Что ни шаг, то ежовый куст, или терновник, ухабы да кочки, канавы и рытвины, полные черной, жидкой грязи, где нога не вязла, а прямо уходила до колена, если хоть немножко возьмёшь в сторону от битой тропинки. Плутая в чаще, зацепляя за кусты и попадая в грязь в прогалинах, я проклинал поздний час и скверную дорогу.
Пробродив столько, что меня бросило в пот, несмотря на то, что вечерь был холодный, я завяз в сухих папоротниках, таких высоких, что они доходили мне почти до подбородка, и, подняв голову вверх, увидел в темноте ночи огромную черную глыбу посреди светлевшей лужайки.
Тут только я догадался, что вышел на другой конец леса и что черная глыба — большой дуб. Я никогда не видал этого дуба, но часто слыхал, что он один из самых старых в нашем краю и по рассказам знал, какого он вида. Вам, вероятно, случалось его видеть: угрюмое дерево, еще в молодости потерявшее верхушку и разросшееся в ширину. Его листья, засохшие зимой, еще держались на ветках и расстилались по небу, как сетка.
Я хотел подойти к нему, полагая, что оттуда скорее найду большую тропинку, проходившую через весь лес, как вдруг услышал звук музыки, которая походила на нашу волынку, но раздавалась так громко, как гром небесный.
Не спрашивайте меня, каким образом то, что должно было меня успокоить, как признаки присутствия души человеческой, еще пуще испугало, как малого ребенка. Нужно вам сказать, что несмотря на мои девятнадцать лет и добрую пару кулаков, которые у меня тогда были, с той минуты, как я заплутался в лесу, я чувствовал себя не совсем ладно. Не то чтобы я боялся волков, которые иногда забегают к нам из большого сент-уского леса, или встречи с недобрым человеком — нет. На меня напал тот страх, которого нельзя себе объяснить, потому что сам не знаешь ему причины. Ночь, зимний туман, смутный шум, который слышится в лесу и не походит на шум наших полей; куча страшных историй, которых наслышался и которые тут, как нарочно, приходят вам в голову; наконец мысль, что вы далеко, далеко от своего жилища — все это может смутить ум человека, когда он еще молод. Да, пожалуй, и тогда, когда уж он не молод.
Смейтесь надо мной, если хотите, только музыка в таком пустынном месте показалась мне бесовским наваждением. Она играла слишком громко для человеческой музыки и притом такую печальную, такую странную песню, какой не певал никто в целом крещеном мире. Я ускорил шаги, но тотчас же снова остановился, услышав другой шум. В то время как музыка гремела в одной стороне, в другой звенел колокольчик, и оба эти звука шли прямо на меня и не давали мне двинуться ни назад, ни вперед.
Я бросился в сторону и, наклонившись, юркнул в кусты. При этом движении кто-то брыкнул всеми четырьмя ногами, и я увидел, как огромное черное животное прыгнуло, бросилось и исчезло. В ту же минуту со всех сторон лужайки запрыгали, забегали, заскакали такие же животные и бросились в ту сторону, где слышались музыка и колокольчик, которые в это время раздавались почти в одном месте. Их было, может быть, штук двести, но мне показалось, что их по крайней мере тысяч десять или двадцать, потому что у меня зубы щелкали от страха, а в глазах мелькали искры и белые пятна, как бывает всегда у тех, кто испугается так, что и руки распустит.
Уж не знаю, как добежал я до дуба: я не чувствовал ног под собой. Только когда я очутился там и собрался с духом — все затихло. Под деревом и на лужайке никого не было, и я готов был подумать, что весь этот шум и гвалт, и бесовская музыка, и черные звери причудились мне.
Мало-помалу я стал приходить в себя и начал осматриваться. Ветви дуба покрывали почти всю лужайку и наводили такой мрак, что я не мог различить своих собственных ног. Ступив два или три шага, я споткнулся о толстый корень и упал руками вперед на человека, который лежал, растянувшись на земле, как мертвый. Уж не знаю, что я там ему наговорил и накричал от страха, только знакомый голос, голос Жозе, отвечал мне:
— Это ты, Тьенне? Что ты делаешь здесь в такую позднюю пору?
— А сам-то ты, дружище, что здесь поделываешь? — сказал я, обрадованный и успокоенный этой встречей. — Я искал тебя все время. Мать беспокоится о тебе. Я думал, что ты давно уже к ней вернулся.
— За делом ходил, — отвечал он. — Перед уходом отдохнуть захотелось: я лег да и заснул.
— И тебе не страшно одному, ночью, в таком пустынном и печальном месте?
— Страшно? Да чего же и с какой стати, Тьенне? Я тебя не разумею!
Мне стало стыдно сознаться ему, как был я глуп. Я отважился, впрочем, спросить: не видел ли он людей и зверей в просеке?
— Как же, видел, — отвечал он. — И тех и других видел, только страшного-то тут ничего не вижу. Мы можем идти себе с Богом, ничего не опасаясь.
Мне показалось по голосу, что он насмехается над моим страхом, но делать было нечего, и мы отправились. Но когда мы вышли из-под дуба и я взглянул на Жозефа, мне показалось, что у него и лицо и рост были как будто совсем другие. Он стал как будто больше, выше держал голову, шел живее и говорил смелее обыкновенного. Не от одной покойной бабушки я слышал, что люди с лицом белым, зеленоватым оком, нравом печальным и нескладною речью водятся со злыми духами; и что старые деревья везде и всегда пользовались дурной славой, что там водятся колдуны и всякие другие. Я не смел дышать, проходя мимо папоротников, и все ждал, что вот-вот снова появится то, что мне пригрезилось в душевном сне, или, что видал я на самом деле. Но все было спокойно, только сухие ветви трещали на дороге, да остатки снега хрустели у нас под ногами.
Жозеф шел впереди и, не заворачивая в большую аллею, углубился прямо в чащу. Он, как заяц, знал все углы и закоулки и так скоро вывел меня к игнерскому броду — сельцо Потье осталось у нас совсем в стороне — что я и не заметил, как мы там очутились. Тут он простился со мной, сказав только, что пойдет повидаться с матерью, которая о нем тревожилась, и повернул на дорогу в Сент-Шартье, а я побрел домой общественными лугами.
Когда я очутился в знакомом краю, страх мой тотчас же прошел, и мне стало больно стыдно, что я не умел победить его. Жозеф, верно, рассказал бы мне то, что я хотел знать, если бы я расспросил его. В первый раз в жизни он сбросил с себя сонный вид. Мне казалось даже, что у него был как будто бы смех в голосе, а на душе — желание помочь ближнему. Крепко уснув после приключений и отдохнув порядком, я уверился, что то, чему я был свидетелем в прошедшую ночь в лесу, была вовсе не мечта, и мне показалось спокойствие Жозефа весьма подозрительным. Звери, которых я видел в таком огромном количестве, были необыкновенные звери. В наших странах стадами держат только овец, а они не походили на них ни цветом, ни величиной. Да притом, у нас скотину никогда не пасут в лесах. Я очень хорошо вижу теперь, как я был тогда глуп, но ведь в делах мира сего есть много для нас неведомого.
Я не посмел, однако ж, расспрашивать Жозефа, потому что в добрых помыслах позволительно любопытствовать, но в дурных никогда не следует, и всегда должно избегать мешаться в те дела, где можно найти больше, чем ожидаешь.
Четвертые посиделки
Новое обстоятельство заставило меня еще более задуматься: я узнал, что Жозеф по временам не ночует дома. Над ним посмеивались, полагая, что у него завелась любовишка. За ним подсматривали, следили, но никогда не видали, чтобы он подходил к жилому месту или прохаживался с живой душой. Он уходил обыкновенно полями и скрывался так быстро, что никто не мог узнать его тайны. Возвращался домой чуть свет, вместе с другими выходил на работу и не только не казался усталым, а, напротив, был бойчее и довольнее обыкновенного.
Так было с ним раза три за зиму, а в тот год зима была жестокая и стояла дольше обыкновенного. Но ни снег, ни стужа не могли удержать Жозефа, когда ему приходила в голову мысль отправиться на ночную прогулку, так что многие полагали, что он принадлежит к числу тех, кто ходит и работает во сне. Но вы увидите сейчас, что это было совсем не то.
Накануне Рождества Христова Вере, сапожник, пошел ужинать к родным в Уруэ. Проходя мимо большего вяза, что называется Граблей, он увидел не великана, который, говорят, часто прогуливается там с граблями на плечах, но большого черного человека недоброго вида, говорившего с другим человеком, не таким высоким и страшным. Вере не совсем струсил и прошел мимо них близёхонько, так что мог слышать, что они говорили. Заметив его, они расстались: черный человек пропал неизвестно куда, а товарищ его подошел к нему и сказал глухим голосом:
— Куда это ты идешь, Денис Вере?
Это озадачило сапожника. Зная, что никогда не следует отвечать на подобные вопросы, особенно близ старых деревьев, он отвернулся и пошел своей дорогой, но человек, которого он считал духом, пошел сзади и следовал за ним шаг за шагом. Когда они вышли на открытое место, он зашел к нему с левой стороны и сказал:
— Здорово, Денис Вере!
Тут только Денис узнал Жозефа и стал смеяться сам над собой, не понимая, впрочем, с какой стати и с какими людьми разговаривает Жозеф под вязом во втором часу ночи. Узнав об этом, я стал сожалеть и каяться, что не отвратил Жозефа от того дурного пути, по которому он, по-видимому, пошел. Но с тех пор прошло так много времени, что я не смел заговорить с ним о нашей ночной встрече.
Когда же я сказал об этом Брюлете, она стала смяться надо мной, из чего я и заключил, что они втайне любят друг друга и что я, да и все те, кто видел тут колдовство, просто остались в дураках.
Я не рассердился, но мне стало больно и досадно: Жозеф, плохой и ленивый работник, по моему мнению, был печальный товарищ и ненадежная опора для Брюлеты. Я мог бы ей сказать, что, не говоря обо мне, она могла бы найти для себя что-нибудь получше. Но у меня недоставало смелости: я боялся рассердить Брюлету и потерять ее расположение, которое было дорого мне, несмотря на то, что все мои надежды погибли.
Раз, вечером, возвращаясь домой, вижу я, что Жозеф сидит на берегу ручья. Нужно вам сказать, что дом наш выходил как раз на большую лужайку, которая на вашей памяти распродана по частям, как общественная земля, втуне лежавшая. Жаль бедных людей: они прежде кормили там скот и не могли купить себе ни клочочка! В мое время там было обширное пастбище. Чистые воды ручья, который бежал, извиваясь между густой и низкой травой, орошали лужайку, где и днем и ночью бродили стада, веселя взор и душу своим видом.
Я поздоровался с Жозефом и хотел пройти мимо, но он встал и пошел со мной рядом. По дороге он начал заговаривать со мной и был так взволнован, что я перепугался.
— Что с тобой? — сказал я наконец, видя, что он путается в словах, вздыхает и вертится так, как будто бы его посадили в муравейник.
— Еще спрашивает! — сказал он с нетерпением. — И тебе это нипочем? Да что ты, глух что ли?
— Как! Что такое? — вскричал я, думая, что ему привиделось что-нибудь, и вовсе не желая быть участником этого видения.
Потом я стал прислушиваться, и вскоре долетели до меня отдаленные звуки музыки, в которой не было нечего необыкновенного.
— Что ж тут особенного? — сказал я. — Верно, волынщик возвращается с праздника: в Бертену была, кажись, свадьба. Да что ж это тебя так тревожит?
Жозеф отвечал с уверенностью:
— Это волынка Карна, только играет-то не он… Ведь это уж из рук вон как плохо!
— Плохо?.. Ты находишь, что Карна плохо играет на волынке?
— Не руками плохо, а головой, Тьенне!.. Сам-то он, негодный, право, не стоит своей волынки! А уж тот, что теперь дудит, стоил бы того, чтобы из него дух вылетел.
— Странные речи ты говоришь, Жозе, не знаю, где ты их набрался… Ну откуда ты знаешь, что это волынка Карна, а не чья-нибудь другая? Мне кажется, что та волынка, что другая — все равно: все они гудят одинаково. Конечно, та, что теперь гудит, играет не совсем ладно: эта песня поется иначе. Да мне это нисколько не мешает: я знаю, что мне и так не сыграть. А ты, небось, лучше сыграешь?
— Не знаю. Но есть, наверно, такие, кто играет лучше этого волынщика и даже лучше Карна, его учителя. Есть, верно, люди, которые понимают это дело.
— Да где ж они? Где ж те люди, о которых ты говоришь?
— Не знаю. Но где-нибудь да кроится истина дела, и когда нет ни времени, ни средств искать ее, остается только одно — верить, что она существует.
— Жозе, Жозе, — сказал я, — уж не думаешь ли ты сделаться музыкантом? Вот было бы удивительно!.. Ведь ты всегда был нем, как рыба, и никогда не мог ни запомнить, ни пропеть ни одной песни. Когда ты, бывало, примешься играть на свирели, как наши пастухи, у тебя никогда не выходило ни ладу, ни складу, так что никак не поймешь, что ты такое играешь. В этом деле мы всегда считали тебя проще всякого малого ребенка, который дудит себе в дудочку и думает, что он играет на волынке. Ты говоришь, что Карна плохой волынщик, а он так складно играет танцы и так искусно перебирает лады: уж по этому только видно, что у тебя уши-то плохи.
— Да, да! — отвечал Жозеф. — Ты говоришь правду: я сужу о том, чего не знаю и говорю вздор… Покойной ночи, Тьенне. Забудь то, что я тебе говорил, потому что я хотел сказать совсем не то. Я подумаю хорошенько и постараюсь объяснить тебе в другой раз лучше.
И Жозеф быстро пошел от меня, как будто сожалея о том, что говорил. В ту минуту Брюлета вышла от нас с моей сестрой. Увидев Жозефа, она остановила его, подвела ко мне и сказала:
— Пора кончить все это. Посмотрите, что говорит сестра Тьенне. Ей наговорили таких вещей, что она смотрит на Жозефа, как на буку. Лучше всего объясниться наконец.
— Пусть будет по-твоему, — сказал Жозеф. — Мне надоело слыть колдуном. Пусть лучше уж считают меня дураком.
— Ты не колдун и не дурак, — продолжала Брюлета. — Ты только больно упрям, мой бедный Жозе! Поверь мне, Тьенне, у него на уме нет ничего дурного. У него, вишь ты, припала охота к музыке. Глупого тут ничего нет, а опасного много.
— Ну, теперь я понимаю, что он мне сейчас толковал, — сказал я. — Только с чего он забрал такую дичь в голову?
— Погоди, Тьенне, — возразила Брюлета, — не серди его напрасно. Не говори, что он неспособен к музыке. Может быть, ты думаешь, как его мать и мой дедушка, что Жозе также туп на это, как и на ученье? А я тебе скажу, что и ты, и дедушка, и добрая Маритон в этом деле ничего не смыслите. Жозеф не может петь не потому, что у него дух короток, а потому, что у него из горла не выходит то, что он хочет. И так как он сам недоволен своим пением, то и не поет голосом, который его не слушается. Теперь, конечно, ему хочется поиграть на таком снаряде, у которого голос послушливый и будет петь все, что ему придёт в голову. А так как наш парень не может завести себе того снаряда, то и кручинится и все сидит да думает сам с собою.
— Именно так, — сказал Жозеф, у которого на душе как будто бы сделалось полегче, когда Брюлета стала объяснять мне его мысли. — Но она не говорит тебе, что ее природа наделила тем, чем меня обидела. У нее голос так нежен, так чист и так верно поет то, что слышит, что я еще ребенком любил слушать ее более всего на свете.
— Мы часто из-за этого ссорились, — продолжала Брюлета. — Я, бывало, делала то же, что и наши деревенские девчонки, которые заберутся в поле со стадом, да и кричать там изо всей мочи, чтобы их было подальше слышно. Ну как вот этак начнешь кричать, да надсадишься, так все дело испортишь, а Жозефу куда как больно было это слышать! Да и тогда уж, когда я стала петь путем и так понавыкла, что могла запоминать всякие песни, и те, которые так нравятся нашим парням, и те, от которых они так петушатся, часто случалось, что он попросит меня спеть что-нибудь, да и уйдет вдруг, не сказав ни слова. Ну да уж об этом и говорить нечего: он не всегда ведет себя, как прилично доброму и ловкому парню, но так как это делает Жозе, то я не сержусь, а смеюсь только. Я хорошо знаю, что он снова придет ко мне, потому что у него плохая память. И когда он услышит песенку и эта песенка понравится ему, он ко мне же прибежит, зная, что она уж наверняка сидит у меня в голове.
Я заметил Брюлете, что Жозеф, не имея памяти, не может быть волынщиком.
— Это отчего? — сказала Брюлета. — Ты опять-таки ошибаешься, и тебе придется отказаться от этой мысли… Видишь ли, Тьенне, ни ты, ни я не знаем истины дела, как говорит Жозе. Но, постоянно слушая его бредни, я, по крайней мере, дошла до того, что понимаю то, чего он не умеет или не смеет сказать. Все дело здесь заключается в том, что Жозеф хочет сочинять свою музыку, и действительно ее сочиняет. Ему удалось сделать дудку из тростника, и он играет на ней, не знаю только уж каким образом: до сих пор он не хотел, чтобы я или кто-нибудь из наших его слышали. Когда ему захочется подудеть, он встанет ночью, уйдет в пустое место, да и дудит там по-своему. Я просила его поиграть мне, но он отвечал, что еще не знает того, что хочет знать, и что угостит меня своей дудкой, когда она будет того стоить. Вот почему он отлучается каждое воскресенье, а иногда и в простой день, ночью, если уж его заберет слишком большая охота. Теперь ты видишь, Тьенне, что тут нет ничего дурного… Нам остается только поговорить еще вот о чем: Жозе решился употребить свое жалованье (он отдавал все, что получал, на сбережение матери) на покупку волынки. И так как он чувствует, что работник он плохой, а между тем ему хотелось бы избавить мать свою от трудов, то он и думает поступить в цех волынщиков, которые, как всем известно, получают немало.
— Все это было бы очень хорошо, — сказала моя сестра, — если бы у Жозефа в самом деле был талант. Прежде, чем купишь волынку, не мешало бы, кажется, поучиться, как нужно с ней обращаться.
— Это уже дело времени и терпения, — возразила Брюлета, — а главное-то затруднение вот в чем: с некоторого времени Карна учит своего сына на волынке, именно для того, чтобы передать ему свое место.
— Да, — сказал я, — и я понимаю, что из этого должно выйти. Карна стар, и его место скоро очистится, но место это получит его сын, потому что он богат и имеет сильную поддержку в нашем краю, между тем как у тебя, Жозе, нет ни денег на покупку волынки, ни учителя, который бы научил тебя, ни друзей и охотников, которые бы тебя поддержали.
— Правда, — отвечал Жозеф печально, — у меня только и есть что голова, дудка да она.
Говоря это, он указал на Брюлету, которая нежно взяла его за руку и сказала:
— Жозе, я верю, что у тебя много в голове, да не знаю, выйдет ли из этого что-нибудь. Хотеть и уметь — не одно и то же. Думать и играть — две вещи совершенно разные. Я знаю, что у тебя в ушах, в голове или в сердце кроется настоящая музыка. Я видела это по твоим глазам еще ребенком, когда ты часто сажал меня к себе на колени и говорил с каким-то особенным видом: «Не шуми, слушай и старайся запомнить!» И я слушала изо всех сил, и не слыхала ничего, кроме ветра, шелестевшего листьями да воды, журчавшей между камешками. Но ты слышал совсем другое и так был в этом уверен, что я также верила. Оставь же при себе, мой милый, свою хорошую, сладкую музыку и не делай из нее ремесла, иначе с тобой случится одно из двух: или ты никогда не заставишь свою волынку петь то, что нашептывают тебе на ухо вода и ветер, или, если ты сделаешься знаменитым волынщиком, другие, маленькие волынщики нашей стороны, будут ссориться с тобой и мешать тебе. Они будут тебе вредить, и гнать и мучить: уж такой у них обычай. Они ни с кем не хотят делиться ни барышами, ни славой и находят в этом и честь, и выгоду. Здесь и в окрестностях их найдется около дюжины. Все они не ладят между собой, но дружатся и помогают друг другу, чтобы не дать новому зерну вырасти на их земле. Мать твоя часто слышит их разговоры, ведь они все на вино падки и обыкновенно пьют до глубокой ночи после танцев. Ей больно видеть, что ты хочешь вступить в такое братство. Все они грубы и злы и всегда первые лезут в ссору и драку. Привычка вечно быть на праздниках да пирушках делает их расточителями и пьяницами. Нет, это общество не по тебе, Жозе. Мать твоя говорит, что ты избалуешься с ними. А я так думаю, что они загубят твой ум да, может быть, и тело — ведь они так мстительны и ревнивы. А потому я прошу тебя, Жозе, отложить покуда твое намерение и повременить немного, или, лучше всего, совсем от него отказаться, если только можно просить тебя об этом во имя твоей дружбы ко мне, твоей матери и Тьенне.
Я видел, что Брюлета говорила правду, и всячески поддерживал ее. Сначала Жозеф сильно опечалился, но потом приободрился и сказал:
— Благодарю вас за совет. Я знаю, что он клонится к моей пользе. Но прошу вас, предоставьте мне свободу еще на некоторое время. Когда я достигну того, чего желаю, то попрошу вас послушать мою игру на дудке или волынке, если только Бог поможет мне купить волынку. Если вы найдете в моей музыке что-нибудь путное, то я, из любви к ней, буду готов на всякую борьбу. Если же нет, то стану по-прежнему копать землю и по воскресеньям играть на дудочке, не извлекая из этого никакой пользы и не возбуждая ни в ком зависти. Обещайте мне это, и я буду терпеливо ждать.
Мы согласились на все, чтобы только его успокоить, потому что он, по-видимому, был более огорчен нашим сомнением, нежели тронут участием. Я смотрел ему прямо в лицо при свете ночи, усеянной звездами, и мог рассмотреть его совершенно ясно, потому что чистые воды ручья, у которого мы стояли, были как зеркало и отбрасывали на нас небесное мерцание. И мне по-прежнему казалось, что глаза его, имевшие цвет воды, видели то, чего другие не могли видеть.
Месяц спустя после этого Жозеф пришел ко мне на дом.
— Пришло время, — сказал он твердым голосом и с уверенностью во взгляде, — послушать вам мою игру на дудке. Я хочу, чтобы Брюлета пришла сюда завтра вечером: здесь нам всем троим будет спокойнее. Я знаю, что завтра твои родные идут на богомолье. У тебя маленький брат болен лихорадкой, и ты останешься один дома. Ваш дом стоит далеко от деревни, и нас никто здесь не услышит. Брюлета согласилась прийти сюда ночью. Я подожду ее на проселке и проведу так, что никто не заметит. Она просит тебя только никому не говорить об этом. Дедушка позволил ей прийти сюда — ведь старик делает все, что она захочет — только и он просит о том же. Я дал ему слово и за себя, и за тебя.
В назначенный час я затворил все ставни, чтобы проходящие подумали, что я лег уже спать или ушел из дому, и ждал прихода Брюлеты и Жозефа. Тогда была весна. Днем был гром, и густые тучи носились по небу. Порывы теплого ветра приносили сладкий дух майских цветов. Соловьи пели, раздаваясь далеко, далеко по деревне и, слушая их, я думал: мудрено будет Жозефу спеть так складно. Я смотрел, как огоньки один за другим гасли в деревни и, минут десять спустя после того, как последний огонёк потух, увидел молодую чету, которую ждал. Они так тихо ступали по свежей траве вдоль кустарников, растущих по дороге, что я и не слыхал, как они подошли. Я пригласил их войти в избу, где у меня горел ночник, и когда я взглянул на нее, всегда так нарядно одетую и так гордо-спокойную, и на него, всегда холодного и задумчивого, то почувствовал, что они вовсе не похожи на нежную чету влюбленных.
В то время как я разговаривал с Брюлетой, приветствуя ее, как хозяин дома — а у нас был хорошенький домик, и мне хотелось, чтобы он ей понравился — Жозеф, не сказав мне ни слова, принялся настраивать дудку. Он нашел, что она отсырела от дождя и, подкинув пук хвороста на очаг, стал сушить ее. Когда хворост вспыхнул, лицо его, озаренное ярким блеском, приняло такое странное выражение, что я не утерпел и тихонько заметил об этом Брюлете.
— Ты думаешь, — сказал я, — что Жозеф прячется днем и бегает по ночам только затем, чтобы дудеть себе на просторе? А я знаю наверняка, что около него и в нем самом есть тайна, о которой он не говорит.
Брюлета засмеялась.
— Потому только, — начала она, — что Денис Вере вообразил себе, будто бы видел, как Жозеф говорил с черным человеком…
— Может быть, ему это и почудилось, — перебил я, — но я хорошо знаю, что видел и слышал в лесу.
— А что же ты видел? — спросил вдруг Жозеф, который слышал наш разговор, хотя мы говорили очень тихо. — Что же ты слышал? Ты видел человека, который мне друг и которого я не могу тебе показать. А то, что ты слышал, сейчас снова услышишь, если тебе этого хочется.
Сказав это, он принялся играть на дудке. Глаза его горели как огонь, а лицо пылало как в лихорадке.
Уж что он играл, я не могу вам сказать: я думаю, что и сам дьявол не смог бы добиться тут толку. Я, по крайней мере, ровно ничего не понял. Мне показалось только, что он играл ту самую песню, которую я слышал в лесу. На меня напал такой страх, что я не мог вслушаться хорошенько. Потому ли, что песня была длинная, или потому, что Жозеф прибавил тут своего, только он дудел, я думаю, более четверти часа, ловко перебирая пальцами и не отдыхая ни минуты. Иногда из его дудки вылетал такой гул, что можно было подумать, что три волынки играют вместе, а иногда он играл тихо, так тихо, что был слышен крик сверчка в избе и пение соловья в соседней роще, и тогда, признаюсь, мне приятно было его слушать. Но все вместе так мало походило на то, что я привык слышать, что мне казалось, будто бы я попал в дом сумасшедших.
— Ого! — сказал я, когда он кончил. — Вот так музыка! Да где это ты наслышался такой? К чему такой гвалт, и что хочешь ты этим сказать?
Жозеф не отвечал мне и, казалось, не слыхал моих слов. Он смотрел на Брюлету, которая стояла подле него, облокотясь на стол и повернув голову к стене.
Видя, что она не отвечает, Жозеф так рассердился, на нее или на себя, что хотел изломать в куски дудку. Но в ту минуту Брюлета повернула голову к нему, и я увидел, к величайшему удивлению, на ее щеках крупные слезы.
Жозеф бросился к ней и схватил ее за руки:
— Говори, родная, — сказал он, — говори скорей, отчего ты плачешь: из жалости ко мне или от удовольствия?
— Я не знаю, — отвечала она, — можно ли плакать от того, что сладко слышать. Не спрашивай же меня, хорошо ли мне или дурно. Я знаю только, что не могла удержаться от слез — вот и все тут!
— Но о чем же ты думала в то время, когда я играл? — сказал Жозеф, пристально смотря на нее.
— О многом, о том, чего я не сумею тебе рассказать, — отвечала Брюлета.
— Да скажи хоть одно, — возразил он голосом, в котором слышались и просьба и нетерпение.
— Я ни о чем не думала, — сказала она, — но тысячи воспоминаний о прошлом вертелись у меня в голове. И мне казалось, что это играешь совсем не ты, хоть я слышала тебя очень ясно. Мне чудилось, будто бы ты еще ребенок, и мы по-прежнему живем вместе. И вот нас подхватил сильный ветер, и мы понеслись по долам, по горам, по текучим водам. И я видела луга, леса, ручьи, поля, полные цветов и небеса, полные птиц, летевших под облаками. Я видела также в этом сне твою мать и дедушку: они сидели у огня и говорили о чем-то, но о чем — я не могла расслышать. Ты в это время стоял в уголке на коленях и читал молитву, а я как будто засыпала в своей маленькой кроватке. Я видела землю, покрытую облаками, стаи жаворонков под ивами и тёмные ночи, полные звезд падучих, и мы смотрели на них, сидя на холме, а вкруг нас, шелестя травой, бродили наши стада. Я видела столько разных видений, что у меня наконец все перепуталось в голове, и мне захотелось плакать, не от горя, а от такой причины, которой я тебе не могу объяснить.
— О, я понимаю, — сказал Жозеф. — Ты видела то, о чем я думал и что видел в то время, когда играл!.. Спасибо, Брюлета!.. Теперь я знаю, что я не безумный и что есть истина в том, что слышишь, точно так же как в том, что видишь. Да, да, — продолжал он, шагая по комнате и махая над головою дудкой, — она говорит, эта жалкая тростинка, она передает мысли человека. У нее есть глаза, есть язык, есть сердце. Она дышит, она живет! Чего же тебе еще, Жозе-дурачок, Жозе-простак, Жозе-ротозей? Ты можешь теперь по-прежнему быть глупым и вялым. Ты знаешь теперь, что ты так же силен, так же умен и так же счастлив, как и всякий другой.
Сказав это, он сел на прежнее место и, казалось, забыл обо всем, что его окружало.
Пятые посиделки
Мы смотрели на него с удивлением, потому что он был совсем не тот Жозе, которого мы знали. Признаюсь вам, он напомнил мне рассказы, которые ходят у нас насчет колдунов-волынщиков. Говорят, будто они могут усыплять самых лютых зверей и по ночам водят за собою целые стаи волков по дорогам, как мы водим с собой стада овец в поле. По-моему, Жозеф в ту минуту вовсе не походил на обыкновенного человека. Из худенького и бледноватого он стал вдруг высоким и белым, как снег, как в ту ночь, когда я встретился с ним в лесу. Лицо его оживилось, а глаза сияли как звезды, и тот бы нисколько не ошибся, кто бы назвал его в ту минуту первым красавцем на свете.
Мне казалось, что и Брюлета была также заворожена и заколдована, потому что она Бог знает что видела и слышала там, где я ровно ничего не видел и не слышал. Я хотел было сказать ей, что разве только сам леший может танцевать под музыку Жозефа, но она не стала меня слушать и попросила его продолжать.
Жозеф охотно согласился и заиграл другую песню, похожую на первую. Я заключил из этого, что в ту минуту у него все мысли были одинаковы и что он никак не хотел следовать тому, что делалось в нашем краю. Видя, что Брюлета слушает его очень внимательно и, по-видимому, находит тут удовольствие, я приневолил себя и скоро так привык к этому новому сорту музыки, что она стала меня также забирать за живое. На меня также нашел как будто сон, и мне казалось, что я вижу, как Брюлета одна, при лунном сиянии, среди кустов белых роз, усеянных цветами, танцует и поднимает розовый передник, как будто собираясь улететь…
Вдруг недалеко от нас раздался звон колокольчика, похожий на тот, что я слышал в лесу. В то же время и Жозе перестал играть на своей дудке.
Я очнулся и слышу, что колокольчик действительно звенит, Жозеф перестал играть, вскочил с места и смотрит сердито, а Брюлета глядит на него с таким же удовольствием, как и я. Тогда прежний страх овладел мною.
— Жозе, — сказал я ему с упреком, — ты не хочешь сказать нам всей правды. Ты не сам выучился тому, что знаешь. Слышишь, как зовет тебя твой товарищ и учитель. Отпусти же его поскорей: я не хочу, чтобы он был у меня в доме. Я приглашал тебя, а не его и его причет. Пусть он убирается подобру-поздорову, а не то я спою ему такую песенку, от которой ему не поздоровится.
Говоря это, я снял со стены старое отцовское ружье, заряженное тремя пулями, потому что нечистый издавна пошаливал около нашего колодца, и хотя я сам никогда его не видел, но всегда был готов встретить, зная, что мои старики сильно его побаиваются и что им часто становилось от него жутко.
Вместо ответа, Жозе засмеялся, кликнул свою собаку и пошел к дверям. Моей собаки не было, она ушла за нашими, так что я не мог узнать, люди ли это звонят в колокольчик или нечистая сила. Вы знаете, вероятно, что животные, и в особенности собаки, больше нас смыслят в этом деле и сейчас же можно узнать, когда они лают на нечистого.
Правда Парплюш, собака Жозефа, не обозлилась и не ощетинилась, а первая бросилась к дверям и весело прыгнула на двор, когда Жозе отворил их, но ведь и она могла быть также заколдована. Вообще я не предвидел тут ничего доброго.
Жозе вышел. Ветер с шумом захлопнул за ним дверь, и мы остались одни с Брюлетой. Она хотела было отворить ее снова и посмотреть, что делается на дворе, но я удержал ее, говоря, что тут кроется, может быть, что-нибудь недоброе, и так напугал ее, что она стала раскаиваться, что пришла ко мне.