Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Неусыпное око - Джеймс Алан Гарднер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Глупо было приседать в реверансе перед той, кого несешь на руках, и все же я попыталась.

Зиллиф ничего не успела добавить, как мы уже обогнули край жилища моих родителей — полусферу глухого угольно-серого цвета, который моя мать избрала единственным пристойным цветом для врача. Далее простирался «цирк» — слякотный луг под мокрым тентом, где вода струилась, собираясь в лужицы в обвисших его фалдах.

Мой отец предпочел бы лечить пациентов в помещении, но страдавшие клаустрофобией улумы до удушья боялись даже самой мысли о человеческих жилищах. Линн описывала улумов как «стопроцентных лесных жителей», те, кто их создал, видно, решил позабавиться — пускай себе ненасытно жаждут света и свежего воздуха! А мы, хомо сапы, были приглашены на Дэмот в основном потому, что улумы не могли управлять и развивать разработки всевозможных руд на своей планете.

До нашего появления на шахтах улумов работали только роботы, а добыча все уменьшалась, не обеспечивая потребностей планеты. Дистанционно управляемые машины истощили все легкодоступные рудные жилы, а дальше?.. В 2402 году правительство Дэмота решило, что им нужны разумные существа для организации работ в шахтах; тогда они объявили о готовности принимать заявки от людей, дивиан и других рас и со временем передали всю свою горнодобывающую промышленность в руки выходцев с планеты Заходи-Кто-Хошь. Около 500 000 человек с Заходи-Кто-Хошь добровольно эмигрировали на Дэмот, чтобы заново строить свою жизнь, среди них был и молодой доктор Генри Смоллвуд со своей вечно всем недовольной половиной.

Положение в добывающей промышленности резко улучшилось. Хомо сапов не скашивали приступы паники при мысли о нахождении под землей… точно так же, как улумы, даже больные, не возражали против холода и дождя — лишь бы их лица овевал ветер.

Ветер уж точно чувствовался в тот день под Большим шатром. А дождь барабанил по тканевой крыше, бормоча, как старый сплетник.

Под тентом размещались сто двадцать коек. Белые простыни, белые одеяла. С дальнего края двора могло показаться, что койки пусты: лежавшие на них улумы тоже стали белыми, их чешуйки-хамелеоны вылиняли до цвета постели, слились с окружающей белизной. Иногда по утрам, проснувшись лишь наполовину, я пригоняла себя к «цирку» и, увидев белое на белом, представляла, что все улумы исчезли — умерли в ночи, увезены для массового погребения.

Но нет — мы теряли только по два-три пациента за ночь. Двоих или троих нам также привозили поутру — тех, что собрали ночью, — вот и соблюдалось мрачное равновесие: сколько убывало умерших, столько прибывало новых жертв чумы. Строительный цех на «Рустико-Никеле» обещал нам сделать еще коек, но пока в них не было необходимости.

Пока счет был равный… но явно ненадолго. Все, кто подавал больным судна под Большим шатром, знали, что однажды количество умерших превысит число новоприбывших, это всего лишь вопрос времени. И тогда койки в «цирке» начнут пустеть. Представление окончено, толпа расходится по домам.

Дежурный медбрат заметил нас; к тому моменту, как мы устало ввалились в Шатер, он уже заполнил специальную форму.

— Пятый ряд, третья койка, — сказал он, глядя на меня, а не на Зиллиф.

Его звали Пуук, он был шахтером на пенсии — если он не спал, то точно был в «цирке», хотя старательно избегал личного соприкосновения с пациентами. Я не знаю, что именно так ненавидел Пуук — улумов, болезнь или все вместе. Однако он работал больше других (включая папу и меня), покуда измождение не начинало сочиться из его пор, как пот. То была его личная форма умопомешательства.

Я волокла Зиллиф до нужной койки, безотчетно задерживая дыхание, насколько могла, из-за характерной «цирковой» вони. Моча и испражнения пациентов, не контролировавших себя. Дезинфицирующие средства, которыми обильно поливалось все, на чем могли быть микробы. Сильный металлический запах крови улумов. Трудовой пот людей-добровольцев, перестилавших постели на рассвете хмурого дня, поворачивавших пациентов, чтобы не было пролежней.

Улумы не могли ощутить ни одного из этих запахов. Благодарить за это стоило разработчиков их ДНК, они были ограничены рамками бюджета и не сочли обоняние столь важным качеством; а улумы, конечно, так и не узнали, чего они были лишены.

Везучие.

Подходя к третьей койке в пятом ряду, я силилась вспомнить, кто же днем раньше ее занимал. Это само по себе говорило о многом, не правда ли? Я болтала со столькими пациентами на прошлой неделе, знакомилась с ними, узнавала их…

Нет, нет, нет. В том-то и дело, что я их не узнавала. Просто старалась нахвататься разных сведений — где они жили до чумы, кем работали — так, по верхам… Большинство пациентов едва могли говорить, а я едва могла слушать. В пятнадцать лет хотелось быть милой и легкой, проглотив слово, тут же его переварить и от него избавиться. Но пятнадцатилетним еще неизвестно, как притупить все чувства так искусно и рефлекторно, как это удается взрослым каждый час каждого дня. Пятнадцатилетние могут лишь продолжать заботиться о больных, застегнувшись на все пуговицы, закрыв глаза и уши, не пуская в сердце жестокие терзания. Это не притупление чувств, это внутреннее истекание кровью. Мысли, словно на качелях, летают от «боже, я не хочу быть здесь!» до «господи, я должна помочь ему!».

Единственной причиной, почему я не сбежала, была обязанность сверхсущества сохранять лицо перед своими друзьями. Сохранить свою вызывающую общественную позицию. Они были детьми шахтеров; я — дочерью врача. Если я хотела придать значимость этой разнице — а я, глупышка, хотела, — то должна была играть роль сестры милосердия до самого печального конца.

Это заставило меня быть сильной, задержать дыхание и уложить Зиллиф на предписанную ей койку. Спустя лишь несколько минут с тех пор, как я подняла ее на руки, она приобрела оттенок позеленевшей меди (цвет моей куртки), но сейчас он начал быстро исчезать. К тому времени, как я сложила определенным образом ее руки и ноги, а также мембраны-паруса — этот стандарт был принят для всех лежачих пациентов, — Зиллиф уже побелела, подобно больничной простыне.

— Спасибо, Фэй Смоллвуд, — сказала она. — Ты очень добра.

— Могу ли я принести вам что-либо? — спросила я. — Вы не голодны?

Большинство находившихся здесь улумов ели не больше нескольких орехов или гремучих жуков в течение дня. Ужасающее количество их было также обезвожены… правда, вряд ли эта проблема касалась Зиллиф, учитывая, что нас с ней до нитки вымочил дождь.

— Сейчас я не хочу, есть, — ответила она, — разве потом…

Ее голос будто намекал, что ей нужно нечто другое. Я огляделась, но не увидела поблизости отца; обычно он просыпался с первыми лучами солнца, но такой хмурый день, как сегодня, видимо, не способствовал раннему подъему. Мне не повезло, а я изнемогала от желания сбагрить ему нового пациента!

— Есть ли кто-нибудь, о ком вам хотелось бы узнать? — участливо продолжала я. — Я могу получить доступ к госпитальным записям по всему миру. Если вам нужны новости о друзьях или семье…

— У меня есть свой доступ. Я только этим и занималась целыми днями — проверяла записи обо всех, кого я знаю.

— О…

Большинство пациентов в «цирке» потеряли подвижность пальцев настолько, что не могли нажимать кнопки чипов, имплантированных в запястье… что мы, хомо сапы, считали небывалой удачей. Иначе нашим подопечным пришлось бы узнать, что двадцать один процент улумов на Дэмоте уже умерли, а сорок семь процентов лежат в госпиталях и чувствуют, как их тела постепенно окостеневают. Никто не знал, сколько еще жертв чумы скрывается по глухим лесам, становясь безучастными по мере прогрессировать болезни или умирая, так и не дождавшись помощи. Четыре курса будущих разведчиков в полном составе прибыли на нашу планету и теперь искали выживших в Глубинных районах: так называется местность, расположенная выше двухсот метров над уровнем моря, — несмотря на слишком разреженную для неподготовленных людей атмосферу, улумы могли жить там вполне сносно… Конечно, если они не лежали с обмякшими мышцами, подобно бесформенной куче у подножия какого-нибудь дерева.

И в госпиталях, и на воле мы не знали ни об одном случае выздоровления. Ни единого. Не было ни намека на заражение, пока не появлялся первый симптом, а там уже птеромический паралич волок свою жертву прямиком к черной зияющей яме. Если Зиллиф все еще могла общаться по коммуникатору у запястья, она должна была знать, насколько зловещим было положение, но когда она снова заговорила, ее голос не прерывался.

— Фэй Смоллвуд, я хотела бы знать… ведь твой отец участвует в протоколе Паскаля, не так ли?

Я напряглась.

— Да.

Я снова огляделась, желая, чтобы папа как можно живее выполз из постели.

— Вы слышали о протоколе? — спросила я.

— По коммуникатору.

Она понизила голос.

— И я понимаю, о чем он. Все понимаю.

Еще бы она не понимала. Член «Ока» мог получить доступ к правительственным банкам данных и узнать о деталях, скрываемых от широкой общественности… включая неприукрашенные пояснения того, как мы «относились» к чуме.

Мы приняли протокол Паскаля. Названный в честь Блеза Паскаля,[2] первого математика человечества, проанализировавшего рулетку, карточные игры и игру в кости. Вот с чем имел дело протокол Паскаля — метание игральных костей, и только.

Когда единственным исходом болезни была смерть, в ста процентах случаев… когда течение болезни было столь ужасно быстрым, что жертвы ее умирали за считанные недели… когда высшие авторитеты Лиги Наций даже с места не сдвинулись в поисках панацеи…

Тогда Технократия уполномочила врачей попытать счастья с протоколом Паскаля: «Делайте все возможное, боритесь с побочными эффектами и, бога ради, точно записывайте результаты».

По всему Дэмоту врачи давили местные растения, добывая экстракты, надеясь, что какой-нибудь папоротник или цветок вдруг выдаст им химическое соединение, способное бороться с птеромическим микробом. Ученые в пыль растирали жесткие надкрылья насекомых или отсасывали кровь у гигантских морских угрей. Некоторые даже поставили на шанс покопаться в строении молекулы — и компьютеры, используя генератор случайных чисел, слагали последовательности произвольно взятых аминокислот в бог знает что. А потом полученное нечто безоглядно — небрежно — бесстыдно вводилось пациентам.

Понимаете, насколько мы отчаялись? Никаких агентств по контролю, никакого контроля вообще! Ни тебе клинических исследований, ни проб на животных, ни компьютерного моделирования вакцины. И уж конечно, мы не добивались согласия пациента ценой информирования его обо всем — такими новостями мы спугнули бы даже эффект плацебо, а нам, Господь свидетель, был нужен любой эффект. Особенно когда врачу могло прийти в голову соскрести липкую коричневую плесень с коры какого-то дерева, а потом тут же вогнать ее пациенту в вену.

Я же вам говорила, никто не сохранил здравый рассудок.

Некоторые врачи отказывались участвовать в протоколе: они разглагольствовали о вековых традициях медицины и декламировали Гиппократа на греческом. Но при птеромическом параличе не было ни лекарства, ни временного облегчения… лишь ненасытно голодная смерть, способная поглотить всех улумов за считанные недели. Даже мой отец, законченный консерватор, признавал, что пора искать масштабный подход к болезни.

Но он был всего лишь занудный до не-знаю-чего терапевт в занудном до не-знаю-чего городишке Саллисвит-Ривер. Его никто не учил проводить медицинские исследования, и у него не было оборудования для опытов, чтобы хоть попытать лотерейного счастья. Как только провозгласили протокол Паскаля, папа часов на двенадцать впал в меланхолию, бормоча себе под нос:

— И что, по их мнению, я могу сделать? К чему мне стараться?

(Ему были свойственны долгие периоды мрачности. Когда папа стал героем, его биографы маскировали такие угрюмые припадки фразой: «С ним порой бывало сложно, что всяко звучит благороднее, чем, если бы они прямо написали, что Генри Смоллвуд отличался вздорным и капризным характером.)

В конце концов, папа без особой охоты решил искать исцеление в том, что имелось под рукой, — в человеческой еде.

— Ну, это хоть их не убьет, — ворчал он, не испытывая, впрочем, особой уверенности.

Улумов сконструировали так, чтобы они ели пищу, произраставшую на Дэмоте, а также злаки и продукты животноводства, привезенные первыми улумами с родной дивианской планеты. Никто не ожидал, что им подойдет и земная пища. Взять, например, обычный земной виноград — сочная ягода, содержащая десятки биологических составляющих. Некоторые из этих составляющих практически универсальны — простые элементы Сахаров можно найти в любом звездном пространстве галактики, и улумам было легко их переварить. Но с другой стороны, тот же обычный виноград содержит целый лабораторный шкафчик специфических ферментов, белков, витаминов и прочих примочек виноградного семейства… все это было замечательно для людей, проживших три миллиарда лет бок о бок с виноградом. Но для обмена веществ улумов каждый фермент был чужеродным веществом с неизвестными пока отравляющими свойствами.

Неудивительно, что улумы не питались земной едой. Отщипнуть даже крохотный кусочек для них было бы сумасшествием. Конечно, за двадцать пять лет, что хомо сапы прожили на Дэмоте, какой-нибудь улум, которому море по колено, наверное, все же пробовал земную еду, но систематического изучения этого вопроса никто не проводил. Да и зачем было такое изучать? Если улумы могли съесть любой листочек и каждую былинку на планете, к чему пихать в них человеческие блюда вроде coq au vin[3] — проверить, не убьет ли их это?

Так дела обстояли до наступления чумы… а с ее наступлением весы склонились к «а почему бы и нет?» Если все улумы все равно перемрут, то вред от небольшой порции coq au vin уже не казался таким уж страшным по сравнению с призрачным шансом, что какой-нибудь земной химический элемент на самом деле принесет пользу.

Вот такой подход сходил за лечение под Большим шатром — пациентам на полном серьезе давали зернышко пшеницы или четвертинку малины как возможное лекарство. Ха-ха. Трясусь от смеха. Прямо-таки трудно сдержаться.

В конце концов, один улум едва не отправился на тот свет — так что ничего смешного: милый старичок, забившийся в конвульсиях после того, как съел крохотный кусочек морковки не больше обрезка ногтя. Старичок выжил, благодаря неотложным отсасываниям и откачиваниям, проведенным папой… Это был первый успех в спасении жертвы чумы от смерти. (Потом, три дня спустя, старичок все же умер, его диафрагма ослабла и опала. Папа пытался подключить его к искусственному легкому, чтобы поддержать хоть подобие дыхания, но у нас был всего один такой аппарат, а улумы уже проголосовали, что не желают поддерживать жизнь одного ценой ста двадцати других жизней. Мило это у них вышло — демократическая смерть.)

— Если вы понимаете суть протокола, — сказала я Зиллиф, — понимаете ли вы и риск?

— Да, Фэй Смоллвуд. И все же, — сказала она, неловко поворачивая голову, пытаясь устроить ее на подушке, — меня восхищает идея стать частью медицинского эксперимента. Особенно столь великого. Есть шанс, что и я пригожусь в поисках исцеляющего лекарства.

Ничтожный шанс. Жаль, что сейчас со мной рядом не было папы! Искра оптимизма Зиллиф могла бы его подбодрить.

Мой отец подошел спустя десять минут — волосы всклокочены и одет как попало.

Таким я его всегда помню — будто один срочный вызов за другим не позволяли ему привести себя в порядок. Даже в спокойные времена до чумы он умудрялся сохранить этот вид «очень-спешил-причесаться-забыл». А уж когда разразилась чума… впрочем, особой разницы не было, разве что он обрел чуть-чуть самодовольства, да появилось железное оправдание выглядеть так, будто его пожевали и выплюнули.

Моей матери, правда, не годились никакие оправдания. С начала эпидемии она с каждым днем все больше раздражалась на папин встрепанный вид: «Ты ведь доктор и должен производить приличное впечатление!» Особенно ее бесила его борода. Шестью неделями раньше борода эта была буйно кустистой, цвета коричневого плюша с буквально пятью выбивающимися серебристыми нитями. Потом мать объявила, что борода кривобока и постричь ее абсолютно необходимо. Ежедневно мать корпела над ней с вышивальными ножницами, а отец сидел смирно и стоически переносил процедуру, хотя сбегал при первой возможности. К утру появления Зиллиф папина борода сильно потеряла в объеме и стала походить на темную маску. Ему, кстати, было все равно. Он только потому и отрастил бороду, что не выносил бриться.

— Это тэр Зиллиф, — сообщила я ему. Так улумы выражали уважение к женщине почтенного возраста. — Из «Неусыпного ока».

— Это честь для меня, проктор Зиллиф… — начал было папа.

— Нет, — прервала его она, — не стоит обращаться ко мне, прибавляя этот титул. Не теперь, когда я не могу исполнять обязанности проктора.

Папино лицо перекосила гримаса раздражения, нередкая при его «временами сложном» характере, — он ненавидел, когда его поправляли. Однако на пациентов ворчать было недостойно, потому он переключился на меня.

— Полагаю, ты нашла медицинскую карту тэр Зиллиф?

— Ее карты нет в картотеке, — сразу же ответила я.

Честно сказать, я даже не проверяла картотеку, пока несла Зиллиф мимо дежурного поста. Но не стала в этом признаваться: все мы не ангелы, да и в любом случае Пуук передал бы мне карточку, если бы таковая у нас нашлась.

Посверлив меня взглядом, просто чтобы выразить неодобрение, папа снова повернулся к Зиллиф.

— Мы начнем со сбора самой подробной информации о вас — история болезни, личные данные…

— Имена ближайших родственников, упомянутых мною в завещании?

Отец задумался, явно пытаясь выбрать новую линию поведения. По своей воле он никогда не стал бы откровенно говорить пациенту о вероятности смертельного исхода; он составил для себя список иносказательных фраз, которые передавали нужный смысл в случае крайней необходимости («Будьте готовы к худшему», «Вам лучше привести все свои дела в порядок»). При этом доктор Смоллвуд не признавался открыто, что не может никого спасти, и ненавидел пациентов, бестрепетно сознававших, что они смертны.

— Ладно, — сказал он Зиллиф, — мы оба знаем, что прогноз неблагоприятен.

«Неблагоприятный» — еще одно уклончивое слово из папиного лексикона эвфемизмов.

— Но, — продолжал он, — люди продолжают работать над этим. В любой момент может наступить прорыв.

— Возможно, в течение следующих двух недель, как вы думаете?

Я закусила губу. Снова Зиллиф доказала, что искусно пользуется своими источниками информации: две недели были в среднем тем сроком, который отводился улумам в ее стадии паралича, далее — смерть.

— Никто не знает, когда наступит прорыв, — ответил папа, в его голосе сквозила обида. — Может, на это и уйдет какое-то время, а с другой стороны, может, решение найдено в эту самую секунду в некоей точке мира. А пока мы стараемся изо всех сил. Я назначу вам экспериментальное лечение…

— Лечение чем? — прервала его Зиллиф.

Папа воззрился на меня так, будто именно я досаждала ему, потом потянулся к блокноту, прикрепленному на его поясе. Он нажал на кнопку запроса на блокноте, но мне было понятно, что ему нет нужды смотреть на результат — он всегда знал, какое «лечение» пропишет следующему пациенту, прибывшему в госпиталь.

— Вам на пробу будет дано земное вещество, именующееся корицей, — сообщил он Зиллиф. — Это кора растущего на Земле дерева. — И бросил на меня взгляд, словно я в чем-то его обвиняла.

— У людей существует давняя традиция получать лекарства из коры деревьев. Хинин… — Он запнулся и беспечно взмахнул рукой, делая вид, что список еще длинный. Скорее всего, он просто не мог придумать другие примеры.

— Корица, — медленно проговорила Зиллиф. — Корица.

Так повторяет имя внука бабушка, пытаясь понять, как оно звучит, произнесенное самой.

— Я буду первой, кто попробует эту корицу?

— Первым улумом, — ответила я, пока папа придумывал какую-нибудь маловероятную историю о многообещающих клинических исследованиях на всей планете. В последнее время он демонстрировал явную предрасположенность к созданию неоправданного оптимизма у пациентов — по крайней мере, я надеялась, что именно поэтому он делал столь бездумные заявления, а не оттого, что сам в них верил. Я сказала Зиллиф:

— Мы сопоставляем результаты наших исследований с результатами других лечебных заведений, чтобы избежать нежелательных повторов.

— Кора дерева под названием корица, — пробормотала она.

Как будто ей было приятно знать свое место в общемировом медицинском эксперименте — знать, как она сможет внести вклад в дело поиска спасительного лекарства, даже лежа пластом в Саллисвит-Ривере. — Мои люди с удовольствием используют многие здешние виды коры, — сказала она. — Можно сделать прекрасный салат из деревьев одной этой местности: синестволы, белокрапчатники, корабумажные… и, конечно, морозошлепы для цвета…

Мы с папой не мешали ей говорить — с плохо повинующихся губ слетали полуразличимые слова. Вскоре папа отправил меня натереть свежей корицы, пока он записывал имена ближайших родственников Зиллиф.

Вот ведь какая штука: в пятнадцать лет можно безумно влюбиться, не успев и глазом моргнуть. Влюбиться в незнакомца, влюбиться в песню, влюбиться в котят, или в печенье, или в Кольриджа,[4] или в Христа, да к тому же глубоко-экстатически-допьяна.

Циник вам скажет, что любовь быстротечна, что вы восхищаетесь полотнами импрессионистов неделю, перепрограммируя все свои стены на репродукции Моне и Дега, и вдруг, проникая взором сквозь все эти водные лилии и бессмысленные лица балерин, вы натыкаетесь на поэзию суфиев, и бамм! — причастились мусульманских тайн, заучиваете притчи и медитируете над «Священным садом».

Да, некоторые страсти подростков поверхностны, но другие способны изменяться безгранично, страстно, до последнего вздоха. В мгновение ока или медленно, как тлеющие угли, вы можете навеки изменить потерять снова, обрести свое сердце.

Так я и влюбилась в Зиллиф за несколько следующих дней. Начавшись с осознания того, что на моей крыше лежит улум, чувство переросло в интерес к пациенту, доставленному мною в госпиталь, и завершилось метаморфозой привязанности в любовь, любовь, любовь.

Не сексуальную любовь. Не щенячью любовь. В Романтическую любовь с большой буквы Р — стремящуюся сразить врагов во имя любимой, хранящую память о каждом ее невнятном слове, будто оно было бесценным бальзамом, просочившимся прямо в мой мозг.

О чем мы говорили? О солнце, когда оно светило, о лунах, когда они всходили, моих друзьях, ее внуках, о полевых цветах, которые я собрала однажды возле рудных отвалов на краю города…

Но больше всего мы говорили о «Неусыпном оке». Я хотела знать все. (Все сразу и без остатка.)

Девятью сотнями лет ранее первая колония улумов была основана на Дэмоте одним дивианским биллионером, который хотел доказать миру, что он может создать утопию. Путающая идея, что и говорить. Но была у нее и светлая сторона — «Неусыпное око», закрепленная конституцией организация, бдительно, как сторожевой пес, наблюдающая за правительством. Наделенная полномочиями открывать любые правительственные файлы, независимо от уровня секретности, допрашивать должностных лиц от мелкого рабочего канализационной системы до генерального спикера, тщательно проверять работу любого отдела, и бюро, и комиссии, и управляющей коллегии, действовавших на любом уровне юрисдикции — федеральном, территориальном, в пределах торговых границ или на муниципальном уровне. Наблюдать за всеми политиками, чиновниками, советниками… и решительно сообщать обо всех случаях, когда эти корольки оказывались голыми.

На любой другой планете «Око» скоро стало бы беспомощным, как былинка на ветру, или превратилось бы в клику интриганов-кукловодов, стоящих за спинкой трона. Но улумы — блестящие, осторожные улумы — нашли секрет успеха этой идеи.



Поделиться книгой:

На главную
Назад