Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Творимая легенда - Федор Кузьмич Сологуб на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Федор Кузьмич Сологуб

Творимая легенда

А.И. Михайлов. «Два мира Фёдора Сологуба»

Мой прах истлеет понемногу,

Истлеет он в сырой земле,

А я меж звезд найду дорогу

К иной стране, к моей Ойле.

Федор Сологуб

Федор Сологуб (Федор Кузьмич Тетерников) – крупнейший представитель прозы русского символизма начала XX столетия. Будучи уже прославленным метром, входя в самые первые ряды поэтов и прозаиков серебряного века русской литературы, он, однако, не обольщался надеждой быть до конца понятым современниками. Свой отказ сообщить издателю сведения биографического характера он мотивировал их ненужностью и считал, что все необходимое о нем читатель должен извлечь из его произведений. Не проникнув в художественный мир писателя, считал он, нет смысла интересоваться и его биографией. Из подобного рода высказываний, намекавших на необходимость различать в человеке, тем более в художнике, две сущности: бытовую и сокровенно-творческую, – и родилось представление о загадочности личности писателя, о «сологубовской маске». «Северным сфинксом» назвал Сологуба критик А. Измайлов.

Скептическое отношение писателя к возможности полного проникновения читателя в его духовный мир, к возможности длительного контакта соотечественников с его творчеством оправдалось. Свое последнее десятилетие (он родился в 1863 г., умер в 1927 г.) Сологуб доживал уже при новой исторической действительности, совершенно чуждый ей. «Изнемогающая вялость» – так озаглавил один из критиков свою рецензию на его последний роман «Заклинательница змей» (1921). Подводя вскоре после смерти писателя итог его творчеству, другой критик писал: «Смерть поэта Федора Сологуба предшествовала смерти бытийного его носителя – Федора Кузьмича Тетерникова… Человек доживал свои сроки, поэт умер раньше… Федор Кузьмич Тетерников задержался в „скучной и нелепой жизни“ и, может быть, даже не заметил похорон поэта Сологуба»[1]. В дальнейшем интерес к нему проявляли лишь немногочисленные историки литературы, и только дважды более чем полувековое читательское забвение Сологуба – мастера прозы – было потревожено переизданием его наиболее популярного романа «Мелкий бес» (в 1933 и 1958 гг.).

Федор Сологуб на три года младше Чехова и на пять лет старше Горького. Сопоставление с ними немало дает для понимания неблагополучной судьбы его творчества. Выходец из социальных низов, в младенческом возрасте, он лишился отца и рос в господском доме Агаповых. Мать его была прислугой. Но тем не менее гимназию Сологуб закончил вместе с господскими детьми. С помощью Агаповых Сологуб поступил и в институт. По окончании в 1882 году учительского института начинаются скитания по провинциальным гимназиям (Крестцы, Великие Луки, Вытегра). На безотрадные воспоминания детства густо наслаиваются сумрачные впечатления уездной России 80-х годов прошлого века. Они-то и становятся почвой для формирующегося писательского таланта молодого учителя.

Собственный горький жизненный опыт – такова основа первого романа Сологуба «Тяжелые сны» (1883–1894). Здесь он пока еще весь плоть от плоти русской литературы XIX века. Главный герой романа – учитель из разночинцев Лагин, заброшенный волею назначения в уездный городишко. Образ этот еще во многом несамостоятелен. Лагин – это и немножко Чацкий, и «человек из подполья», и даже Раскольников…

Впечатления от учительской службы в провинции с ее лишениями и тоской не оставляют писателя и в дальнейшем, например, в рассказе «Помнишь, не забудешь» (1911). Только теперь их горечь значительно разбавлена грустью по утраченной молодости, далекой любви. Это грусть старящегося человека, вполне уже равнодушного к приобретенным нелегкой ценой благам жизни и комфорту: «Что же эти дни, о которых вспоминается так сладко и так горько? Дни, когда было молодо, бедно, трудно и радостно, – что же эти дни?»

Роман «Тяжелые сны» был лишь подступом к следующему роману «Мелкий бес» (1892–1902 гг., в полном виде вышел в 1907 г.), принесшему Сологубу шумный успех. Биографическая основа заметно проступает и здесь. Тот же главный герой – учитель, тот же затхлый быт уездного городишки, те же колоритные портреты обывателей. В центре романа – сразу же вписавшийся в галерею масштабных сатирических типов русской литературы образ учителя гимназии Передонова, существа отвратительного и гнусного, недовольного всем и на все ворчащего, даже на сумерки («Напустили темени, а к чему?»), оскверняющего все чистое и приходящего в хорошее настроение только при виде ущербного, испорченного, грязного.

Глубокие противоречия действительности, в том числе и социальные, составляют основу сологубовского творчества. Своей принадлежности к классу «униженных и оскорбленных» писатель не забывал никогда.

В 1892 году он переезжает в Петербург, где налаживается его сотрудничество в символистском журнале «Северный вестник». С 1907 года он всецело отдается литературной деятельности. Через год следует женитьба на А. Н. Чеботаревской, квартира их становится одним из литературных салонов Петербурга. Современники отметили даже внешнюю перемену в облике писателя. Типичный разночинец с бородкой и в пенсне делается теперь «сущим патрицием». Но вместе с тем он нисколько не поступается своими демократическими симпатиями: в 1905 году выступает против реакции, приветствует восставших, оплакивает жертвы.

Но это пока еще только негативный план сологубовского восприятия мира. Действительность несовершенна. Среди людей господствует неравенство, несправедливость. Их поступками движут мелкие, эгоистические расчеты, и все тонет в пошлости обывательского прозябания. Силы зла носят универсальный характер. Они заключаются не только в социально-общественном строе и политической реакции. У Сологуба даже солнце является символом зла. Оно – дракон, который мучает людей, живущих на подвластной его жестокой воле земле, и олицетворяет извечную непреложность недоброго миропорядка.

Несовершенство и зло жизни (хотя и не в столь глобальных масштабах) признавала и вся предшествующая и современная Сологубу литература.

Сологуб вошел в русскую литературу со своей программой преобразования несовершенной действительности в мир добра и гармонии.

«Пора от „горизонтальных созерцаний“ перейти к „созерцаниям вертикальным“», – обращался к современникам философ-мистик В. Розанов[2]. По горизонтальной линии рассматривались контакты человека с обществом, государством, культурой и проч. Под вертикальной же линией понимались его универсальные связи с бытием: родового, генетического, космического и трансцендентного характера.

Разумеется, «вертикальное» измерение могло иметь дело лишь с областью подсознательного, предчувствий, сновидений, с миром мечты и грез. Но зато оно открывало новые грани в художественном познании человека и, что не менее важно, порывало со многими шаблонами и рутинными представлениями о нем в литературе предшествующего периода. Следует также сказать, что это «вертикальное», «мистическое» направление просуществовало, увы, недолго. Официально утвержденным с 1920-х годов так называемым социалистическим реализмом с его казенным оптимизмом и установкой на человека-винтика оно, разумеется, исключалось, как безнадежно компрометировавшее себя близостью к таким жупелам того времени, как идеализм, теория подсознательного, оккультизм и проч.

Однако интерес к «вертикали» исследования человека художественной мыслью начала XX века успел оставить свой глубокий след в творчестве таких писателей, как В. Розанов, Д. Мережковский, П. Флоренский, А. Ремизов, А. Белый. К этому ряду относится и Сологуб.

Тут мы входим в пределы высших ценностей, высшей реальности Федора Сологуба и обращаемся к тем «просветам» жизни, которые отрывают человека от кошмаров действительности и поднимают его в некий космос бессмертного существования. Красота и любовь – самые яркие его светила. В рассказах и романах Сологуба как бы существуют два противостоящие один другому мира: непросветленной, полной страдания земной действительности и – мира, преображенного красотой, любовью, духовностью.

Подняв на столь недосягаемую высоту любовь (по его словам, «любовь – не средство ли осуществления мечты?»), Сологуб тем самым предоставляет себе свободу раскрепостить все, что естественно в ней, прежде всего телесную красоту, называемую им не иначе как «божественной». Он – едва ли не первый в весьма целомудренной русской литературе певец телесной красоты. И не только певец, но и философ. Сказалось тут, разумеется, влияние Ницше, с его культом гармонической личности, восходящим к античному идеалу. Но все-таки основным стимулом поэтизации Сологубом «осиянной чистым светом» наготы было отталкивание от обывательской пошлости, рассматривающей тело лишь как «объект грязных вожделений».

Выступая впервые в русской литературе с эмансипацией телесной красоты и «расцветающей Плоти», Сологуб, как художник, оказался на высоте. Безукоризненный эстетический вкус и безошибочное чувство меры позволили ему создать настолько гармонические образы влюбленных, что их живое, естественное начало не выглядит грубым и пошлым, а идеальное, соединяясь с земной материей, уже не кажется отвлеченным.

