанные от руки, были многоречивы и выспренни: «Товарищи, братья, борцы! По земле ходит Красная Дева — Коммуна и сжигает рабскую старую жизнь. Она счастье труда порождает и героев — красных борцов — на войну с вражьей силой зовет…» Впоследствии кружок молодежи стал служить делу связи. Подполье отправляло трехлинейки, медикаменты, патроны и бомбы, оно находило надежных людей и квартиры для явки. Все кругом, наверху, было глухо, задушено. Здесь была уверенность в будущем. Разрозненные силы сплачивались. Необычайно сильно было это ощущение второй жизни. Можно было проходить по улицам города, видеть сытых иностранных солдат, низеньких и вертлявых японских офицеров, отряды, гремевшие музыкой, — и знать, что под землей, совсем близко, растет иная сила, к которой причастна и она, Варя Вилькицкая…

Именно тогда пробрался из Таудеминской долины во Владивосток учитель Ян Паукст. От бухты Находка по долине реки Сучана установился партизанский фронт. Свыше полутора тысяч бойцов ожидали припасов, патронов, оружия. Вооруженные катера шныряли по заливу, выискивая следы партизанских формирований. Из Таудеминской долины пришлось пробираться по берегу до бухты Анна, где дожидалась надежная шаланда. В подпольную квартиру на Первой речке принес учитель вместе с вестью о боевой готовности тысяч бойцов уверенность и неторопливость. Горячему и молодому нетерпению он казался вяловатым. Позднее Варя поняла, что его неторопливость от сдержанных сил. Он взвешивал обстоятельства, фронт был растянут, для него недоставало снабжения. Кружок молодежи давно позабыл о романтике. В романтику вторглись провалы и аресты.

В эту пору тревоги и сложных событий белоголовый учитель глубоко вошел в ее, Варину, семнадцатилетнюю жизнь.

V

Дом Свияжиновых был заброшен на сопку. Высоко, как стадо овец, взбирались окрашенные в охровый цвет дома окраин. На Эгершельде, на Чуркином мысу, на откосах владивостокских высот жила рабочая и служилая беднота. Облака тянулись к Гнилому углу и заносили туманом и сыростью эти дома, которые забросила наверх богатая и шумная жизнь. Сумрачно проглядывали они в непогоду сквозь несущиеся бурые и сизые облака. Внизу были торговые предприятия, новые универсальные магазины, доходные пятиэтажные дома, кабаки, гостиницы, порт. Вверху жили служащие Уссурийской железной дороги, рабочие заводов и порта. В дождь свергались сверху потоки, наносили на улицы города камни и песок, образовывали промоины. Скользя и хватаясь за столбы и заборы, взбирался на окаянную высь редкий пешеход.

Еще в девяностых годах перебрался на Дальний Восток политический переселенец Никита Свияжинов. Вместе с Николаем Вилькицким, осужденным по тому же процессу, прошли они через одинаковую судьбу. Оба были сначала на Амуре, в гиляцких поселениях, изучали ход кеты; оба перешли затем на службу в Приморье, осели во Владивостоке, женились, пустили здесь корни. Дети вырастали, зная запах тайги, как запах детства; тайга и море растили их. С моря приходили пароходы, привозили и увозили товары; в порту были заморские запахи, хрустели под ногами бобы. В тайгу на сопки уходили с мешками за диким виноградом и кедровыми клейкими шишками. В тайге научались распознавать звериные следы, приобретали страсть к охоте, и каждую осень надо было непременно выйти с ружьем на фазанов или двинуть поглубже в тайгу — на кабаргу, на кабанов. Отцы помнили еще изюбриные гоны неподалеку от самого города, набеги тигров. Жизнь росла, захватывала побережье, проникала в тайгу. Углублялись угольные сучанские шахты, истреблялись изюбри, переводился пятнистый олень. Тигр ушел на высоты Сихотэ-Алиня. С далекой Тетюхе вывозили серебро-свинцовые руды. Впервые в Петербург и Москву по достроенному Великому сибирскому пути стали посылать тихоокеанскую рыбу и кетовую икру. Дети видели остатки военного флота, прорвавшегося из-под Цусимы. Детство возникало из русско-японской войны. Юность встречала интервенция. Детьми Алексей Свияжинов и Варя Вилькицкая пускали кораблики в стремительных мутных ручьях, свергавшихся с сопок после дождей. С далеких лет детства осталось тревожное и вольное чувство, когда налетал на побережье тайфун, нес ливень, вздыбливал воду в заливе, гремел железом, срывал вывески — и проносился, оставляя потоки с гор, разрушения и мирный закат…

Впоследствии, разделенные школой и отрочеством, по-разному шли когда-то близкие одна другой жизни. Варя вырастала в горячую смуглую девушку. Алексей Свияжинов любил бродяжничество с ружьем в месяцы каникул, был отличным стрелком, охотником, по-дальневосточному привык к размаху жизни, познавал край со всеми его богатствами и отсталостью, поставил своей целью — отдать себя этому краю. В революцию он, не задумавшись, ушел к партизанам, вместе с ними прошел все уроки борьбы, дважды был близок к гибели, возмужал, огрубел. За эти годы поумирали отцы. Остались семьи — матери, сестры; остались спутники детства.

Ночью на берегу Амурского залива, в дачной местности, где еще стояли купальные кабинки у моря, смотрел Свияжинов на огни Владивостока. Он был виден отсюда, его отделяли Седанка, Первая речка, всего несколько часов похода. Днем под белым флагом выехали навстречу наступавшим три автомобиля с японцами. В длинных зеленоватых машинах сидели столь хорошо знакомые, маленькие, проворные и внешне учтивые люди. Они вежливо и со свистом после каждой фразы втягивали воздух и улыбались золотыми зубами. Автомобили были высланы высшим военным командованием. Высшее командование просило отступить за нейтральную зону, повернуть войска. Высшее командование просило не нарушать соглашения и не двигаться дальше. Высшее командование снимало с себя ответственность, если последует дальнейшее продвижение к городу. Японцы были вежливы и наблюдательны. Позади на рейде дымили их военные корабли. Дальнобойные орудия были обращены в сторону наступающих. Ночью на узком пространстве приморской косы происходило отступление армий. Надо было отойти за нейтральную зону и дожидаться. Обозы, орудийные запряжки, пехота скучивались, заворачивая назад. В падях и ложбинах накапливалась кавалерия. Огни Владивостока светили в ночь. Они были близки и недоступны. Они были отделены клочком непройденной земли, на которую наведены были дула судовых орудий. Алексей Свияжинов стоял на берегу и смотрел на огни. Прошло больше полутора лет с тех пор, как он ушел оттуда. Полтора этих года могли быть равными десятилетию — столько утрат, погибших товарищей, смертей, болезней и надежд!

…Несколько часов назад можно было поклясться, что вечером они будут во Владивостоке. Как всегда, маленькие, улыбающиеся, проворные люди возникли на пути, заставили повернуть армию, заставили дожидаться. В падях фыркали кони. Было запрещено зажигать костры. Люди томились. По небу поползли три луча военных прожекторов. Суда стояли на рейде и щупали небо. Рядом, близко, в тумане пробивались огни полуострова Эрдмана.

Свияжинов глядел на огни и томился. Ему было двадцать четыре года. Он вспоминал свое отрочество, школьные годы. Он предощущал еще гордое и счастливое чувство: он видел улицы города, по которым пройдут они, освободившие наконец этот город. Он видел открытые окна, балконы, самого себя, загрубевшего в походах, обветренного, уже не вчерашнего длиннорукого юношу, а воина. Он видел женские лица, от которых в боевой грубой жизни отвык. Он старался вообразить эти лица, вспоминая знакомых женщин и девушек. Так вспомнил он Варю. Странно все-таки: шло детство, он замечал ее не более других своих сверстниц. У мальчишек были свои дела, свои пристрастия и игры. Тогда, в мальчишестве, считалось естественным не обращать на девчонок внимания. Теперь, глядя на огни заколдованного города и томясь, он воссоздал для себя этот образ. Варя смотрела из окна дома на него, недавнего мальчишку, Алешку Свияжинова. Она улыбалась ему. У нее была уже девичья улыбка. Они дрались за этот город, они входили в него, наконец сбросив в море недолговременных завоевателей. Сколько усилий, поражений, побед и крови, крови! На его только недавно голом подбородке юнца росла теперь золотистая бородка. Привыкшая к глубокому дыханию грудь распирала гимнастерку. Его глаза знали зоркость прицела. Ночь шла и меркла. Фыркали кони. Ленивая вода отлива плескалась о берег. Он грезил, виденья наплывали.

Сутки спустя армия двинулась дальше. За сутки японцы эвакуировали последние войска. Владивосток был свободен. Загруженные войсками и имуществом корабли снимались с рейда. За ночь прошел дождь. Высыпали звезды, покрытые туманом. К полдню тучи распались, стальная полоса легла на море подле голубых сопок. Затем все стало быстро меркнуть, наползли тучи, встал серый, с испариной, тихоокеанский день. Армия входила во Владивосток.

Все было именно так, как воображал себе в ночь на морском берегу Алексей Свияжинов. Женщины улыбались и бросали цветы, и он ехал верхом на коне по плоским большим камням Алеутской, затем Светланки. И среди этих женских и девичьих лиц увидел он, как повторение ночного видения, смуглое, знакомое, взволнованное лицо Вари Вилькицкой… Она не узнала его и смотрела мимо. Он проехал близко от нее на коне, и лицо ее проплыло в толпе на уровне его ноги.

Ночью в номере гостиницы, где все по-походному было разбросано, где на полу, на постели, на столе, на диване замертво от усталости спали товарищи, он распахнул дверь и вышел на угловой балкон. Знакомо и призрачно открылись отсюда Амурский залив и ковш, где стояли рыбацкие суда. Тончайшая синева, не затемняя, лежала над этим простором. Внизу на лодчонке горел огонь, рыбак — словно ничего не произошло в этом городе — готовил ужин. Да красный сигнальный фонарь оторванно маячил над молом. Корейские рыбачьи кунгасы стояли в нетревожимой заводи ковша. Сколько раз в юности смотрел он с высокого берега набережной на залив, на сопки противоположного берега, на рыбачьи кунгасы! Обычно после тайфуна в особой необычайной тишине примирения открывался этот залив. Внизу направо лежал черный, как бы прокопченный, в развалинах убогих домишек, квартал, налево возле самой воды — корейская рыбачья деревушка с деревянными трубами своих очагов. Посредине залива кунгасы под черными распластанными парусами — и перламутровая тишина спокойствия. Одна лодчонка с ловцом, шевелящим веслом, синяя гора, розовое на западе море, как японский пейзаж. Город, знакомый с детства, исхоженный от сопки до сопки, от острова к острову; город, за который столько долгих месяцев происходила борьба; город, служивший местом причала и бегства десятка армий всяческих национальностей, — этот город лежал теперь перед ним, простертый в ночи. Да одинокий ловец на своей зыбкой лодчонке обычно и мирно готовил ужин. Широкая грудь была открыта ночному набегавшему ветру. И опять близко — закинутое, счастливое, смуглое — прошло перед ним лицо Вари…

День спустя, задохнувшись от кручи, он встретил ее возле своего родительского дома. Еще более отсыревшим и тусклым показался ему этот дом, заброшенный как камень на сопку. Доживала жизнь мать, с залетным человеком — не то бурятом, не то татарином Алибаевым — ушла из дома восемнадцатилетняя Ксения, сестра, девчонка. И самым удивительным было, что именно возле этого дома встретил он Варю. Она смотрела на него с нестыдящейся счастливой улыбкой — и уже двадцать минут спустя он знал все про ее жизнь, про подполье, про учителя Яна Паукста, пришедшего из Таудеминской долины, про первореченский кружок молодежи, про десятки вчерашних товарищей, изменивших, предавших, бежавших… Дом на сопке сберегал его вчерашнюю жизнь. Жизнь, которая пришла вместе с ним, Алексеем Свияжиновым, была новой жизнью. С новой жизнью шла также Варя, недавняя непримечательная девочка, подруга сестры. Не все окна домов были открыты, не все с радостью встречали их вступление в город, не все женщины улыбались им. С ненавистью и чувством крушения смотрели многие угрюмо и косо на красные знамена, на чесоточных коней, на папахи и фуражки, перевязанные красными лентами. Борьба не закончилась, борьба еще предстояла. Не было чувства мира. Жизнь продолжала свой походный порядок. Поэтому многое для самого себя было создано наспех, вчерне, как начальный набросок.

Таким же начальным наброском, еще задолго до этой встречи, начертал он для себя образ Вари. Молодость искала воплощений. Ей нужен был кров после тревожных полуторагодичных походов. Город, в который так долго не могли они войти, был раскинут именно как ожидающий кров. Его огни взбега́ли на сопки. Таким Свияжинов представлял себе его в ту памятную приморскую ночь. И вот они под крышами этого города. Те же дома, те же пакгаузы из волнистого железа в порту, те же деревянные мостки тротуаров… но не те же люди под этими крышами. Люди стали иными. Одни бежали от революции. Других окислила она, как дешевый металл, содрала позолоту и обнажила в немощном непонимании и озлоблении. И, наоборот, выдвинула, распахнула, поставила в первый ряд благородных, горячих людей. Вряд ли могла бы и Варя ответить себе, почему эта встреча возле старого свияжиновского дома стала переломной для всей ее жизни. В подпольном кружке, где писались горячие и наивные прокламации, где организовывалась связью, переброской оружия борьба, Варя создавала в себе героический образ людей, которые скрывались в тайге и на сопках. Их была горсть, но они гнали армии… когда загремели на рейде якорные цепи последних судов и серый японский броненосец тронулся в путь, выкидывая чернейший дым, — вместе с другими была и она на улицах города. С Русского острова, с Чуркина мыса, на пароме, катерах и шампунках переправлялись сотни людей. Из Гнилого угла, с Эгершельда, со всех окраинных сопок стекались тысячи жителей, а с Седанки, со Второй речки, с Первой — походным порядком двигалась Красная Армия…

Он стоял перед ней, этот человек, которого она знала мальчишкой. У него была золотистая бородка. Его лицо огрубело. Шея была красно обуглена сентябрьским загаром. Грубая мужская рука засунута за пояс. В нем, в Алеше Свияжинове, воплощен был образ геройства, беспощадной силы, от которой бежали, спасались, погружались на суда нарядные, сытые американцы, японцы… Восторженно и влюбленно смотрела она на этого теперь таинственного человека. И, вероятно, оттого, что все было начерно, в походном порядке, так же начерно завязалась и ее судьба. События катились и усложнялись в своем разбеге. Недобитые отряды перекинулись в Корею, Маньчжурию, пробирались к Охотскому морю. Три недели спустя в номере гостиницы, где разбросаны были оружие, карты, планшеты и походные сумки, своевольно и властно поступил Алексей Свияжинов с Варей… Так привык он в Уссурийской тайге обирать кусты дикой малины, набивая жадный пересохший рот сладкими пахучими ягодами.

Позднее, на Камчатке, когда ему стало уже свыше тридцати лет, многое из прожитого по-иному и умиротворенно открылось перед ним. Тогда по-иному предстала перед ним и эта наскоро и неумело обобранная им юность. Он не сумел ее ни удержать, ни согреть. В походном порядке привык он к прямолинейности чувств. И как все пришло, так же стремительно и не задевая все это должно было и уйти. Впоследствии, когда жизнь стала не только одарять, но и приносить утраты, он понял, как много успел растерять. Варя не упрекнула его ни в чем, не стала ничего добиваться. Он уехал — ему хотелось дальше двигаться, узнавать мир. Освобожденный край постепенно возвращался к жизни. Большие загруженные суда шли на Камчатку. На Камчатке, на Сахалине начинали строить нефтяные, рыбные промысла, консервные заводы, угольные шахты… В ту, теперь уже дальнюю пору эгоистической нередко была молодость. Собственная жизнь заслоняла другие жизни. Так заслонила она и жизнь Вари.

Еще три года назад кто-то привез на Камчатку с материка воспоминания и новости. Рядом с именем Вари был назван Ян Паукст. Тогда, в пору юности, отодвинул, обесцветил бывшего учителя Алексей Свияжинов. Он был моложе, широко шагал по жизни, и невыразительным в сравнении с ним показался Варе тогда этот молчаливый и медлительный человек. Не задев и даже не встревожив ее, отошел он в сторону. Поранил ее Алексей Свияжинов. Здесь, на Камчатке, когда перебирались разбросанные листки прошлого, Свияжинов старался убедить себя, что Варя его не забыла. Время по-новому осветило покинутый образ. Возвращаясь после семи лет отсутствия, он ждал этой встречи.

Японское море, очищенное недавним тайфуном, просторно лежало в глубокой своей фосфоресцирующей зелени. Вода играла и светилась в ночи. Светящиеся пятна, как свет подводных дуговых фонарей, наплывали, свертывались в сияющие букеты за кормой парохода. Позади остался японский порт Хакодате, впереди лежал Владивосток. И вот на угрюмой скалистой возвышенности показался далекий маяк Скрыплева: три переменных огня, минута молчания, затем мигающий сигнальный фонарь на камнях Токаревской кошки, огни Эгершельда, освещенные иллюминаторы иностранных судов, Золотой Рог в бахроме береговых огней и засеянный огнями до вершин своих сопок, с красным сигнальным огнем над клубом моряков, — Владивосток. Как знакомо это ночное видение города! Руки сжимали поручни, он смотрел вперед. Он видел несуществующие огни и несуществующие лица, приветствующие его возвращение. Пароход подошел к каменной набережной. Никто не стоял на пристани, никто не встретил его, Алексея Свияжинова. С грохотом паровая лебедка стала разворачивать якорную цепь. На палубу поднялись таможенники и пограничники. Начались долгие судовые формальности. С жесткой очевидностью он понял тогда, что его жизнь перевалила за рубеж.

…Спускаясь с горы, сбивая мелкие камешки, Свияжинов вспомнил до мельчайшего чувства это свое ночное возвращение. Он сошел на владивостокскую пристань во втором часу ночи. Носильщики с деревянными рогульками дожидались разгрузки у стены портового пакгауза. Со своими незрячими огоньками болтались на воде лодки перевозчиков. Сколько раз с мальчишеских лет переплывал он на этих лодках на другой берег. Перевозчик стоял на корме и раскачивал скрипучее привязанное позади весло. Так и двигалось оно, это его плавучее убежище. С чемоданом в руке Свияжинов шел по большим камням набережной. Пароходы дремали на рейде. На другом берегу, на мысе Чуркина, горели редкие огни. Дорога шла кверху, в город. И вот она открылась, бывшая Светланка, ныне улица Ленина, в ночном своем беспокойном движении, в шарканье гуляющей приморской толпы. Он не нашел извозчика, пересек улицу и пошел с чемоданом одолевать крутизну Суйфунской. Бесконечно — сначала деревянными мостками, затем размывами, каменистыми и песчаными осыпями — тянулась в высоту эта улица. Чемодан тяжелел в его руке. Он ставил чемодан, вытирал лоб и продолжал путь. Нет, уже не прежним, не юным было его дыхание. Не было в ногах и юношеской легкости, с какой привык одолевать крутую горку. Он шел и вытирал пот. Ночные паровозы гудели внизу, на Уссурийской железной дороге. Наконец за охровым провинциальным забором возник на высоте родительский дом.

За эти годы умерла мать. В дом возвратилась сестра Ксения с мужем и двумя сыновьями. Это была сестра, девчонка, Ксения? Разбуженная и щурясь от света, стояла она перед ним, запахиваясь в пестрый халатик. Как выцвела она и поблекла! Две горькие тонкие линии были по бокам ее некогда веселого рта, и мелкая, набегающая, предательская сеточка под глазами. Сестра даже не обрадовалась ему — в доме было тесно, у нее двое детей, — он понял и не осудил ее. Впервые в эту ночь увидел он Алибаева, ее мужа. Ему было уже под сорок лет. Его скуластое лицо с черной монгольской бородкой, низковатый лоб, слегка вдавленный нос с широкими крыльями — все было от полутатарской крови. Только в глазах, горячих и молодых, да в его крепко сбитой с хорошим мускульным напряжением фигуре, оставалось от тех лет, когда Ксения отдала залетному человеку свою юность.

Нет, он, Свияжинов, не станет вторгаться в их жизнь. На одну только ночь поставит на пол чемодан, чтобы проспать на диване. Да и нечего на старых стенах перечитывать прошлое. Ксения нашла свой приют, — тем лучше для нее, для этого скуластого, уже с ветерком седины Алибаева. И Свияжинов почувствовал, как тесен стал для него город детства. Конечно, здесь ему нечего делать. Или краевая ответственная работа, или Москва. Не все, правда, за эти годы проходило в его работе гладко. Были у него недоразумения с обкомом, кое-что, руководствуясь своим пониманием местной жизни, истолковывал он по-своему. Были столкновения и покрупнее. Представителя специальной комиссии, приехавшей проверять исполнение, он назвал формалистом. Не наладились вполне отношения и с местными работниками. С мальчишества он привык состязаться со многими бывалыми охотниками. Правда, дичи доставалось больше на их долю, но на его стороне был азарт. Азарт давал ему друзей, но и недругов. Недругами становились все те, кто не одобрял его размаха. Так старался он объяснить себе, когда, следуя своему пониманию жизни, все чаще сталкивался с несочувствующими некоторым его поступкам людьми. Подумав, он должен был, однако, сознаться себе, что сам не сумел наладить многих отношений, убежденный в преимуществе своего опыта над всякими инструкциями и директивами. А опыт у него был. В старом родительском доме ему нечего делать. Он не стеснит Алибаевых. Жалко только, что так быстро проходит молодость. Ксении всего двадцать семь лет, но глаза у нее уже немолодые. Племянники похожи на отца — такие же головастые и с монгольскими скулами.

Утром он спустился с Суйфунской. За чемоданом придет позднее. Сверху был виден залив. Корабли стояли у пристани. Пароход, привезший его ночью, освобождался от груза. Тысячи знакомых бочонков, набитых осенним уловом Камчатки. Небо очищалось. Город был по-осеннему ярок, продавцы сидели возле своих лотков под полотняными навесами, и по Ленинской двигались толпы — синие камчатские робы, военные моряки, матросы с иностранных пароходов, женщины, — говорливая, подвижная толпа приморского города.

…Он сбежал на берег. Закат выцветал. Индигово-синие сопки затянулись туманом. Тени облаков еще плыли по взгорьям. По морю пошла зыбь. Строения промысла, засольные сараи, консервный завод широко обступали побережье бухты. От промысловой пристани первые кавасаки выходили на ночной лов. Промысел рос, домов не хватало, рабочие частью жили в палатках. Такие же промысла и заводы возникали на побережье Камчатки. Борьба шла не только за добычу, но и за человека. Планы упирались в недостаток человеческой силы, необходимой для их выполнения. Запаздывали материалы, простаивали пароходы в ожидании погрузки и выгрузки, не были к сроку готовы жилища. Это было сопротивление прошлого: ему нужны были все эти задержки, недохватки, обиды, порождавшие сомнения и недовольство. На берегу стояли палатки. Через три-четыре недели польют дожди, наступит осень. Вероятно, и здесь запоздали, не согласовали, не доставили материалов, не успели построить жилищ.

Волна набежала и оставила рыжую морскую звезду. Он шел теперь берегом возле самого моря. Не было прежней решимости, с какой сбега́л он с горы. Так ли уж проста эта встреча, как захотел он вообразить? Годы прошли сложно, время заставило во многом осмотреться и многое пересмотреть… Лаборатории опытной станции были в самом конце промысловых строений, почти за окружностью бухты. Приморский вечер уже сползал с сопок, когда Свияжинов дошел до крайнего дома. Он постучал в окно и спросил Варю Вилькицкую.

VI

Мало отличимо и в один провинциальный ряд стояли дома на Пушкинской улице. Улица круто шла в гору, как большинство боковых этих улиц. Ветер посвистывал в проводах и валил волну в бухте. Шампунки, кренясь, шли под парусом. Столбы пыли стояли над нижними улицами. В этот ветреный день Варя добралась до дома, в котором жил профессор Стадухин. Она вошла в сырой и полутемный подъезд и нашарила проволоку. Сейчас же глухо закашлялся колокольчик за дверью. Моложавая женщина открыла ей дверь.

— Мне нужен Клавдий Петрович, — сказала Варя. — Я его слушательница.

Женщина оглядела ее. На ее лице было выжидательное беспокойство от прихода постороннего.

— Если по делам института, — сказала она раздраженно, — то Клавдий Петрович ни в институте, ни во втузе больше не работает… он подал в отставку. Он имеет право на отдых, ему шестьдесят шестой год! — добавила она.

— Я очень ненадолго и по другому делу, — ответила Варя спокойно. — Моя фамилия Вилькицкая.

Ее наконец впустили. Минуту спустя она вошла в угловую рабочую комнату. Комната была мала и тесна. Обставлена она была обычной меблишкой этих загнанных на высоты жилищ: несколько венских стульев, дубовый шкафчик нехитрой ремесленной работы для книг, кровать с металлическими шишками; только книги — на окнах, на шкафу, на полу — да модели рыболовных судов и сетей отличали особенность ее обитателя. Впрочем, если бы не некоторые приметы чудачества, был бы и он сам не отличен от других обитателей, этот дьячковского облика человек. На лысинке его торчал пучок слабых золотистых волос, по-младенчески свалявшихся на затылке; маленькие близорукие глаза слеповато смотрели в золотые очки; рыжеватый клинышек бороденки, которую поминутно он схватывал, был скошен на сторону.

— Мне хотелось бы с вами поговорить, Клавдий Петрович, — сказала Варя.

— Садитесь. Впрочем, если вы по втузовским или институтским делам… — он схватился за бородку и подергал ее, — то с этим кончено. Я подал в отставку.

— Вот именно по этому поводу я и пришла поговорить, Клавдий Петрович, — ответила Варя сдержанно. — Это — неверный поступок… пожалуйста, разрешите мне сказать все до конца.

— Вот… извольте ли видеть… — Он снова стал дергать свою бородку. — Опять поучения! Меня всё поучают. Мне каждый день тычут в нос, что я отстал, что я вреден… да-с, именно вреден. — В его голосе появились истерические нотки. — Отлично… я уступаю теоретикам место! Может быть, я отстал, но я отдал тихоокеанским морям двадцать семь лет своей жизни. Кое-что сделано все-таки. А если знания мои не нужны — пожалуйста… я ухожу! Мне шестьдесят шестой год. Я просуществую на пенсию. Пенсию я все-таки заработал.

Стадухин снял очки и стал протирать стекла.

Десятилетия назад одним из первых пришел этот маленький человечек, тогда университетский адъюнкт, на тихоокеанский берег, и далекие моря покорили его. Он изъездил их на промысловых и экспедиционных судах, изучал миграцию рыб, их особенности и запасы, одним из первых поставил изучение моллюсков. Десятки его учеников работали ныне на многих других морях, на Средиземноморской опытной станции, в Мурманске и Александровске.

— Клавдий Петрович, я пришла к вам по почину ваших ближайших сотрудников… и потому еще, что очень уважаю вас. Я всеми своими знаниями, любовью и интересу к делу обязана вам. И вот поэтому-то я и должна сказать все, что думаю.

Он пожал плечами. Нос его привычно, как всегда в обиде, начал посапывать.

— Вы говорите про теоретиков… — продолжила Варя.

— Я говорю про людей, которые не умеют отличить селедки от воблы! — Его кулачок сухо застучал по столу. — Им нужна диалектика, а мне нужна рыба. Понимаете-с, рыба! Есть будут рыбу, а не диалектику. — Он уперся руками о стол и, страшно вращая слабыми глазками, посмотрел на нее в упор. — У меня экспедиции, станции, опыты… у меня свыше двухсот человек на практике. Вот моя диалектика!

— А вы не подумали, Клавдий Петрович, что все эти экспедиции, станции, опыты действительно немного поотстали от жизни, — сказала Варя. — Поотстали, и, клянусь вам, нет ничего легче, чем догнать ее, пойти с ней в ногу… надо только перестроить методы. Дайте мне договорить до конца.

Она сощурилась и стала смотреть на бронзовую крышку чернильницы, чтобы сосредоточиться. Он сидел перед ней за столом, как обреченный выслушать еще одно поучение. Золотистый пух мягких волос дымился на его лбу. Сваляная бородка была свернута на сторону.

— Прежде наука не была в такой практической близости к жизни, — сказала Варя. — Было больше времени для кабинетной работы. Да и жизнь не ставила столько срочных задач… вы это знаете лучше меня. А сейчас борьба за каждый день, и, конечно, наука должна практически служить этой борьбе. А ведь в нашей науке многое изучалось и делалось с расчетом на десятки лет… много полезного, но второстепенного. Я вот и думаю, Клавдий Петрович, что если заставить науку служить непосредственным целям, это и будет лучшим ответом на все теории.

За последние месяцы многое было сделано для того, чтобы оттолкнуть этого нужного человека. Его основная ошибка была несомненно в том, что его наука отставала от жизни. Шла жесткая практика каждого дня, все силы края были отданы ежедневной борьбе, а здесь все еще занимались неторопливыми делами, выпускали научные труды о видах беспозвоночных, считали выяснение природы биологических закономерностей задачей сторонней и специально биологической, не принялись даже за составление необходимых промыслово-рыболовных карт… А нужна была рыба, вырастали рабочие центры, изменялись приемы лова, вместо парусных устаревших судов строились моторные суда со сложными системами приспособлений. Нужно было на ходу перестроить работу, создавать промысловые карты, пополнить недостающие данные, связаться с практикой каждого дня. Вот тут-то и поотстал, не поспел в ногу с временем вчерашний руководитель. Как многие люди его поколения, он понадеялся на собственный опыт и знания, был обижен вмешательством в его научную работу, считал преувеличенными темпы и сроки. На конференции по производительным силам края он усомнился в реальности намеченных цифр, доказывал ограниченность природных ресурсов, развел даже некую теорию о промысловых запасах как функции роста и о климатическом периоде как функции периодики солнечных пятен. Его выступление осудили, но восемь месяцев спустя он с изумлением узнал, что контрольные цифры перевыполнены на сорок четыре процента. Это было при срывах, при недостатке в людях, при неумении приспособиться к новым способам лова.

Именно тогда, когда задумался над собственным опытом профессор Стадухин и над отвлеченностью своих прошлых теорий, следовало постараться привлечь его к новой работе, доказать практикой ошибочность его вчерашних построений, помочь перейти на новый путь. Но его сразу испугали, оглушили, припомнили прошлогоднее выступление, даже оспорили и осмеяли его научный авторитет. Он сразу пал духом, потерял линию, по-старчески затоптался на месте — и как-то внезапно даже сам для себя стал не нужен. Сейчас в обиде пребывал он в своем уединении. В квартирке на Пушкинской прошло двадцать семь лет его научной жизни, которая теперь оказывалась напрасной. За его рабочим столом в учреждении сидел новый человек. Это был молодой, нездорово полный, уже с розоватой преждевременной лысинкой, ленинградец Константин Ельчанинов. Профессор упрямится, не может работать, наделал ошибок, хочет уйти в отставку, — что же, многие из старшего этого поколения слетели со счетов — издержка производства. И он спокойно принял его уход, чтобы все поставить по-новому и расчистить стадухинскую группу приверженцев. За годы совместной работы вчерашние ученики Стадухина, ныне аспиранты, узнали личные качества этого человека, сумели отделить отставание, чудаковатость от больших практических знаний. Это был настоящий ученый, страстный пропагандист своей науки. Его отставание, ошибки, даже ложные и давно опровергнутые теории были не от враждебности к новому строю жизни. Он привык к неторопливости, к медлительным темпам, к детальному и старательному изучению гидробиологии, к некоему комплексу старых понятий, десятилетиями сопутствовавших его науке, носился со своими микроорганизмами, планктоном, — а жизнь ломала старые понятия, выдвигала новые теории, требовала быстрых решений, практического служения ее целям…

И вот с младенческим своим стертым затылком, в куцем полосатом пиджаке, с близорукими глазками под золотыми очками остался в стороне, в одиночестве, в квартире на Пушкинской улице профессор Клавдий Петрович Стадухин.

Еще полгода назад группа его вчерашних учеников организовала в помощь путине бригаду научных работников. Бригада обосновалась на одном из рыбных промыслов, связалась с практикой каждого дня, выезжала на лов совместно с ловцами, делала опыты на консервном заводе. Рыбный трест предоставил помещение для лабораторий. Именно тогда решили вчерашние ученики извлечь учителя из его уединения. Вместе с ними на практической работе он смог бы проверить познавательный опыт своей жизни. Обо всем этом и пришла сказать сюда, на Пушкинскую улицу, Варя Вилькицкая. Он снял очки, вытащил из кармана платок, протер одно стекло и сейчас же снова стал засовывать золотые пружинки за уши.

— Вы предлагаете, чтобы я руководил вашей бригадой? Я?!

Он потыкал себя пальцем в грудь.

— Да, именно вы, Клавдий Петрович, — ответила Варя.

— Но ведь это же невозможно, товарищ Вилькицкая… Я — опасный человек, я — мертвец… я — бездарность, дутый авторитет. Я могу разложить молодежь. Постойте… я сейчас найду все, что было про меня написано… сейчас… вот здесь — в этой папке. — Он судорожно стал развязывать тесемки папки. — Против меня был объявлен поход. Ельчанинов допрашивал меня, оспаривая мои знания в рыбном хозяйстве. Он даже усомнился, знаю ли я в точности, что такое миграция или природные ресурсы. Я устарел… я не нужен… я даже опасен. — Он вдруг едва не заплакал. — Я даже опасен, товарищ Вилькицкая! А вы хотите привлечь меня для работы в бригаде… да я ведь сразу скомпрометирую вас… вас съест Ельчанинов. Он страшный человек, он может съесть.

— Ельчанинов здесь ни при чем. Этот вопрос согласован выше. Мы хотим работать с вами, Клавдий Петрович… и мы будем отлично работать, я знаю!

Он был оглушен и растерян. Ему предлагали практическую большую работу. Вопрос был согласован выше, через голову Ельчанинова… Он выскочил из-за стола, распахнул дверь своей комнаты и сказал неестественным голосом:

— Мне предлагают бригаду… как вам понравится, Лизавета Ивановна! Решительные чудеса. Мертвеца извлекают на свет. Елеазара пускают обратно в жизнь.

Он вытирал лоб и бормотал междометья. Не так-то уж не нужен оказывался он, профессор Стадухин. Не такая-то уж он отсталая личность, дутый авторитет. Что-то произошло в этом мире! Но мир был обычным, за окном хлестал дождь.

Три дня спустя на моторно-парусной шхуне вместе с Варей Вилькицкой Стадухин приехал на промысел. Он поселился на берегу, в глинобитном домике, рядом с лабораториями. А еще через месяц промысел стал опытным. От своих микроорганизмов, беспозвоночных, головоногих Стадухин перешел к ежедневным практическим целям. Пропадали драгоценные короткие дни путины, консервный завод работал не с полной нагрузкой, цифры вылова отставали от планов. Впервые в каждодневном столкновении с жизнью он понял, как отстала его наука. Много усилий и времени было потрачено на второстепенный материал, на научные неспешные цели. А здесь на глазах простаивали суда, недоставало сырья для завода, не хватало сноровки и знаний, не справлялись с новой техникой, а главное — отсталость и старые навыки мешали движению жизни. Надо было многое на ходу, в походном порядке, наверстывать. Так на шестьдесят шестом году своей жизни Стадухин впервые оглянулся на пройденный путь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад