Бухгалтер
Все это было три года назад. Нынче уже с полдюжины врачей успешно собирают воспоминания богатых пациентов, начиняют ими картриджи, а потом эти картриджи иногда даже продаются на улицах. Старожилы в домах престарелых, говорят, используют теперь проигрыватели памяти вместо наркотика: туда раз за разом суют один и тот же запиленный картридж – брачную ночь, например, весенний вечер или велопрогулку вдоль берега. Маленькие пластиковые коробочки полируются старыми пальцами аж до блеска.
Из клиники домой Феко отвозит Альму с пятнадцатью новыми картриджами в картонной коробке. Нет, отдохнуть, прилечь она не хочет. Не хочет и нарезанных треугольниками тостов, поднос с которыми Феко ставит рядом с ее креслом. Хочет только одного: расслабленно и молча сидеть в верхней спальне в надетом на голову шлеме переносного стимулятора, присоединив его шнуры к разъемам на голове и временами выпуская изо рта слюну тонкой струйкой. И живя при этом не столько в нынешнем мире, сколько в некоем синтезированном цветном прошлом, откуда ей по проводам поставляется память о забытых мгновениях.
Примерно каждые полчаса Феко вытирает ей подбородок и вставляет в аппарат новый картридж. Вводит код и смотрит, как у нее закатываются глаза. К стене перед ней пришпилена уже чуть не тысяча картриджей, еще сотни грудами валяются на ковре.
Около четырех к дому подъезжает «БМВ» бухгалтера. Он входит без стука и, поднимаясь по лестнице, на ходу принимается звать: «Феко, Феко!» Когда приходит Феко, портфель бухгалтера уже раскрыт, он на кухне, что-то пишет на листе бумаги, подложив под него твердую папочку. Обут бухгалтер в мягкие кожаные мокасины на босу ногу, на нем джинсы и изумрудного цвета свитер, похоже очень пушистый и мягкий. Авторучка у него серебряная. На приветствие отвечает, не поднимая головы.
Поздоровавшись, Феко ставит на огонь кофейник и отходит к дверям, сцепив руки за спиной. При этом голову старается держать поднятой выше, чтобы его вид не был заискивающим. Перо бухгалтера, посвистывая, скользит по бумаге. За окном над Атлантикой несутся розовато-лиловые тучки.
Приготовив кофе, Феко наливает его в кружку и ставит рядом с портфелем бухгалтера. Феко по-прежнему стоит. Бухгалтер пишет, проходит минута. Слышно, как во время выдоха у него шуршит в носу. Наконец он поднимает взгляд и спрашивает:
– Она где – наверху?
Феко кивает.
– Хорошо. Слушайте, Феко. Мне сегодня звонил этот ваш… целитель. – Бухгалтер устремляет замученный взгляд на Феко и принимается постукивать авторучкой по столу. Стук. Стук. Стук. – Три года. И в общем, без большого улучшения. Док говорит, мы просто поздно хватились. Говорит, мы, может быть, избежали чего-то еще худшего, но сейчас наши средства исчерпаны. Валун велик, и он уже пошел, так что пытаться его остановить, подкладывая камешки и полешки, бесполезно.
Наверху у Альмы тихо. Феко смотрит на свои ботинки. Перед его внутренним взором огромный валун катится вниз, проламываясь сквозь чащу. А еще он видит своего пятилетнего сына Тембу, который сейчас на попечении у мисс Аманды, в десяти милях отсюда. Интересно, что Темба делает сейчас? Ест, наверное. Или играет в футбол. Или надевает очки.
– Миссис Коначек требуется уже круглосуточная опека, – говорит бухгалтер. – Все очень запущено. Вы должны были это предвидеть, Феко.
Феко прочищает горло.
– А я и опекаю. Я здесь семь дней в неделю. С восхода и до заката. Частенько бывает, что и позже остаюсь. Готовлю, убираю, хожу за покупками. С ней нет проблем.
Бухгалтер поднимает брови.
– С ней масса проблем, Феко, и вы это знаете. Но вы хорошо делаете свое дело. Очень хорошо. Однако время у нас вышло. Вы помните, как месяц назад она заблудилась. Доктор говорит, она скоро забудет, как едят. Забудет, как улыбаются, как говорят, как ходят в туалет. В конце концов она дойдет до того, что забудет, как глотают. Чертовски жуткий конец, на мой взгляд. За что людям такое?
В саду ветер шуршит листьями пальм, а шум такой, будто дождь. Наверху раздается скрип. Феко изо всех сил удерживает руки за спиной, не дает им дергаться. Думает: эх, был бы жив мистер Коначек! Вышел бы сейчас из мастерской в пропыленной серой рубашке, защитные очки сдвинуты на лоб, а лицо красное, будто обгорел на солнце. Взял бы кофейник, стал пить прямо из носика, потом обнял бы Феко за плечи и сказал: «Нет, Феко увольнять нельзя! Феко пятнадцать лет с нами пробыл. А теперь у него еще и малыш. Да вы что, вообще, что ли?»{4} А потом улыбнулся бы и подмигнул. Может быть, хлопнул бы бухгалтера по спине.
Но в мастерской темнота. Гарольд Коначек четыре года как помер. Наверху миссис Альма – сидит, пристегнутая к своему аппарату. Бухгалтер сует авторучку в карман и щелкает застежками портфеля.
– Я могу оставаться в доме круглосуточно, вместе с сыном, – еще раз делает попытку Феко. – Мы можем и спать здесь.
Но даже на его собственный слух эта мольба звучит слабо и безнадежно. Бухгалтер встает, смахивает что-то невидимое с рукава свитера.
– Завтра выставим дом на торги, – говорит он. – А миссис Коначек я на следующей неделе отвезу в дом престарелых «Саффолк». Пока она здесь, собирать вещи не стоит: ее это только напугает. А вы можете оставаться до понедельника.
После этого бухгалтер берет портфель и уходит. Феко слушает, как отъезжает машина. Сверху его уже зовет Альма. Приготовленная для бухгалтера кружка кофе стоит нетронутая, исходит паром.
Остров Сокровищ
На закате Феко отваривает куриную грудку, к ней на тарелку выкладывает немного зеленого горошка. За окном дождевые тучи над Атлантикой собираются во флотилии. Альма во все глаза глядит в тарелку, словно видит там что-то загадочное.
– Ну что, миссис Альма, хорошие сегодня доктор нашел образчики? – спрашивает Феко.
– Хорошие? – (Она хмурится, моргает. Старинные часы в гостиной тикают на весь дом. В серебристом сумеречном свете комната дрожит и мерцает. Феко – это белки глаз и запах мыла или чего-то вроде.) – Ну… старые, – наконец отвечает Альма.
Он помогает ей облачиться в ночную рубашку и выдавливает червячок пасты на ее зубную щетку. Потом таблетки. Две белые. Две золотистые. Альма укладывается в постель, что-то бормоча.
Принесенный ветром дождь тихо стучится в окна.
– О’кей, миссис Альма, – говорит Феко. Натягивает ей одеяло до подбородка. – Мне пора домой. – (Его рука на выключателе лампы. В кармане принимается вибрировать телефон.)
– Гарольд, – говорит Альма. – Почитай мне.
– Я Феко, миссис Альма.
– Вот черт побери-то… – трясет головой Альма.
– Вы свою книжку всю порвали, миссис Альма.
– Как это? Я? Такого быть не может. Это, наверное, кто-то другой.
Дышит. Вздыхает. Рядом с комодом на трех фарфоровых головах поблескивают парики.
– Десять минут, – говорит Феко. Альма откидывается на подушки: лысое, лощеное, иссохшее дитя. Феко присаживается у кровати на стул, берет с ночного столика «Остров Сокровищ». Когда открывает, оттуда вываливаются страницы.
Первые абзацы читает по памяти.
Еще страница, и Альма засыпает.
B478A
А Феко, успев все-таки на автобус компании «Голден эрроу», отправляющийся в 9:20, едет к себе в Кайели́че. Феко тщедушный, маленького роста мужичонка в черных брюках и красном свитере узорчатой вязки. Сидя на автобусном сиденье, едва достает ногами до полу. Мимо проносятся участки за высокими заборами, утопающими в зарослях бугенвиллеи, и маленькие бистро, освещенные цветными шарами. На Хэнни-стрит автобус делает остановку около стеклянного фитнес-клуба британской сети «Вёрджин-эктив», где в трех крытых бассейнах, испускающих аквамариновое свечение, водную гладь дорожек рассекают последние запоздалые пловцы, а в углу исходит водопадом горка, оформленная в виде слона.
Автобус наполняется девушками из тауншипа: уборщицами офисов, официантками, прачками – женщинами, у которых в Кейптауне одно имя, а в тауншипах другое: ведь даже продавщицы и экономки, все эти Сильвии и Алисы, став матерями, меняют имена и становятся Малили и Момтоло.
От моросящего дождя стекла все в каплях. В гомоне голосов слышатся языки коса, сото, тсвана… Промежутки между фонарями удлиняются; вскоре взгляду Феко остается лишь выхватывать не всегда хорошо освещенные прожекторами рекламные билборды, которые там и сям вдруг возникают где-то вверху.
Кайеличе{6} – это тридцать квадратных миль лачуг из шлакоблоков, жести и полиэтилена с дверями от автомашин. На рубеже веков это место стало домом для полумиллиона человек, а сейчас там количество жителей выросло еще раза в четыре. Беженцы от войны, от безводья, от ВИЧ-эпидемии. Безработица там временами доходит до шестидесяти процентов. Беспорядочно натыканные среди лачуг, там высятся тысячи осветительных мачт, как деревья без веток. Вдоль дорог ходят женщины – у кого-то на руках ребенок, кто-то с пластиковым пакетом овощей или десятилитровой канистрой воды. Побрякивая на ухабах, мимо проезжают мужчины на велосипедах. Бродят собаки.
Феко выходит в квартале Сайт-Си и семенит под дождем вдоль ряда лачуг. Чуть слышно звенят ветряные колокольчики. По лужам, не разбирая дороги, бредет коза. На бамперах выпотрошенных машин или на ящиках из-под фруктов под рваными брезентовыми навесами сидят понурые мужчины. Несколькими кварталами дальше кто-то запускает фейерверк, который оглушительно бабахает, сыплет искрами, а потом над крышами гаснет.
Дом B478A – это бледно-зеленый сарай с земляным полом и выкрашенной в светло-голубой цвет дверью. Крыша положена на три лысые покрышки. В стене два окошка с решетками. Темба дома, еще не спит, он оживлен, что-то шепчет, чуть не скачет на месте от нетерпения. На нем футболка, которая ему велика на несколько размеров; на переносице подпрыгивают очочки.
– Папочка! – радуется он. – Папочка, ты опоздал на двадцать одну минуту! Папочка, а Богинкоси поймал сегодня трех кошек, представляешь? Папочка, а ты умеешь делать парафин? Из пластиковых пакетов, а?
Феко садится на кровать и ждет, когда глаза адаптируются к полутьме. Стены в их сарайчике оклеены выцветшими проспектами из супермаркета.
За окнами сеется дождик, в свете дуговых ламп его даже видно; стуча по крыше, он производит тихое, успокоительное шуршанье. Спасаясь от дождя, в дом лезут насекомые – комары, сороконожки и большие зеленые мухи. По полу тянутся две муравьиные дорожки; подобно венам, они разделяются на мелкие прожилки, которые ведут к норкам под печкой. На окнах сетка, об нее бьются ночные мотыльки. У Феко до сих пор в ушах голос бухгалтера:
– Ты ел, Темба?
– Не помню.
– Как это ты не помнишь?
– Да нет, ел я, ел! Мисс Аманда кормила кукурузной кашей с фасолью.
– А очки днем надевал?
– Все время ходил в очках!
– Темба, смотри у меня!
– Да правда в очках ходил, папа. Не видишь разве? – Двумя пальцами малыш тычет в стекла.
Феко снимает туфли.
– Ладно, ягненочек, верю, верю. А теперь выбирай: в какой руке? – Протягивает два кулака. Темба стоит босой в огромной футболке, карие глаза за стеклами очков моргают.
В конце концов выбирает левый. Феко качает головой, улыбается и раскрывает пустую ладонь.
– Ничего нет?
– В следующий раз, – обещает Феко.
Темба кашляет, вытирает нос. Похоже, изо всех сил прячет разочарование.
– Теперь сними очки и покажи, как ты умеешь взять папу в клещи, – говорит Феко, и Темба, положив очки на печку, прыгает на отца, обхватывая его руками и ногами. Они катаются по кровати. Темба крепко обнимает отца за шею, сжимает его спину ногами.
Феко встает, шагает по крошечной комнатенке туда-сюда, но малыш упорно висит на нем.
– Пап, – говорит Темба, уткнувшись отцу куда-то в грудь. – А что было в другой руке? В этот раз что-то было?
– Не могу тебе сказать, – говорит Феко. Притворяется, будто хочет стряхнуть с себя малыша. – Постарайся в следующий раз угадать.
Феко тяжело топчется по комнате. Мальчик висит на нем. Его головенка камнем бьется отцу в грудину. От волос пахнет пылью, карандашными стружками и дымком. На крыше шебаршится дождь.
Во дворе высокий мужчина
В ночь на понедельник Роджер Тшони опять навещает богатый пригород Вредехук, но уже не один, теперь он берет с собой Луво, тихого подростка, который нужен ему в качестве соглядатая воспоминаний, – и с ним на пару в двенадцатый раз, вскрыв замки, проникает в дом Альмы Коначек. У Роджера седые волосы, седая борода и нос, похожий на здоровенную бурую тыкву. Зубы у него оранжевые, как у бобра.{7} И весь пропитан вонью дешевого табака. На шляпе лента, на которой вкруговую три раза написано «Ma Horse»{8}.
До сих пор каждый раз, когда Роджер ковырялся в замке предохранительной решетки, Альма просыпалась. Может быть, тому виной система тревожного оповещения, но никакой такой системы он в доме вроде бы не обнаружил. В результате Роджер вообще оставил всякие попытки таиться. Сегодня он почти не старается делать свое дело тихо. Ждет в дверях, считает до пятнадцати, впускает мальчишку.
Иногда старуха угрожает вызвать полицию. Иногда называет его Гарольдом. Иногда еще хуже – боем. Или кафром{9}. А то и просто черномазым. Вроде того что, давай-ка, бой, за работу. Или: да черт тебя подери, кафр черномазый! Иногда она смотрит пустыми глазами сквозь него – так, будто он соткан из тумана. Если она его пугается, он просто отходит подальше, выкуривает сигаретку в саду, а потом снова заходит в дом через дверь кухни.
Сегодня Роджер и Луво, оба промокшие под дождем, ненадолго задерживаются в гостиной и через стеклянную дверь веранды окидывают взглядом город – там несколько красных огоньков мерцают среди десятков тысяч янтарных. Вытирают подошвы туфель; слушают, как Альма что-то бормочет сама с собой в спальне, что в конце коридора. Съежившись под дождем, океан прячется в логове из сплошной непроницаемой черноты.
– Она прямо сова какая-то, эта бабка, – шепчет Роджер.
Мальчишка по имени Луво снимает шерстяную шапочку и, почесывая череп между четырьмя вделанными в голову разъемами, продолжает подниматься по лестнице. Роджер заруливает на кухню, берет из холодильника три яйца и ставит их в кастрюльке вариться. Вскоре, еле волоча ноги, из спальни выползает Альма – босая, лысая, щуплая и маленькая, как девочка.
Руки Роджера с шорохом пробегают по карманам рубашки – нет, тут все пусто, – находят сигарету, заткнутую за ленту шляпы, и возвращаются в карманы брюк. Он уже знает, что страх на старуху наводят именно его руки. Во всяком случае больше, чем что-либо другое. Длинные руки. Коричневые руки.
– Это еще кто? – шипит Альма.
– Я Роджер. Иногда вы называете меня Гарольдом.
Она проводит тыльной стороной ладони себе по губам и носу.
– У меня есть револьвер.
– Да нет у тебя револьвера. Да и не сможешь ты меня застрелить. Садись давай.
Альма пораженно на него смотрит. Но через несколько секунд садится. Единственный свет в помещении – голубоватое кольцо пламени конфорки. Внизу, в городе, точечки света автомобильных фар расплываются и исчезают, пробежав по стеклу окна между дождевыми каплями.
Сегодня этот дом как-то давит на Роджера – с этими трескучими напольными часами, девственно чистенькими диванами и большим стеклянным шкафом для экспонатов в мастерской. Ему нестерпимо хочется курить.
– Сегодня доктор дал вам новый набор картриджей, верно, Альма? Я видел, как слуга – ну, этот ваш шибздик – возил вас в Грин-Пойнт.
Альма хранит молчание. В кастрюльке побрякивают яйца. У бабки такой вид, будто внутри у нее время остановилось; вены как веревки, похожая на птицу, сидит с совершенно пустым лицом. Одинокая голубая артерия пульсирует над правым ухом. На черепе чуть выдаются четыре резиновых колпачка.
Хмурится:
– Кто вы?
Роджер не отвечает. Выключив конфорку, ложкой с прорезями вынимает три окутанных паром яйца.
– Меня зовут Альма, – сообщает Альма.
– Это я знаю, – говорит Роджер.
– А я знаю, что вы тут делаете.
– Правда?
Подержав под струей воды, он выкладывает яйца на кухонное полотенце перед Альмой. За последний месяц они это проделывали уже больше десяти раз: усаживались среди ночи за стол у нее на кухне при свете огней Трафальгар-парка, железнодорожной сортировочной и порта – Роджер и Альма, высокий чернокожий мужчина и престарелая белая женщина. Картинка немножко не от мира сего. Роджер сам этому удивляется, смотрит на себя будто со стороны – что все это может значить? Каким образом нескончаемые неудачи его жизни привели его именно к этому?
– Давай-ка, ешь без разговоров, – говорит он.
Во взгляде Альмы подозрение. Однако чуть погодя она берет яйцо, шмякает об стол и начинает чистить.
Порядок вещей
А вещи – они такие, они по порядку не располагаются! Чтобы от А к B и дальше к C и D, – увы, не получается. Все картриджи одного размера и одного постылого цвета беж. Но то, что на одних, происходило десятки лет назад, а на других – в прошлом году. По интенсивности тоже: одни, втянув в себя Луво, держат его пятнадцать или двадцать секунд; другие вбрасывают в прошлое Альмы так, что он зависает там на полчаса. Секунды растягиваются, а месяцы промелькивают в мгновение ока. Он выныривает, задыхаясь, словно из-под воды; физически чувствует, как его катапультирует в собственное сознание.
Придя в себя, Луво иногда обнаруживает, что Роджер с ним рядом, стоит с прилипшей к верхней губе незажженной сигаретой и смотрит на загадочную стену, которая увешана у Альмы записочками, открытками и картриджами. Смотрит так, будто ждет, что с этой стены на него снизойдет озарение.
Обычно в доме при этом тишина, только выдохи ветра, что врывается в открытое окно, да шелест бумажек на стене, а в голове у Луво множатся вопросы.
Луво считает, что ему что-нибудь лет пятнадцать. Собственных воспоминаний у него очень немного; о родителях ничего, и никакого понятия о том, кто мог вделать ему в череп четыре разъема, а потом отправить скитаться среди десятка тысяч бездомных сирот Кейптауна. Насчет того, как и почему, – никаких даже намеков. При этом он умеет читать и говорит по-английски и на языке ко́са{10}, знает, что в Кейптауне летом жарко и ветрено, а зимой прохладно и пасмурно. Но где он всего этого нахватался, не имеет понятия.
А все недавнее – сплошная боль: болит голова, спина, ноют кости. Шея изнутри горит огнем, мигрени налетают, как грозы. Дырки в черепе чешутся, из них сочится прозрачная жидкость; они подогнаны далеко не так аккуратно, как разъемы на голове у Альмы Коначек.