Отрывает человека от жестокой и пошлой обыденности и возносит его в мир высших состояний прежде всего то, что уже благо само по себе, что, выражаясь словами Сологуба, «прекрасно в самих переживаниях земных»: вода, свет, лето, «веселость в человеке», молодость, телесная красота, любовь… Но это только первая ступень в измерении человеческой сущности по вертикали. Сологуб – идеалист, он верит в существование сокровенного, единственно истинного мира, сигналы из которого доходят в нашу обыденность в виде неясных проблесков. Несчастье человека в его слепоте и глухоте к зовам оттуда. О них он может только гадать…, что в высшей степени свойственно многим героям Сологуба. «Я думаю, – высказывается главная героиня романа „Творимая легенда“ королева Ортруда, – что мы пришли из неведомого мира, чтобы воссоздать его на земле из материалов нашего земного переживания».

В связи со своей концепцией двоемирия Сологуб как бы перестраивает традиционное представление о жизни и смерти. Смерть в произведениях Сологуба весьма положительный персонаж. Одним из критиков она была даже названа его «Прекрасной Дамой». В смерти Сологуб видел выход из ущербной действительности в мир высшей реальности. Не случайно умирают у него чаще всего люди, достойные быть в лучшем мире, преимущественно дети. «Смерть – вот высшая скорбь и высшая сладость», – было сказано В. Розановым. Это мог бы сказать и Сологуб.

Сологубовский высший мир вовсе не следует понимать лишь только как некое мистическое инобытие или предполагаемую на другой планете неведомую отчизну, где свое солнце Маир и своя земля Ойле, воспетые Сологубом в его лирике. Это прежде всего мир, представленный «в видениях искусства», созданный художником, по определению М. Волошина, его духовной вибрацией, озаряющей в виде света «целую систему темной вселенной»[3]. «Я бог таинственного мира», – заявил Сологуб о себе, чем навлек со стороны критики нарекание в солипсизме.

Потребность же в создании своего мира была вызвана, как мы теперь понимаем, необходимостью освободиться от низменной действительности. Сологуб различает два вида искусства: одно слепо копирует жизнь, другое творит из нее «очаровательные легенды для того, чтобы силою вложенных в них чар была преобразована и сама жизнь» («Смутный день», 1912).

Сологуб жил в эпоху глобальных призывов и обращений к народу. Революционеры призывали к политической, классовой борьбе, голгофские христиане пытались пробудить в каждом человеке чувство личной ответственности за царящие в мире зло и несправедливость и «сораспяться» вместе с Христом. Сологуб призывал к пересозданию бездуховной действительности Красотой.

В крупнейшем романе писателя «Творимая легенда» (1907–1913) одинаково представлены оба сологубовские мира – действительность низменная и действительность преображенная. В нем (кстати, его любимом детище) автор задался целью представить и «горизонталь», и «вертикаль» человеческого бытия. Здесь и Россия в «смутную» эпоху первой революции, и Европа в своих основных чертах и приметах начала XX века: в политических волнениях и страстях, в разгоне набирающего скорость и высоту технического прогресса, в клубах дыма и пепле извергающейся Этны (география здесь, впрочем, вымышленная). Но это также и картины совершенно другого порядка. Здесь главные герои в краткое мгновение любовного счастья переносятся из жалкой земной действительности на блаженную Ойле. Главный герой романа Георгий Сергеевич Триродов воскрешает умерших в земной нищете и страданиях детей (заключавших в своих телах «все возможности и ни одного свершения»), переводя их из злого мира не сразу в гармонические сферы бытия, а пока еще только в чистилище, оборудовав под него свою таинственную усадьбу – «навий двор». Здесь сквозь жестокую современность просвечивает пленительная греза или утопия.

«Творимую легенду» следует рассматривать как антипод «Мелкому бесу». Герои этих двух крупнейших романов Сологуба принципиально полярны. Если Передонов имеет дрянную душу, нищ духом и безнадежно придавлен тусклой обыденностью, то Триродов – весь одухотворенность, свобода, могущество. Он – демиург, распоряжающийся миром по своему усмотрению. Среди разного рода занятий (он изобретатель, «воспитатель», социалист, политик, мистик, «химик-колдун» – как подытожил его профессиональное реноме К. Чуковский) Триродов пишет еще и стихи, весьма в сологубовском духе. Словом, «скорбь и томление» передоновского бытия преодолеваются в романе Сологуба, по определению того же Чуковского, «радостной и пышной триродовщиной»[4].

