В начале зимы сбылись мечты Пашки: у нее был свой дом. Дунька «приняла» в дом мужа, неповоротливого, малоразговорчивого парня, и решила отделиться от сестры. Дележка была бурная. Сестры ругались из-за каждого ведра, горшка, кринки. Были проданы овцы, сено, две поленницы дров, и на околице села был куплен для Пашки маленький, в два окна, дом.
Крыльцо выходило в поле. Летом ромашки цвели прямо у крыльца. Сейчас же около дома высились остроребрые, точеные сугробы снега. Ветер просвистывал дом со всех четырех сторон. Вместе с Пашкой поселилась в доме Анисья.
По утрам, выезжая с ушатом на оледенелых санках к колодцу, Пашка горбилась, стараясь шубой прикрыть свой пополневший живот. Бабы и девки делали вид, что не замечают Пашки, говорили о своих делах: о сене, о коровах, о поздних буранах. Пашка прислушивалась к робким толчкам под сердцем, и глаза ее сияли.
И, видя эти глаза, женщины добрели:
— С наследником, Паша?
— В ожиданьице ходишь?
Они наполняли ей ушат водой, рассказывали о трудностях первых родов, о свивальниках, о пеленках.
В ведрах стыла вода. Валенки прилипали ко льду.
Бабы спохватывались и торопили Пашку:
— Простынешь, молодая!.. Иди домой скорее!
Никодим Крякунов, встречая Пашку, сходил с дороги в сугроб и отворачивался в сторону.
Пашка гордо проносила свой живот, точно полный кузов груздей. И Никодим шептал:
— Вот естество, проклинай его, поноси… а оно свое берет… А ведь все на мою шею.
В одну из ночей, когда на улице бушевал свирепый буран, на калитке Пашкиного дома дегтем написали:
«Тут живет Пашка-бомба. Скоро взорвется!»
Утром Пашка соскоблила надпись косарем, отмыла горячей водой.
На другое утро всю калитку обмазали дегтем. Паша плюнула, но мыть и скоблить не стала.
На селе начиналась коллективизация. Всюду шли горячие споры о новой жизни, о новой судьбе. По вечерам в избах оставались только дети да немощные старики, а все остальные уходили на собрания. Ужинать садились под утро, с запевом петухов. Щи прокисали, ели их без аппетита.
Только Пашка никуда не ходила. Дом ее стоял, как остров, затертый льдами.
— Сказывают, третий день сходуют люди… Ты бы сходила, Пашенька, послушала… Может, и нас касается, — говорила дочери мать.
— Ни к чему это… — отмахивалась Пашка. — Вот Славик вернется, все у нас будет по-хорошему. — И она продолжала шить распашонки и одеяльца.
Как-то раз, пробившись через сугробы, к Пашке пришел Григорий Бычков.
У порога он долго искал веник и, не найдя его, принялся обивать заснеженные валенки брезентовым портфелем.
Пашка сидела у железной, вишневого накала, печки и гребешком расчесывала влажные волосы.
Она давно не видела Григория, хотя до нее и доходили слухи, что тот «пошел в гору», стал «вроде за главного».
Помнится, еще при разделе Дунька поддразнила сестру:
— А Бычков-то, Пашенька, тю-тю, утек! Он хоть и не учен, а студенту твоему не уступит!
— Ну и ладно… — отрезала Пашка. — Возьми себе, коль сладок.
Сейчас Григорий сел на лавку и положил на колени портфель. Работая секретарем сельсовета, Григорий научился с достоинством заходить в чужие избы, с достоинством присаживаться к столу, научился важно и дипломатично вести с мужиками разговор о политике, о земле, не забыв при этом вручить нужную повестку или составить акт о неуплате сельхозналога.
— Прасковья Петровна! — начал Григорий, спокойно глядя на Пашку. — Чуете, весна скоро?
Пашка удивилась. Откуда это спокойное, немного чужое обращение на «вы»? Ведь раньше было не так: Гриша хватал ее за локоть, заикался, краснел: «Пашка! Приходи сегодня к бревнам! Слышишь, Пашка?..»
— Ну и весна, а тебе зачем? — равнодушно отозвалась Пашка.
— К тому я… Как жить будете? Мы вот все, кто с убеждением в душе, в колхоз вошли, весну ждем и не боимся ее. Встречу ей готовим…
Он сообщил, что Дунька с подругами сейчас в районе на огородных курсах, что в кузнице у них готовят к севу плуги, бороны… Он говорил все теплее, задушевнее, проще, уже перейдя на «ты», потом достал из портфеля лист бумаги и предложил Пашке написать заявление в колхоз.
Пашка откинула за плечи волосы и смешливо спросила:
— Сказывают, ты к Таньке Поляковой сватаешься? Правда, Гриша?
Григорий нахмурился. «Позор, позор! Секретарь сельсовета — и краснеет, как мальчишка».
Оправившись от смущения, он тихо продолжал:
— Грустно мне, Прасковья Петровна, а только, выходит, правильно сестра ваша говорит…
— Дунька, что ли?.. Чего она брешет там?
— А было тут у нас бедняцкое собрание. И дали вашей сестре слово. «Есть, говорит, такая беднота, как наша Пашка, засела на своей даче и от колхоза юбкой занавесилась. А все, говорит, потому, что Крякуновы кровью своей ее отравили».
Пашка отошла в угол, убрала под пестрый платок волосы, заплетенные в косу.
— Дунька — жадина. Два воза сена мне не довезла: я вот в суд на нее подам.
Потом сердито сказала Григорию:
— Ты ко мне не приставай. Ни сенины у меня, ни травины — и в колхоз! Да с какими глазами я пойду туда? Это только Дунька бессовестная нагишом лезет. Дайте мне хоть на ноги встать…
Григорий ушел. Буран лютовал, гнал сухой, звонкий, как песок, снег. Все поле покрылось конусами и воронками. Григорий искал дорогу, нащупывал ногами тропку, но та ускользала из-под ног. Григорий вернулся к Пашкиному дому и устало прислонился к крыльцу.
Потом робко постучал в дверь. Долго не открывали. Он постучал еще раз:
— Прасковья Петровна!.. Паша!.. Я это… Бумагу на столе забыл… Пусти, Паша.
И тут же в сенях он схватил Пашку за руку и, как прежде, сбивчиво и бестолково зашептал:
— Я, Паша, не слушаю Дуньку… Никого не слушаю… Ну, пусть маленький в Славку будет, пусть… мне наплевать… Я все программы читал… не имею никаких предрассудков. Пойдем, Паша. Какая жизнь будет! Я — в сельсовете, ты — в колхозе. Эх, Паша!..
— Да пусти, леший!.. Застудишь меня! — Пашка вытолкала Григория из сеней.
Григорий не искал больше тропку. Он лез сугробами. Добравшись до первых бревен, он сел и принялся выбивать из валенок снег.
Пашке не спалось. Приход Григория все перепутал. И слова Дуньки не давали покоя. А главное — мечты, сладкие, душистые, как роса с цветов по утрам.
Вот лето. Луг. Они убирают со Славкой сено. А маленький Ромка лежит на копне, как в люльке, пускает пузыри и сучит тугими, точно перетянутыми ниточками, ножонками.
Кричит сын, требует грудь, и Пашка идет к нему степенно, важно, хотя Славка и торопит ее.
«Пусть его, пусть, — думает она о сыне. — От крика крепче будет… Пусть!»
А кругом шум, споры. Говорят, что в артели будет не так уж все хорошо и ладно, — люди соберутся разные, каждый начнет тянуть в свою сторону.
У нее же свой мир и счастье: сын, Славка, копны сена, своя метка на сене — лоза ольховника с тремя зарубками.
Перед родами, как перед праздником, Пашка принарядила свой дом. Протерла стекла, сняла с углов паутину, зеленое пятнистое зеркало обвила бумажными цветами, в уголок зеркала вставила фотографию Славки.
Одно тревожило Пашу: от Славки давно уже не было писем, хотя она ему писала часто и подробно.
— Что там письма! — говорила Анисья. — Ради такого случая пора бы молодому Крякунову и самому приехать…
— Страда у него сейчас… экзамены. Но он приедет, приедет… — успокаивала Пашка себя и мать.
Анисья с грустью смотрела на дочь и как-то раз, когда Григорий зашел в избу к Пашке, попросила его:
— Удружи, Гриша, кликни Славку из города!
Григорий без шапки, на цыпочках, подошел к пологу, за которым лежала Пашка, и, склонясь, страдальчески шепнул:
— Прасковья Петровна!.. Паша!.. А может, не надо Славку? С убеждением в душе говорю: наши комсомольцы все для вас сделают. Акушерку вам привезем…
За пологом болезненно вскрикнули.
Григорий ушел, запряг колхозную лошадь и погнал в район. На телеграфе растолкал локтями очередь, пролез к окошку и, взяв бланк, написал:
«Посевная срочная! Крякунову. Поиграл с девкой, изволь приезжать. Пашка человека рожает».
Славка не приехал…
Уже барахтался рядом с Пашкой сын, красный, с мокрыми волосиками. И радость наполняла Пашку. Но мимолетна была радость. Тяжелая болезнь потушила ее, как ветер огонь лампы.
По ночам в горячечном бреду кричала Пашка:
— Бросил он меня, бросил!.. Ой, люди, держите Славку, ведите ко мне!..
Пашка открыла глаза. На полу лежали квадратные солнечные блики. На одном из квадратов нежилась кошка с котятами.
Рука Паши отдернула полог. Глаза ее искали ребенка.
— Мама! Где он?
— Тс-с-с!.. — шикнули на Пашку.
Из угла, с огромного сундука, окованного железом, поднялась грузная женщина, закутанная в шаль, и подошла к Пашке. Пол скрипел под ее ногами.
— С наследником, Пашенька! Спит он вон в люльке… Накричался и спит.
Женщина уже успела потрогать Пашке лоб, поправила подушку, подоткнула одеяло.
— Вот и ты, жалостливая моя, голос подала. Значит, на поправку пойдешь. Ишь хворь-то как тебя скрутила — кровинки в лице нет!
Пашка узнала женщину. Это была Василиса, жена Никодима.
— А где мать? — с тревогой спросила Пашка, оглядывая избу.
— К Дуньке на денек ушла. Не живется ей здесь… И с чего бы — ума не приложу… — торопливо пояснила Василиса, ставя перед Пашкой пирог и чашку с медом. — Кушай, жалостливая моя, поправляйся. Вот медку попробуй — дедушка прислал… Уж очень он внуку рад.
— Внуку рад? Никодим? — нетвердо переспросила Пашка, показав на люльку. — Вот ему?
— Ему, ему… Филечке… окрестили мы тут мальчика, пока ты болела. Филиппом назвали. Дедушку у Славочки так величали. Имя хорошее, христианское. Никодим доволен, помолодел даже. До родов-то, правда, серчал, а как внука увидел, все простил…
Пашка поднялась с постели. Ноги еле держали ее. После родов целый месяц болела Пашка.
Путь преградили вещи. Огромный черный комод мешал подойти к люльке. Тонконогие венские стулья подставляли ножки. Трюмо, засиженное мухами, сундук, окованный железом, узлы одежды…
— Это чье? — растерянно спросила Пашка.
— Ваше, жалостливая моя, ваше. Твое да Славочкино, — сказала Василиса. — Дом вам обряжаем, живите себе…
— А он… он здесь?
— Славочка-то? Сегодня ждем. Никодим на станцию за ним поехал.
— Неправда!.. Нечего у вас Славке делать… Он ко мне приедет, — вдруг зло закричала Пашка. — И добра вашего нам не надо! Сами наживем!
У Пашки кружилась голова, она пошатнулась и опустилась на стул. Как в хороводе, плыли перед ней комод, стулья, трюмо, сундуки, Филипп в люльке.
Василиса засуетилась:
— Ты ляг, Пашенька, ляг! Что старое вспоминать?! Ну, посерчали мы, старики, а теперь и на мировую идем. Никодим для внука ничего не жалеет… И ты уж, невестушка, не серчай на нас, позволь тебя доченькой величать…
Пашка отмахнулась: