Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: На родине - Иван Александрович Гончаров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я помню юмористический рассказ губернаторского чиновника по особым поручениям, Янова, человека образованного, собеседника веселого, неистощимого на анекдоты и рассказы. Предместник Углицкого употреблял его по письменной части, так как он писал скоро, живо и хорошо, но должен был удалить его от писания. Он в деловые бумаги подпускал остроты и юмор. Губернатор ему однажды заметил, что в деловых письмах к важным лицам надо писать имена их полностию, например: не Егор Петрович, а Георгий, не Ефим, а Евфимий Иванович, не Сергей, а Сергий и т. д., а к неважным лицам можно-де писать просто. Янов принял это к сведению и пошел писать: к какому-нибудь министру в Петербург — «Федорей Павлович», «Михалий Иванович», а к простым, напротив, вместо Афанасий Степанович, писал «Афанас Степанович» и т. п. Несколько таких бумаг успели проскочить в Петербург и возбудили там внимание. Потом в одной деловой бумаге, говоря о каком-то умершем чиновнике, написал, что «покойный был беспокойного нрава». За эти остроты от писания бумаг его устранили.

Обращаюсь к его рассказу. Это говорилось в губернаторской канцелярии, при других, между прочим, при правителе канцелярии. Губернатор задумал объезжать, по положению, губернию и послал Янова вперед, в те места, где он хотел сам побывать и осмотреть. Это делалось с тем, чтобы по уездам привели все в порядок, исправили неисправности, словом — чтоб проснулись, где власти спят, и принялись за дело. Заставать врасплох и потом карать за неисправности или ждать исправления — казалось хуже. По отъезде губернатора опять спустили бы рукава — и спускали. Губернские власти знали это очень хорошо по опыту.

— Вот я поехал, — рассказывал Янов, — приехал в К., остановился у городничего; квартира уже была готова. Он угостил отличным завтраком, потом стал показывать толстые дела, какие-то книги и бумаги. «Потрудитесь проверить приход и расход сумм», — говорит. Я, наморщив лоб, пристально заглянул в них, не прочитал ни строчки, притворился, что проверил итоги. «Верно, говорю, прощайте». — «Вот еще полиция, пожарная команда, говорит, не угодно ли взглянуть?» А я уж влез в тарантас. «Ах, чорт бы тебя взял, мучитель!» — думаю. «Превосходно, говорю, так и блестит! А пожарные, какие молодцы?» — добавил я, глядя на мизерных, меленьких четырех солдатиков в изношенных мундирах. «Мундиры с иголочки», — подсмеивался я. Я стал надевать перчатки: только один палец не лезет — что такое? Я опрокинул перчатку: из пальца ко мне на колени посыпались золотые, штук двадцать. Я проворно подобрал, спрятал их в карман. «Прощайте, говорю, приподняв фуражку, у вас все в отличном порядке, вы примерный чиновник, — так и губернатору доложу. Трогай!» Приехал в С. Та же история: ночлег у городничего, отличный ужин с шампанским — и где только они его там берут в захолустье? На другой день такой же смотр и отъезд. Прощаюсь, надеваю перчатку: опять палец не лезет и перчатка тяжела. Мне это понравилось. Дальше я уж сам стал смотреть, — тяжела ли перчатка и лезут ли пальцы?

— Вы, может быть, думаете, что он шутит? — сказал мне секретарь, смеясь, — вовсе нет: это точь-в-точь было!

— Какие шутки! — почти обидчиво заметил рассказчик. — Воротясь, после ревизии, я за обедом у губернатора рассказал и распотешил всех.

— И губернатор слышал?

— Как же: он больше всех тешился! — заключил рассказчик.

— За что же вам давали?

— Как же: за то, что не смотрел и не видал ничего.

— И у вас не было того, что называется... — начал я и остановился, приискивая слово.

— Scrupule,[18] верно, хотите вы сказать? — договорил Янов, — было, как не быть! Я даже думал, не отдать ли назад, да... передумал. Ведь это не взятка, — фи, как можно! Я не способен ни прижать, ни пожаловаться, и если б нашел неисправность, сам заметил бы и посоветовал исправить. А тут просто суют в руки лишние деньги, да еще нажитые, очевидно, неправедно. Как же их не отобрать и не спрятать в карман, тем более что перчатки разорвались, не выдержали бы...

И рассказчик, и все слушатели смеялись.

Зимой, я помню, одна барыня, небогатая помещица, сетовала, рассказывая своей приятельнице при мне и еще при одном родственнике, старике, по секрету, о своем недоумении, за кого выдать дочь, хорошенькую девушку, с которой мне приходилось иногда танцевать на вечерах.

— Двое приглядываются к моей Кате, — говорила она, — и Ягорский и Мальхин: того и гляди сделают предложение, а я не знаю, как быть, за которого отдать? Ягорский — жених бы хоть куда! И Кате нравится, из себя видный, славно танцует, по-французски говорит, так и сыплет...

— Так вот за него бы и отдать, если он нравится барышне, — вставил я.

— Вот молодые люди: у них все романы в голове! У меня еще дома две на руках: многого я дать не могу, чем же станут молодые жить? Вот у Мальхина, так у того полтораста душ, доходу от должности, говорят, тысяч пять получает...

— Помилуйте, он плешивый, толстый, да еще взятки берет! — брезгливо перебил я.

— Ну, нет: он свежий, бодрый, что называется — «в соку». Брюшко точно — есть, но он еще танцует на балах, — заступился за него старичок. — А какие это взятки! Не взятки, милостивый государь, а доходы получает по месту советника казенной палаты! — строго прибавил он.

— Ну, это все равно! — сказал я.

— Как все равно! — горячился старик, — не все равно! Вот будете служить, тоже сами будете получать доход: без дохода нельзя...

— Не буду! — сердито отрезал я.

— Молодо, зелено! — сказала мать Кати.

Так казна, пассивно допуская нештатные «сборы», негласно делилась с служащими своими доходами и тем дополняла не хватавшее на прожиток скудное жалованье.

VII

Губернатор, Лев Михайлович Углицкий, был старинного дворянского рода, учился, кажется, в пажеском корпусе или дома, а вернее, должно быть, нигде не учился. Он бегло говорил по-французски, а русской речью владел мастерски, без книжного красноречия. Она свободно лилась у него, умно, блестяще, с искрами юмора, с неожиданными ловкими оборотами, остроумными сравнениями, антитезами. Я, да и другие тоже заслушивались его рассказов: он был виртуоз-рассказчик. Он отлично пользовался — не приобретенными систематическим путем, а всячески нахватанными знаниями почти во всем и обо всем. А нахватал он знания не из книг, не в школе, а с живых людей, на ходу, в толпе бесчисленных знакомых во всех слоях общества. У него в памяти, как у швеи в рабочем ящике, были лоскутки всяких знаний, и он быстро и искусно выбирал оттуда нужный в данную минуту клочок. Что западало ему в память, то и оставалось там навсегда и служило ему верно. У него развился взгляд и вкус и в литературе и в искусствах, особенно в живописи. Он был не только любитель, но и знаток хороших картин. Апломб в разговоре, что называется, у него был удивительный: он отважно врезывался в разговор, как рубака в неприятельский строй, и отлично уклонялся, когда натыкался на неодолимую преграду.

Особенно мастерски владел он софизмом, как отличный дуэлист шпагой, и спорить с ним, поставить его в границы строгой логики было мудрено: он не давался.

Некоторые из его рассказов так и просились под перо. Если б я мог предвидеть, что когда-нибудь буду писать для печати, я внес бы некоторые рассказы в памятную книжку. Иные еще и теперь сохранились у меня в памяти. Особенно интересны у него выходили характеристики некоторых известных, громких личностей, с которыми он был в сношениях личных или служебных. Он долго служил адъютантом у разных начальников и сохранил в памяти живую характеристику о них. У него была масса воспоминаний, скопившихся за тридцать с лишком лет, с начала нынешнего столетия. Он так же, как Онегин, помнил и все анекдоты «от Ромула до наших дней».[19] У него в натуре была артистическая жилка — и он, как художник, всегда иллюстрировал портреты разных героев, например выдающихся деятелей в политике, при дворе или героев отечественной войны, в которой, юношей, уже участвовал, ходил брать Париж, или просто известных в обществе людей. Но вот беда: иллюстрации эти — как лиц, так и событий — отличались иногда такою тонкостью, изяществом деталей и такою виртуозностью, что и лица и события казались подчас целиком сочиненными. Иногда я замечал, при повторении некоторых рассказов, перемены, вставки. Оттого полагаться на фактическую верность их надо было с большой оглядкой. Он плел их, как кружево. Все слушали его с наслаждением, а я, кроме того, и с недоверием. Я проникал в игру его воображения, чуял, где он говорит правду, где украшает, и любовался не содержанием, а художественной формой его рассказов. Он, кажется, это угадывал и сам гнался не столько за тем, чтобы поселить в слушателе доверие к подлинности события, а чтоб произвести известный эффект — и всегда производил.

Между тем все-таки он был безграмотный, или по меньшей мере полуграмотный. Ни по-русски, ни по-французски он не напишет двух-трех строк грамматически правильно. Орфография и синтаксис отсутствовали. Для переписки, даже для писания простых интимных писем ему нужен был секретарь или секретари. Как это могло случиться — не знаю и до сих пор. Я долго, особенно после, в Петербурге, служил ему добровольным секретарем.

Губернаторский дом был убран со вкусом и поставлен Углицким на широкую, щегольскую ногу. Особенно коллекция картин в его кабинете была замечательна. Кроме того, вдобавок к казенной мебели он выписал еще много ненужных вещей, всегда с печатью вкуса, из Петербурга и Москвы, завел щегольский экипаж, красивых лошадей, выписал тонкого повара. Камердинер у него был что-то вроде какого-нибудь французского Ляфлёра, Пикара или Лебедя, гладкий, красивый, откормленный, одет щегольски, почти как его господин, с напускной важностью, почтительный с его превосходительством и наглый с просителями, плут и взяточник. Словом, все — на широкую, барскую ногу, и не по провинциальному, а по петербургскому масштабу.

«Стало быть, у него много было денег?» — следует за этим вопрос. — Ничего у него не было, кроме жалованья и... долгов! Жалованья полагалось губернатору шесть тысяч рублей (ассигнациями), казенный дом, отопление, освещение — и только. После, кажется, впрочем, удвоили оклад, но не помню, было ли то при Углицком, или после него. Как же жить, да еще на такую широкую ногу, щегольски?

Подумают, может быть, что он тоже имел «доходы» по должности. Нет, никогда. Он был очень опрятен, держал себя безукоризненно, джентльменом. Все, что доставлялось на губернаторский дом из лавок, оплачивалось немедленно. Так было во все время его губернаторства, и при отъезде его оттуда за ним ни у одного купца, ни в какой лавке не осталось ни гроша долга.

Он щеголял этим, как щеголял изящным костюмом от петербургского портного, покроем и белизной белья, чистыми, прозрачными ногтями. Ничем этим, как и мелкими долгами, он не грешил. «Это «mauvais genre»,[20] — говорил он. — После того остается мне пойти с этими торгашами в харчевню чай пить или в Петербурге гулять по Невскому проспекту в фуражке, а в театре в первый ряд залезть в зеленых замшевых перчатках и т. п. Фи! On risque se déclasser!».[21]

Крупных «доходов» по службе он гнушался не менее — вроде, например, положенных будто бы ежегодных субсидий от откупщика губернаторам и другим властям покрупнее, по нескольку тысяч. Углицкий сказывал мне потом об этих попытках приношения со стороны откупщика.

— Как же вы это приняли? — спросил я.

— Allez vous promener![22] — сказал я ему на его намеки. «Но ведь это везде делается: это обычай!» — настаивал откупщик и отошел с носом.

Это, конечно, была правда. Если б Углицкий поползнулся на такой доход, он мне бы об этом не заикнулся.

Но... но... вот он что прибавил и поставил меня в тупик.

— Кто берет эти приношения, — сказал он, — те обязаны потом делать по откупам разные потворства. Прошлой весной он подъехал было ко мне с просьбой: выпусти, да выпусти я хлеб к сплыву по Волге...

(Какой это хлеб и почему его нельзя было отпустить, я теперь совершенно забыл.)

— Что же вы? — спросил я, — конечно, не разрешили?

— Разумеется, нет. Стал приставать: мы с ним приятели — хлеб-соль водим; c’est un bon enfant après tout.[23] Мне не хотелось отделаться сухим отказом: «Вот, — сказал я, — я на той неделе еду в С. уезд — вы ведайтесь, как хотите, с вице-губернатором: он без меня будет управлять губернией».

— Что же он?

— Ничего не сказал, почесал только за ухом. Я уехал. Переправляюсь в С. уезде через Волгу, вижу: плывут росшивы. Спрашиваю, с чем это? от кого? «С хлебом, говорят, откупщик вниз спускает...»

Губернатор заключил еще свой рассказ смехом. Не знаю, заметил ли он, какой крупный и неприятный софизм вставил он в свою службу. Мой барометр его нравственности стал колебаться.

Потом он на вечерах играл в карты, если не с азартом, то с значительным увлечением, между прочим и с откупщиком. Злоязычный Янов рассказывал, что «откупщику не везет в игре... с Львом Михайловичем», — добавил он с комическим вздохом.

— Зачем же он не бросит, если проигрывает? — спросил я.

Янов засмеялся и похлопал меня по коленке.

VIII

Но все-таки Углицкий был в долгу, как в шелку. У него были не мелкие, а довольно крупные и притом стереотипные долги. Общую сумму своих долгов он определял в тридцать семь тысяч, то есть стереотипных долгов. Сумма же подвижных, мелких долгов менялась, то повышалась, то понижалась: последнее случалось, когда заимодавец попадал в «денежную минуту», узнавал, что Углицкий получил куш. Он уплачивал если не все, то хоть часть. Если же долг затягивался, то после известного срока причислялся к стереотипным. Правда, он возлагал упование на наследство после какой-то богатой бездетной тетки а Петербурге, — но это наследство было проблематическое, вроде ожидания приезда богатого дяди из Америки.

Итак, он жил прежде всего долгами, как отец Онегина,[24] по словам Пушкина. Тогда, кажется, и все старое поколение пробавлялось этим способом: только «ленивый», по пословице, не делал долгов. Когда, бывало, упрекнут кого-нибудь долгами, у виноватого всегда был готов стереотипный ответ: «У кого их нет?»

У Углицкого делание долгов было приведено в систему, которую он прилагал к делу так же виртуозно, как юмор и остроумие к рассказам. Система, очевидно, принадлежала воспитанию и нравам его времени. Долги делались и не платились как-то помимо всяких вопросов о нравственности, как хождение в церковь и усердное исполнение религиозных обрядов у многих молящихся часто не вяжется с жизнью. Например, украсть у ближнего из кармана, из стола, тайно присвоить — никто и никогда из этих «джентльменов» не решался, скорей застрелится; а занять с обещанием отдать «при первой возможности», «при удобном случае», и забыть — это ничего, можно!

Как могли эти господа жить и спать, что называется, на оба уха, беззаботно, не заглядывая из сегодня в завтра, — непостижимо для человека в здравом уме и твердой памяти! А они жили, и жили уютно, комфортабельно, изящно — и считали себя, не шутя, джентльменами. Например, Углицкий рассказывал мне уже после, когда мы приехали в Петербург (я забегаю вперед), как он однажды за границей очутился «entre de mauvais draps»[25] и как выпутался. После отставки он поселился в Париже, конечно с подругой. Пенелопа его, Марья Андреевна, оставалась в Петербурге, на маленькой квартирке, «на антониевой пище»; дочь была помещена в первоклассный пансион оканчивать воспитание, конечно на чужой счет — тетки или другой благотворительницы — не помню. В Париже он взял квартиру, завел мебель, разумеется изящную — все это на счет своей побочной, увлеченной им супруги. Жила эта чета не стесняясь, пользуясь всеми парижскими благами и, наконец, через год — прожились. Он сбыл мебель и все вещи за бесценок и уехал на Рейн, потом во Франкфурт — и в один день... «Figurez-vous,[26] — говорил он, — у меня осталось всего двадцать пять талеров». Я вчуже ужаснулся, слушая его. «Что же вы сделали?» — спрашиваю я. «Я ходил по франкфуртским бульварам и все думал, как извернуться... Там есть павильон в одном саду, с статуей Ариадны «на тигре», открытый для публики. Я от нечего делать зашел туда. Смотрю на эту Ариадну и думаю... думаю: «Ведь этот сад богатого банкира... Пойду к нему!» — и пошел. «Дома, принимает. Как о вас доложить?» — «Gentilhomme russe».[27] Банкир принял меня с утонченной вежливостью, спросил, «чему он обязан честию» и т. д. Я ему очень слегка, небрежно, шутя очертил свое критическое положение. «Figurez-vous, — говорю: — у меня двадцать пять талеров в кармане, а мне до дома больше трехсот миль... и мне необходимо...» — «Сколько вам нужно? — спросил он, выслушав, — чтоб доехать». — «Тысячи две франков, я полагаю, довольно...» Представьте, он подошел к столу, отрезал чек на эту сумму и велел человеку проводить меня в кассу...» — «Но ведь ему надо было скоро заплатить: у вас было что-нибудь в виду?» — «Ни гроша в виду». — «Как же вы думали сделать?» — «Никак не думал». Я смотрел на него в страхе за него, а он отвечал мне веселым взглядом. «Il у a une providence pour les malheureux...[28] — продолжал он. — Figurez-vous: по Рейну в это время ехал наш двор; я бросился в Эмс — нашел между придворными друзей, сослуживцев и представил им свое положение живо, в ярких красках, даже прослезился. Обо мне доложили... Там вспомнили, что я когда-то танцовал на придворных балах... и мне выдали две тысячи пятьсот франков. Я сейчас отвез деньги к банкиру и поспешил в Россию».

Здесь, кстати, приведу еще два рассказа самого Углицкого и его приятеля, отставного полковника Сланцова, друг о друге. Сланцов был однополчанин Углицкого, жил с ним вместе, что называется, душа в душу. То же воспитание, нравы, прекрасный тон, манеры, щегольство, та же бойкость французской и русской речи на словах и та же малограмотность на письме. Кажется, все их поколение как-то свысока смотрело на грамотность. Письменные занятия презрительно назывались некоторыми тогдашними военными: «купаться в чернилах».

У Сланцова было порядочное имение за Волгой, где он проводил летние месяцы, а в городе был гостем Углицкого. Когда они были вместе, для гостей просто был праздник слушать их. Однажды, после обеда, мы сидели у камина в кабинете Углицкого втроем, то есть они двое и я.

Они пустились в откровенные воспоминания, удили из прошлого друг у друга едкие случаи и перекидывались ими, как шалуны хлебными шариками за обедом между собой.

— Послушайте, что он со мной сделал однажды! — рассказал, между прочим, Углицкий про Сланцова:

— Это было в Германии; мы (с войском) подвигались к французской границе. Наш полк был в... (я забыл теперь, какое местечко он назвал). Я был полковым адъютантом. Командир послал меня верст за сорок, к дивизионному генералу, с бумагами и поручениями. Я взял троих людей из полка и отправился верхом. Денег у нас — ни у него (он указал на Сланцова), ни у меня не было ни алтына, nous étions à sec,[29] ждали всё из дома. А из дома получали только слезные письма: «После французов все разорено, не поправились, дохода нет, чтоб потерпели, пробавлялись казенным» и т. п. канитель! Жили мы на одной квартире, у старой немки, обедали у командира да у офицеров, у кого были деньги. Между тем у нас в полку велась крупная игра. Был один капитан Шлепков — так отшлепывал в банк, что иногда все деньги из полка соберутся у него, — и потом у него же занимаются. Усталый, злой, голодный, я воротился дня через три домой. «Где Андрей Иваныч?» — спрашиваю у денщика. «К Шлепкову, говорит, пошли, и все господа там». Я стал раздеваться, вдруг вижу письмо за зеркалом: от матери. Я обрадовался до слез, стал читать, пропустил разные домашние подробности, с поклонами от теток, дядей, кузин, и добрался до живого места: «Посылаю тебе, милый Левушка, сто золотых...» Я чуть не прыгнул до потолка. Дальше мельком пробежал строки: «Разорены от французов... береги деньги... долго не пришлю... эти заняла...» и т. д. Я спрятал письмо и стал искать денег на столе, в столе — нету. «Кто принес письмо?» — спрашиваю денщика. «Андрей Иванович, говорит, положил его за зеркало». «Верно, деньги спрятал к себе в ящик: умник!» — подумал я и, как блаженный, поужинал и лег спать. У меня так и звенели в ушах всё золотые. Я мечтал, как я разгуляюсь назавтра и... конечно, поиграю, обыграю Шлепкова. Утром рано кричу с постели: «Андрей! Андрюша!» Храпит. Через полчаса опять зову. «Мм»... мычит. Потом, слышу, возится, встает. «Где деньги спрятал? — спрашиваю, — в ящике, что ли?» Кряхтит. «Говори же!» — «Погоди... сапог не лезет». Опять кряхтит. «Давай же деньги!» — говорю. «Какие деньги?» — «Как какие деньги? ведь ты, верно, с письмом и деньги из канцелярии принес?» — «Ах, эти-то! Да, принес... Эх, другой сапог не лезет!» — «Где же деньги? Не томи, говори и давай... в столе, что ли, у тебя?..» — «Нет, они... у Шлепкова», говорит. Я ужаснулся. «Как так?..» — «Отшлепал, брат Левушка; так отшлепал... ах, проклятые сапоги!..» — «Ужели ты всё спустил, бессовестный?» — спрашиваю. А он в ответ мне только печально головой кивнул...

— Что ж ты не прибавил вздоха моего? — перебил Сланцов. — Я так вздохнул, что денщик пришел, думал — зову его. «Ужели ты мне хоть пяти золотых не оставил?» — горько упрекнул он меня, как теперь помню...

— И это все правда? — спросил я.

— Да, это... правда, — сознался Сланцов. — Que voulez vous! Nous étions en guerre, et à la guerre comme à la guerre?[30]

— Но погоди же: ты дискредитировал меня перед молодым человеком — он подумает, что я нахал, а ты великодушный друг! Я тоже могу припомнить кое-что: как ты мне отплатил. Figurez-vous, — обратился он ко мне и продолжал по-французски, но потом перешел на русскую речь. — Мы воротились в Петербург, я вышел в отставку, а он (указывая на Углицкого) остался в полку; жили мы вместе. Я нанял квартиру, отделал ее щегольски, накупил мебели, ламп, ваз, зеркал, картин, разных дорогих bibelots — cela m’a couté les yeux de la tête,[31] — словом, промотался, — конечно, пока в долг. Сделал также полный гардероб. Понадобилось мне, однако, съездить в деревню добыть денег. С этой войной да с походами я не имел понятия о своих делах, не знал, что у меня есть, что в имении делается. Я поехал на какой-нибудь месяц — осмотреться, распорядиться. Приехал — и нашел хаос: денег в конторе пять рублей, староста в бегах. Я попробовал похозяйничать — вышло хуже. Зато священник встретил меня с крестом и святой водой, а приказчик поднес хлеб-соль. Я подумал, подумал, перебывал у всех соседей, звал и угощал у себя уездную челядь, заседателей, исправников и прочих и, наконец, нашел соседа — домоседа, практического хозяина и скрягу, — честного и аккуратного, который всю жизнь просидел между пшеницей и овсом, сам сеял, жал и молол и сам возил свой хлеб на пристань, на Волгу. Он за пять процентов с дохода взял все мои дела на свои плечи. И теперь всем заведует, конечно, лучше меня. Все это задержало меня вместо месяца — целых четыре. Осенью я воротился в Петербург. Приезжаю вечером: его (указывая на Углицкого) не было дома. Было еще не поздно, и я хотел поехать вечером куда-нибудь к знакомым. Обрился и велел дать одеться. «Что прикажете подавать?» — спрашивает камердинер. «Дай синий фрак». — «Синего фрака нет...» — «Как нет: где же он? Я его не брал с собою». Вижу, что Петрушка конфузится и молчит. «Пропил», думаю. «Куда ж ты его девал?» — грозно спрашиваю. «Лев Михайлыч, говорит, взяли...» — «Он мундир носит: зачем ему?» — «Да... заложили!» Я молчал: что было сказать? «Дай другой: там был зеленый...» — «И тот... тоже-с...» — «Ну, дай сюртук, что есть...» — «Ничего не оставили», говорит. Я отворил шкаф: пустой! Осматриваюсь кругом: все голо! Беру свечку; иду в гостиную, в залу: ни картин, ни ваз, ни серебра… «И это все заложил!!» — в ужасе почти закричал я. «Точно так-с». Только портрет моей покойной жены сиротливо висел на стене под флером! Я в отчаянии пожал плечами. Вот он каков! Теперь и судите, имел ли я право проиграть его золотые! — заключил Сланцов.

— Мне следует спросить, имел ли я право заложить твои вещи? — добавил Углицкий. — Figurez-vous, — обратился он, в свою очередь, ко мне, — он (указывая на Сланцова) обещал выслать мне из деревни — если не все, так хоть половину проигранных им моих золотых — и в течение четырех месяцев не только не прислал ни гроша, даже ни строчки не написал! Что мне было делать! Мне на обед нехватало: что, неправда? — обратился он к Сланцову. — Я, закладывая твое добро, выручал только свои золотые: да! Я хоть портрет твоей жены оставил тебе, а ты мне ни одного золотого... за границей не приберег. Представьте — ни одного!..

— Ну, Левушка, этого недоставало, чтоб ты еще этот портрет заложил! сознайся — ты был бы, что называется, franche canaille![32] — возразил Сланцов.

— Что вы скажете, молодой человек, слушая нас? — спросил Углицкий. — Изверги?

— Нет, я ничего не скажу, а после нас со временем будут петь: «Вот послушайте, ребята, как живали в старину!» — заметил я, смеясь. — Но, извините, мне кажется, вы оба в этих рассказах усиливаете колорит. Потом меня не столько удивляет смелость этих ваших проказ друг над другом, сколько трогает кротость, с какою вы оба принимали это. «Ужели ты мне пяти золотых не оставил!» — мягко упрекнули вы за растрату денег в критическую минуту — и только! А вы «лишь пожали плечами», найдя пустую квартиру. «О дружба, эта ты!» — невольно скажешь!

— О нет, мы дня три ненавидели друг друга после того, дулись, не говорили между собой, а потом сейчас же помирились, как только кто-то первый... не помню, ты или я (Сланцов обратился к Углицкому) — денег достали, конечно, в долг... и замазали брешь. А с ним мы не считались: твое и мое у нас, как у допотопных людей, не существовало! — заключил Сланцов.

Меня, нового, свежего молодого человека, удивляло и занимало все в этих людях. И это систематическое, искусное проживательство на чужой счет, и бесцельная канитель жизни, без идей, без убеждений, без определенной формы, без серьезных стремлений и увлечений, без справок в прошлом, без заглядывания в будущее. Если и было дело, оно тянулась вяло, сонно, как-нибудь.

Сколько пропадало, уходило ни на что сил и дарований в этом тогда старом поколении людей! Вот хоть бы эти два представителя своего времени, Углицкий и Сланцов, и сколько других, подобных им, были умные, живые, даровитые. Это видно было из каждого слова, шага. Оба прошли строгую военную школу, сражались, делали, что им приказывали, и ни один не вложил в дело часть самого себя, что-нибудь свое. Из войны, походов, сражений они оба вынесли впечатления личной отваги, блеска, щегольства, разных веселых авантюр за границей, изображали все это в остроумных, пикантных рассказах. Серьезная, строгая сторона той великой эпохи от них ускользнула. Они ее будто не видали, жили как-то вне ее. Дома у себя — та же беззаботность и бессодержательность жизни. Сланцов не умел распорядиться своим имением и сдал его на руки другому. Углицкий в делах по своей должности был очень чуток, наблюдателен и зорок и был бы исполнителен, если б... Вот это «если б»! У меня была бабушка, которая говаривала: «Если б не бы, да не но, были бы мы богаты давно!» Был бы исполнителен и Углицкий, если б... хотел.

А был способен. Бывало, пришлют ему массу протоколов из губернского правления для подписания. Он сам слушал чтение их в правлении рассеянно. беспрестанно отвлекался, рассказывал членам новости, анекдоты, шутил. А в кабинете у себя, когда его домашний чиновник, проживавший у него чем-то вроде лягавой собаки, бегавший с разными поносками, и иногда postillon d’amour,[33] станет читать подробно, он нетерпеливо вырывает у него бумагу и подписывает... «Я еще не дочитал, о чем протокол!» — заметит чиновник. «Хочешь, — скажу о чем?» — ответит губернатор и скажет. По одному намеку в начале протокола он знал, о чем говорится дальше, нужды нет, что в правлении слушал чтение в пол-уха.

Толпу просителей примет живо, бойко, разберет и отпустит в какие-нибудь полчаса. Осмотрит тюрьму, какой-нибудь гошпиталь — все это на ходу, мимоездом, до завтрака, а между завтраком и обедом делает или принимает визиты. Словом, снаружи дело так и кипело у него и около него, — и все-таки ничего нового, живого, интересного во всей административной машине не было. У него была тьма способностей, но жив, бодр, зорок и очень подвижен был он сам, а дело оставалось таким же, как он его застал.

Зато как он был представителен, présentable, по его выражению! Как красиво губернаторствовал в приемах у себя на дому, в гостиных у губернской знати, на губернаторских выходах в праздники или в соборе у обедни! Всякий в толпе, не зная его, скажет, что это губернатор. Когда он гулял один пешком по городу, незнакомые встречные снимали шляпу, узнавая в нем «особу». Он пуще всего дорожил представительностью и других ценил по тону, позе, манерам. Он представительность смешивал с добродетелью и снисходил, ради нее, к чужим порокам, а к своим и подавно, чувствуя себя présentable au plus haut degré. «Très présentable!»[34] — было у него высшей аттестацией нового лица.

Я сказал, что нового, живого в свое дело он не вносил: виноват. Он задумал ввести кое-что новое — именно прекратить «нештатные» доходы или поборы, о которых не мог не знать подробно. Excusez du peu![35] Он уже не раз проговаривался об этом в обществе и наводил на коренных губернских служак пугливое недоумение. Те стали оглядываться и шептать между собою.

Мало-помалу замысел этот стал проявляться у него и на деле, пока еще тем, что он двух-трех «оглашенных» и частию уличенных в мелких поборах подчиненных призывал к себе и пригрозил им судом. Все встрепенулись.

К исполнению этого своего замысла он вздумал привлечь... меня!! Я у него, в качестве знакомого, до наступления осеннего сезона почти не бывал, заезжал только изредка, по настоянию Якубова, к губернаторскому подъезду в такие часы, когда Углицкого не было дома.

Все, что я говорю о нем, между прочим и вышеприведенный рассказ о разговоре его со Сланцовым, происходило зимой, когда я у него в доме близко ознакомился с ним и со всем его домашним бытом.

IX

Я собрался совсем ехать в Петербург и запасся рекомендательным письмом от управляющего удельною конторою — не помню теперь, к какому влиятельному члену удельного департамента.

Пока я собирался, делал прощальные визиты, губернатор вдруг прислал просить меня к себе. Я поехал. Он любезно встретил (опять не подавая руки), повел меня в кабинет и усадил рядом с собой на диване.

Он начал с того, что с юношескою болтливостью раскрыл предо мною, в мастерском рассказе, хронику служебных «доходов» всех и каждого в городе, между прочим и тех, кто чуть не ежедневно ездили к нему и принимали его у себя. Он не пощадил и своего секретаря, без которого он, как ребенок без няньки, не делал ни шагу. Целый день, и часто ночью, секретарь этот не отходил от него и чуть ли не спал в вицмундире. «Пожалуйте к его превосходительству», — то и дело звучало в его ушах. Чиновников особых поручений, даже до мелких канцелярских чинов, он тоже перебрал в ярком характеристическом очерке.

«Что же мне-то до этого за дело!» — думал я, слушая. Я знал почти все, что он говорил, да и весь город знал. Стоило только не зажимать ушей. Все находили, что так и должно быть — и не могли понять, отчего губернатор вдруг «взбеленился», откуда это пошло, кто «почал»; теперь сказали бы: по чьей «инициативе» началось.

А по инициативе того же самого секретаря, которого так живо расписал мне губернатор, нужды нет, что они друг без друга, как сиамские близнецы, жить не могли.

— Вот каков персонал моих помощников! — патетически заключил свой рассказ губернатор. Я молчал. — Согласитесь, что знать это и терпеть долее было бы с моей стороны не честно. Я хочу положить этому конец.

— Это ведь значит положить конец самой системе! — робко заметил я, а сам подумал, что он года четыре уже «терпел» это.

— C’est juste, vous avez parfaitement, mille fois raison![36] — подтвердил губернатор.

— Как же это сделать? — продолжал я. — Если вы удалите этих людей...

— Vous у êtes![37] Их всех прочь! — вставил губернатор.

— ...Тогда надо пригласить других: может быть, те то же станут делать?..

Вы разве станете это делать? — вдруг спросил губернатор и сам же ответил: — конечно, нет.

— Я?! — с удивлением сказал я, даже встал с места.

— Именно вы! — перебил Углицкий, усаживая меня рукой на диван. — Я остановился на вас. Вы только что кончили курс в университете, готовитесь вступить в службу: чего же лучше, как начать ее в вашем родном городе, живя с своими?.. и т. д.

Он очень искусно развивал передо мной заманчивую картину службы при нем.

— Ваше воспитание, благородство, тон, манеры, знание языков дают вам все права и преимущества... — И пошел, и пошел, — «и свежий-то, и новый-то я человек, и новые взгляды» у меня и проч.

Почем он знал мое «благородство» и мои «взгляды» — бог его ведает! Вероятно, потому, что я казался ему «présentable». Он искусно воспользовался этими мотивами, чтобы склонить меня.

— Если это и так, как ваше превосходительство говорите, то позвольте напомнить французскую пословицу: «Одна ласточка не делает весны»...

— Вы да я — вот уже две, — живо перебил он, — найдем и еще, и мы перекукуем ночных птиц. Решайтесь? Да?

— Позвольте спросить, на какую должность вам угодно пригласить меня? — спросил я.

— Ба! Разве я еще не скатал? На место секретаря. Вы будете управлять канцелярией...

Я — юноша — едва не пожал плечами от удивления перед легкомыслием этого — чуть не старика.

— Позвольте напомнить, — начал я, помолчав, — что я только что со школьной скамьи и никакими делами не занимался. Я совершенно неопытен. Как я могу управлять группой чиновников, уже служивших, опытных?.. Я мог бы, пожалуй, принять в губернии место учителя в гимназии, какого-нибудь инспектора уездных училищ, что-нибудь в этом роде, а дела губернской администрации мне вовсе незнакомы...

Здесь полился у него ряд доводов, построенных больше на софизмах, шатких предположениях... «Подайте прошение», — заключил он.



Поделиться книгой:

На главную
Назад