Оправдывая название романа, Сологуб как бы выправляет в нем «крен» «Мелкого беса» с его кошмарной обыденностью в противоположную, «романтическую» сторону. «Творимая легенда» действительно получилась более оптимистической, чем другие романы писателя. Но за счет лишь творческого «преображения». Городок, в котором происходят основные события, расположен на реке Скородень (скоро – день). Куда более обещающее название по сравнению с Мглой-рекой первого сологубовского романа. Стихия «красоты» наводняет «Творимую легенду», начинающуюся с описания прекрасного летнего дня. Писатель предельно обнажает тенденцию быть певцом Человека в его природной, внеисторической сущности. По городу среди возбужденных толп народа проезжает отряд казаков, только что недавно жестоко расправившихся с участниками митинга: «Всадники были красивые, загорелые… Черные глаза, черные брови. Женщины втайне засматривались на них с невольным любованием!» Собирающиеся на демонстрацию «пролетарки» вымышленного государства «Соединенных островов» тщательно готовят для себя наряд «горной феи». Наконец дает себе здесь художник полную волю живописать грезу всех подростков – прекрасный романтический мир прошлого, вычитанный ими из книг. Ему посвящена вся вторая часть трилогии «Королева Ортруда». Это мир средневековых замков и рыцарей, Прекрасных Дам и пажей, любовных интриг и настоящей счастливой любви «под лазурным небом, среди лазурных вод».

Возвращаясь к Триродову, справедливости ради стоит отметить, что, несмотря на сверхзначительную фамилию, его постигла судьба многих положительных героев русской литературы: он не прижился. Не то что его предшественник – «любимец» читателя Ардальон Борисович Передонов, появляющийся, кстати, эпизодически и в «Творимой легенде» – в повышенной должности и, как и следовало ожидать, в роли законченного реакционера (на что, впрочем, обращает внимание читателя в своем предисловии к седьмому изданию «Мелкого беса» и сам Сологуб). Главный герой «Творимой легенды» – представитель тех гениальных утопистов-одиночек, как правило, отщепенцев общества, которые на свой страх и риск дерзают перестроить существующий порядок вещей, создать собственную (будь то в масштабах макрокосма или микрокосма) модель мира. Подобно жюльверновскому капитану Немо, предпочевшему материку планеты с господствующим на нем общественным злом безлюдные просторы и глубины океана, Триродов покидает на своей искусственной минипланете охваченную смутой неразрешимых социальных, политических, психологических и прочих противоречий Россию начала XX века, избрав местом своего обитания луну, замененную затем фантастическим (хотя и вполне европейским) королевством Соединенных Островов. Думается, не без оглядки на Триродова с его феноменальным индивидуализмом и гениальной изобретательской способностью создавал впоследствии героев своих фантастических романов «Аэлита» и «Гиперболоид инженера Гарина» Алексей Толстой.

Оптимистична «Творимая легенда» в основном все-таки только за счет главного героя. Что же касается общего взгляда писателя на противостояние сил добра и зла в современном ему мире, то он по-прежнему остается глубоко пессимистичным. Именно в этом романе, более чем в других произведениях Сологуба, силы зла представлены не в своей мистической или романтической, а вполне конкретной социально-исторической сущности. Панорамой вымышленного города Скородожа охватывается здесь довольно полная картина России периода первой революции. Это основательно изжившая себя форма старой авторитарной власти, представленная в виде сохранившегося еще с екатерининских времен маркиза Телятникова. Это могущественная чиновничье-полицейская машина, действующая при помощи солдат и казаков. Это поступившееся своими духовными интересами ради материальных духовенство. Но и в том, что ниже этого, в самих народных массах писатель не находит ничего такого, что можно было бы представить как силы света, добра, справедливости. Тут темные, совершенно не способные отличать добро от зла и ориентироваться в сложной исторической обстановке крестьяне. Тут и духовно мертвое мещанство, в своей обыденной жизни не отличаемое от подлинных мертвецов и активное только в черносотенной организации, направляемой сверху матерыми реакционерами. Здесь же и предельно распоясавшаяся, воспользовавшаяся трудностями «смутного времени» уголовщина.

Но это все-таки и Россия, в которой вовсю уже тлеет, а местами и ярко вспыхивает пламя разгорающейся социальной борьбы. Так, может быть, в революционерах, во всех этих эсдеках, эсерах, бастующих рабочих и из солидарности с ними бойкотирующих занятия гимназистах и гимназистках, готов увидеть писатель подлинно прогрессивные силы истории, представить их как положительных героев своего романа?

Ничуть не бывало! Отношение к ним у него, как и у его героя, разумеется, сочувственное. Триродов и сам причастен к движению социального протеста. По крайней мере ходит на митинги, укрывает преследуемых властями, помогает движению материально. Но он революционерам духовно чужд и непонятен, как, впрочем, и противоположному лагерю. Собственное отношение Триродова к ним нередко ироническое (с чисто сологубовской отчуждающей иронией), но преимущественно сожалительное, исполненное грустных прозрений. Эти прозрения мы склонны сейчас ассоциировать не столько, может быть, с трагическими событиями всех русских революций, сколько с еще более кровавыми событиями тридцатых годов текущего века, с их массовыми расстрелами и неисчислимыми, неведомыми братскими ямами: «Он печально думал: „Ничего у вас не выйдет. Ненавидящий людей бросит тела ваши в глубокую пропасть, и бросит их друг на друга, чтобы засыпать пропасть вашими телами… Потом, когда-нибудь в земных веках, по возникшему над пропастью лугу пройдут на тот берег спокойно и безопасно те, кто еще не родились, кто родятся не от вас“.

Сологуб не видел в революционерах позитивной исторической силы. Даже в наиболее симпатичном из них в „Творимой легенде“ лидере социал-демократической партии Соединенных Островов Филиппо Меччио Триродов увидел не более чем только оратора и критика. На отношении Сологуба к революционерам и их делам лежит в „Творимой легенде“ печать явной двусмысленности. Наблюдая за собирающейся на демонстрацию толпой вооружившихся восставших, Триродов, например, размышляет: „Подобен вдохновениям и восторгам великой музыки восторг общественных торжеств, праздничных шествий и свободных манифестаций. Шествие по широким просторам дорог и улиц, самовольное и смелое, выше небес поднимает душу“ будет ли оно героическое или преступное. И разве преступник не чувствует себя героем, а порою и герои не чувствуют себя преступниками?» Несомненно, с представлением о революции Сологуб соединял, как Толстой и Достоевский, сложный комплекс не только социальных, но и прежде всего этических, морально-нравственных проблем, касающихся глубинных основ духовной жизни человека. И потому неразрешимых. По крайней мере, на обращенный к Триродову одним из «реакционеров» коварный вопрос: «Что лучше, черная или красная сотня?»– тот, будучи столь умным и проницательным, не находит что ответить.

Своему неверию в возможность насильственным путем уничтожить зло и искусственно создать взамен его царство добра и справедливости Сологуб оставался верен до конца. Уже после революции 1917 года он писал: «Я не принадлежал никогда к классу господствующих в России и не имею никакой личной причины сожалеть о конце старого строя жизни. Но я в этот конец не верю. Не потому, что мне нравится то, что было, а просто потому, что в новинах наших старина слышится мне наша. Я поверил бы в издыхание старого мира, если бы изменилась не только форма правления, не только строй внешней жизни, но и строй души. А этого как раз и нет нигде и ни в ком»[5].

Единственной возможностью для сологубовских героев избавиться от неустранимого на земле зла является путь ухода от него. И дело в таком случае остается только за выбором: смерть, греза, блаженная страна инобытия Ойле, Луна, Королевство Объединенных Островов. Впрочем, выбором последнего, куда герой прибывает не просто блаженствовать, а «царствовать в стране, насыщенной бурями» (этими словами завершается роман), Сологуб вполне подчеркивает мысль об извечной предопределенности человека вращаться между несовершенной действительностью и прекрасной, но тщетной мечтой ее пересоздать.

Из других героев «Творимой легенды» достойна особого внимания королева Ортруда, и даже не меньшего, если не большего, чем сам Триродов, несмотря на то, что она – героиня скорее полусказочного мира и похожа больше на принцессу грез, чем на персонаж реалистического произведения. Ее образ чрезвычайно жив и обаятелен, а судьба поистине прекрасна и трагична. В отличие от общественно-драматической триродовской линии с нею в романе связан мир любовно-драматических коллизий. Ее образ трудно переоценить, если вспомнить, насколько значительна роль любовной проблематики в творчестве Сологуба и как высоко его мастерство в этой области.

К самому большому роману Федора Сологуба можно предъявить немалые претензии: недостаточная жизненность главного героя (впрочем, это же «легенда»), эклектичность, дающая повод прочитывать отдельные части как самостоятельные произведения (конгломерат сюжетов: бытописательных, мистических, научно-фантастических, историко-революционных, любовных, уголовных и проч.). И тем не менее «Творимая легенда» заслуживает своего выхода в свет спустя 75 лет после ее первого полного издания. Читателю конца XX века, переживающему ныне в своем сознании «геологический» сдвиг, интересно будет познакомиться с разными точками зрения относительно назревавшей в России в начале века революции и возможности построения в ней социализма. Этому вопросу уделено в «Творимой легенде» немало внимания. Вероятно, иначе чем современники Сологуба, а именно с учетом экологических катастроф XX века, прочтет он впечатляющее описание извержения вулкана на острове Драгонера, при котором вместе со своим народом погибла королева Ортруда.

Современному читателю близок Сологуб – певец человека с его тайнами бытия и неосуществимой мечтой о счастье. Легендарный мир Сологуба – это, используя образ Анны Ахматовой, «ворота» в ту «страну», где усилиями художника-творца уже достигнуты та гармония и красота, которые никогда, может быть, не станут уделом человека в его обыденной жизни, в реальной действительности. И чтобы их достичь, нужно стать не менее как творцом.

К этому и призывает Федор Сологуб.

А.И. Михайлов

Творимая легенда

Капли крови*

Глава первая

Беру кусок жизни, грубой и бедной, и творю из него сладостную легенду, ибо я – поэт. Косней во тьме, тусклая, бытовая, или бушуй яростным пожаром, – над тобою, жизнь, я, поэт, воздвигну творимую мною легенду об очаровательном и прекрасном.

В спутанной зависимости событий случайно всякое начало. Но лучше начать с того, что и в земных переживаниях прекрасно, или хотя бы только красиво и приятно. Прекрасны тело, молодость и веселость в человеке, – прекрасны вода, свет и лето в природе.

Было лето, стоял светлый, знойный полдень, и на реку Скородень падали тяжелые взоры пламенного Змия. Вода, свет и лето сияли и радовались, сияли солнцем и простором, радовались одному ветру, веющему из страны далекой, многим птицам и двум обнаженным девам.

Две сестры, Елисавета и Елена, купались в реке Скородени. И солнце, и вода были веселы, потому что две девы были прекрасны и были наги. И обеим девушкам было весело, прохладно и хотелось двигаться, и смеяться, и болтать, и шутить. Они говорили о человеке, который волновал их воображение.

Девушки были дочери богатого помещика. Место, где они купались, примыкало к обширному, старому саду их усадьбы. Может быть, им было особенно приятно купаться в этой реке потому, что они чувствовали себя госпожами этих быстротекущих вод и песчаных отмелей под их быстрыми ногами. И они плавали и смеялись в этой реке с уверенностью и свободою прирожденных владетельниц и госпож. Никто не знает пределов своего господства, – но блаженны утверждающие свое обладание, свою власть!

Они плавали вдоль и поперек реки, состязаясь одна с другою в искусстве плавать и нырять. Их тела, погруженные в воду, представляли восхитительное зрелище, для того, кто смотрел бы на них из сада, со скамейки на высоком берегу, любуясь игрою мускулов под их тонкою, эластичною кожею. В телесно-желтом жемчуге их тел тонули розовые тоны. Но розы побеждали на их лицах и на тех частях тела, которые бывали часто открыты.

Берег против усадьбы был отлогий. Росли кое-где кусты, за ними далеко простирались нивы, и на краю земли и неба виднелись далекие избы подгородной деревни. Крестьянские мальчики проходили порою по берегу. Они не смотрели на купающихся барышень. Гимназист, пришедший издалека, с другого конца города, сидел на корточках за кустами. Он называл себя телятиною: не захватил фотографического аппарата. Но, утешая себя, он думал: «Завтра непременно возьму».

Гимназист поспешно глянул на часы – заметить, в какое именно время девицы выходят сюда купаться. Он знал девиц, бывал в их доме у своего товарища, их родственника. Теперь младшая, Елена, нравилась ему больше: пухленькая, веселенькая, беленькая, румяненькая, ручки и ножки маленькие. В старшей, Елисавете, ему не нравились руки и ноги, – они казались ему слишком большими, красными. И лицо красное, очень загорелое, и вся очень большая.

«Ну, ничего, – думал он, – зато она стройная, этого нельзя отнять».

Около года прошло с той поры, как в городе Скородоже поселился отставной приват-доцент, доктор химии Георгий Сергеевич Триродов. О нем в городе с первых же дней говорили много, и больше несочувственно. Неудивительно, что и две розово-желтые черноволосые девушки в воде говорили о нем же. Они плескались водою, подымали ногами жемчужные и алмазные брызги и говорили.

– Как все это неясно! – сказала младшая сестра, Елена. – Никто не знает, откуда его состояние, и что он там делает в своем доме, и зачем ему эта детская колония. Слухи какие-то странные ходят. Неясно, право.

Эти Еленины слова напомнили Елисавете статью, которую она читала на днях в московском философском журнале. У Елисаветы была хорошая память. Она сказала, припоминая:

– В нашем мире не может воцариться разум, не может быть устранено все неясное.

Она хотела припоминать дальше, но вспомнила вдруг, что для Елены это не будет занимательно, вздохнула и замолчала. Елена взглянула на нее с выражением привычного любования и преклонения и сказала:

– Когда так светло, хочется, чтобы и все было ясно, как здесь, вокруг нас.

– А здесь разве ясно? – возразила Елисавета. – Солнце слепит глаза, вода горит и блещет, и в этом бешено-ярком мире мы даже не знаем, нет ли в двух шагах от нас кого-нибудь, кто за нами подсматривает.

Сестры в это время стояли, отдыхая, по грудь в воде, у лугового берега Скородени. Гимназист на корточках за кустом услышал Елисаветины слова. Он похолодел от смущения и на четвереньках пустился меж кустами от реки, забрался в рожь, засел на меже и притворился, что отдыхает, что даже и не знает, где река. Но никто не замечал его, словно его и не было.

Гимназист посидел и пошел домой с неясным чувством разочарования, обиды, недоумения. Почему-то особенно обидно было ему думать, что для двух купальщиц он был только предполагаемою возможностью, тем, чего на самом деле не было.

Все на свете кончается. Кончилось и купанье сестер. Вышли они обе сразу, и не сговариваясь, из отрадно-прохладной, глубинной воды на землю, в воздух, на земное подножие неба, к жарким лобзаниям тяжело и медленно вздымающегося Змия. На берегу они постояли, нежась Змиевыми лобзаниями, и вошли в закрытую купальню, где были оставлены их одежды, одеваться.

Елисаветин наряд был очень прост. Платье, сшитое туникою, без рукавов, не совсем длинное, зеленовато-желтого цвета, и простая соломенная шляпа. Елисавета почти всегда носила желтые платья. Она любила желтый цвет, курослеп и золото. Хотя она и говорила иногда, что носит желтое, чтобы не казаться слишком красною, но на самом деле она любила желтый цвет просто искренно и бескорыстно. Желтый цвет радовал Елисавету. В этом было очень далекое, досознательное воспоминание, словно из иной жизни, прежней.

Тяжелая черная Елисаветина коса была плотно и красиво положена вокруг головы. Сзади коса была высоко поднята и открывала сильно загорелую, стройно поставленную шею. На прекрасном Елисаветином лице было ярко, почти с излишнею силою, выражено преобладание волевой и интеллектуальной жизни над эмоциональною. Был очарователен странно-прямой и длинный разрез губ. Сини были ее глаза, веселые, когда и губы не улыбаются. И веселый, и задумчивый, и нежный был их взгляд. На этом лице казались неожиданно-странными яркий румянец и сильный загар.

Елисавета ждала, когда оденется Елена, медленно ходила по песчаному берегу и всматривалась в однообразные дали. Мелкие, теплые песчинки ласково грели похолодевшие в воде, нагие стопы.

Елена одевалась не торопясь. Так ей нравилось, казалось таким украшающим все, что наденет. Она любовалась розовыми рефлексами на своей коже, своим нарядным и легким платьем из светло-розовой, почти белой, ткани, широким розовым шелковым поясом, замкнутым сзади перламутровою пряжкою, соломенною шляпою со светло-розовыми лентами, подбитою желтовато-розовым атласом.

Наконец Елена оделась. Сестры поднялись по отлогой дорожке вверх от берега, и ушли, туда, куда влекло их любопытство. Они любили делать продолжительные прогулки пешком. Несколько раз проходили раньше мимо дома и усадьбы Георгия Триродова, которого они еще ни разу не видели. Сегодня им захотелось опять идти в ту сторону, и постараться заглянуть, увидеть что-нибудь.

Сестры прошли версты две лесом. Тихо говорили они о разном и слегка волновались. Любопытство часто волнует.

Извилистая лесная дорожка с двумя тележными колеями открывала на каждом повороте живописные виды. Наконец выбранная сестрами дорожка привела их к оврагу. Его заросшие кустами и жесткою травою склоны были дики и красивы. Из глубины оврага доносился сладкий и теплый запах донника, и виднелись там, внизу, его белые метелки. Над оврагом висел узенький мостик, подпертый снизу тонкими кольями. За мостиком тянулась вправо и влево невысокая изгородь, и в ней, прямо против мостика, видна была калитка.

Сестры перешли мостик, придерживаясь за его тонкие, березовые перильца. Потрогали калитку – заперта. Посмотрели одна на другую. Елисавета, досадливо краснея, сказала:

– Надо вернуться.

– Да, вот и все говорят, что туда не попасть, – сказала Елена, – что надо через изгородь перелезать, да и то не перелезть почему-то. Странно, какие же там у них секреты?

В кустах у изгороди послышался тихий шорох. Ветки раздвинулись. Тихо подбежал бледный мальчик. Быстро глянул на сестер ясными, но слишком спокойными, словно неживыми глазами. Елисавете показался странным склад его бледных губ. Какое-то неподвижно-скорбное выражение таилось в уголках его рта. Он открыл калитку; кажется, сказал что-то, но так тихо, что сестры не расслышали. Или это легкий ветер прошумел в упругих ветках?

Мальчик скрылся за кустами так быстро, словно его и не было. Так быстро, что сестры не успели ни удивиться, ни сказать спасибо. Точно сама калитка распахнулась, или одна из сестер толкнула ее, не замечая.

Они постояли в нерешительности. Непонятное смущение на короткое мгновение охватило обеих и быстро рассеялось. Любопытство поднялось опять. Сестры вошли.

– Как же он открыл? – спросила Елена.

Елисавета молча и скоро шла вперед. Ей было радостно, что попали. И уже не хотела она думать о бледном мальчике, забыла его. Только где-то, в неясном поле сознания, тускло мерцал белый и странный лик.

Был все такой же лес, как и до калитки, такой же задумчивый, и высокий, и разобщающий с небом, чарующий своими тайнами. Но здесь он казался побежденным человеческою деятельною жизнью. Где-то недалеко слышались голоса, крики, смех. Кое-где попадались оставленные игры. Тропинки выходили иногда на усыпанные песком широкие дорожки. Сестры быстро шли по извилистой тропинке в ту сторону, откуда сильнее звучали детские голоса, вскрики, смехи и взвизги. Потом все это многообразие звуков стянулось и растворилось в звонком и сладком пении.

Наконец перед сестрами открылась небольшая прогалина овальной формы. Высокие сосны обстали вокруг этой лужайки так ровно, как стройные колонны великолепной залы. И над нею небесная синева была особенно яркою, чистою и торжественною. На прогалине было много детей, разного возраста. В различных местах они сидели и лежали поодиночке, по два, по три. В середине десятка три мальчиков и девочек пели и танцевали, и танец их строго следовал ритму песни и с прекрасною точностью передавал ее слова. Их пением и танцем управляла высокая и стройная девушка с сильным, звучным голосом, роскошными золотистыми косами и серыми веселыми глазами.

Все, и дети, и наставницы их, – которых видно было три или четыре, – одеты были одинаково, совсем просто. Простая и легкая одежда их казалась красивою. На них приятно было смотреть, может быть, потому, что их одежда открывала деятельные члены тела, руки и ноги. Одежда должна защищать, а не закрывать, – одевать, а не окутывать.

Синие и красные пятна шапочек и одежд красиво выделяли светлые тона лиц, рук и ног. И было весело, и казалось, под этою высокою и ясною лазурью, таким праздничным и чистым это обилие ярких и светлых тонов и смело открытого тела.

Несколько детей, из тех, которые не пели, подошли к сестрам и смотрели на них, ласково и доверчиво улыбаясь.

– Можно посидеть, – сказал мальчуган с очень синими глазами, – вот скамеечка.

– Спасибо, миленький, – сказала Елисавета.

Сестры сели. Детям хотелось говорить. Одна маленькая девочка сказала:

– А я сейчас белочку видела. На елке сидела. А я как крикнула! а она как побежит!

И другие начали рассказывать и спрашивать. А те перестали петь, разбежались играть. Золотоволосая учительница подошла к сестрам и спросила:

– Вы из города? Вам у нас нравится?

– Да, у вас хорошо, – сказала Елисавета. – У нас рядом усадьба. Мы – Рамеевы. Я – Елисавета. А это моя сестра, Елена.

Золотоволосая девица покраснела, словно застыдилась, что богатые барышни видят ее нагие плечи и ее босые, до колен открытые ноги. Но увидев, что и барышни, как она, не обуты, она утешилась и улыбнулась.

– Я – Надежда Вещезерова, – сказала она.

И внимательно посмотрела на сестер. Елисавета подумала, что она слышала эту фамилию где-то в городе: что-то рассказывали, не помнила что. Почему-то она не сказала об этом Надежде. Может быть, слышала какую-то тяжелую историю?

Это случалось иногда с Елисаветою, – боязнь спрашивать о прошлом. Кто знает, сколько темного кроется за ясною улыбкою, из какой тьмы возникло цветение, внезапно обрадовавшее взор обманчивою красотою, красотою неверных земных переживаний.

– Легко нашли нас? – спрашивала золотоволосая Надежда, ласково и лукаво улыбаясь. – К нам не так-то просто попасть, – пояснила она.

Елисавета сказала:

– Нам открыл калитку белый мальчик. И так быстро убежал, что мы не успели и поблагодарить. Такой бледный и тихий.

Надежда вдруг перестала улыбаться.

– Да, это – не здешний, – с запинкою сказала она. – Они там живут, у Триродова. Их несколько. Не хотите ли позавтракать с нами? – спросила она, быстро оборвав прежнюю свою речь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад