Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вечный слушатель. Семь столетий европейской поэзии в переводах Евгения Витковского - Антология на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

* * *

«Вы, исполинские громады пирамид…»

Вы, исполинские громады пирамид, Гробницы гордые, немые саркофаги, Свидетельствуете верней любой присяги: Сама природа здесь колени преклонит. Палаццо римские, чей величавый вид Был неизменен в дни, когда сменялись флаги, Когда народ в пылу бессмысленной отваги Ждал, что его другой, враждебный, истребит. Истерлись навсегда минувшей славы знаки, К былым дворцам идут справлять нужду собаки, Грязней свинарников чертоги сделал рок, — Что ж, если мрамор столь безжалостно потрепан, Зачем дивиться мне тому, что мой шлафрок, Носимый третий год, на рукавах заштопан?

Беззаботной Клоримене

Пусть он любовник ваш, младая Клоримена, Пусть он бесстыдно лжет в рассказах обо мне, Пусть якобы за мной и числится измена, — Я, право, посмеюсь — с собой наедине. Я жил в неведеньи, не по своей вине, Но рано ль, поздно ли — узнал бы непременно Благодаря чужой — и вашей — болтовне, Что он любовник ваш, младая Клоримена. Что ж, вы поведали об этом откровенно. Не будь он близок вам — об этаком лгуне Я пожелал бы, чтоб его взяла гангрена За столь отвратное злоречье обо мне. Пусть испытал бы он, обгадясь на войне, Сто лет турецкого, позорнейшего плена, В подагре, в коликах, в антоновом огне, — Тот, кто измыслил, что на мне лежит измена. И вот, когда бы он, переломав колена, Сгнил заживо в дерьме, в зловонной западне, — Тогда его простить я мог бы несомненно, И посмеялся бы — с собой наедине. Пусть с Иксионом он горит одновременно, И с Прометеем, и с Танталом наравне, Иль, что ужаснее всех этих кар втройне, Пускай пожрет его последняя геенна: Выть вашим суженым, младая Клоримена.

К Клоримене

Когда — вы помните — являлась мне охота Твердить вам, что без вас моя душа мертва, Когда не ведал я иного божества Помимо вас одной, да разве что Эрота, — Когда владела мной всего одна забота — Вложить свою любовь в изящные слова, Когда тончайшие сплетали кружева Перо прозаика и стилос рифмоплета, — Тогда, толику слез излив из ясных глаз, Довольно многого я смел просить у вас, Любовь казалась вам достаточной причиной. О Клоримен, я вам покаюсь всей душой, Не смея умолчать, как подлинный мужчина: Я дурой вас считал, притом весьма большой. * * *

«Себя, о Клоримен, счастливым я почту…»

Себя, о Клоримен, счастливым я почту, Чуть снизойдете вы, — и тут же, в миг единый, Я становлюсь такой разнузданной скотиной, Что уж помилуйте меня за прямоту. О да, выходит так: лишь низкому скоту Не станет женский пол перечить с кислой миной; Не сам Юпитер ли, коль представал мужчиной, Отказом обречен бывал на срамоту? Приявши лучшее из множества обличий, Европу он украл, облекшись плотью бычьей, И к Леде лебедем подъехал неспроста, — Для мужа способ сей хорош, как и для бога: Тот сердце женщины смягчить сумеет много, Кто к ней заявится в обличии скота. * * * Предположить, что мной благой удел заслужен, Что ночь души моей — зарей освещена, Что в карточной игре с темна и до темна Выигрываю я дукатов сотни дюжин; Понять, что кошелек деньгами перегружен, Что кредиторам я долги вернул сполна, Что много в погребе французского вина И можно звать друзей, когда хочу, на ужин; Спешить, как некогда, побыть наедине С божественной Климен, не изменявшей мне, — О чем по временам я думаю со вздохом, — Иль, благосклонности добившись у Катрин, Забыться в радости хотя на миг один — Вот все, чего вовек не будет с Фоккенброхом.

Японскии сон

Как-то раз, как-то раз Я по уши увяз Во сне, в бреду великом: Я влез на месяц молодой Над океанскою водой, Над Тенерифским пиком. Снилась мне, снилась мне В том невозможном сне Младых гишпанцев тройка: Под мышки головы зажав, Поскольку каждый был безглав, Куплеты пели бойко. Следом вдруг, следом вдруг Явился мне паук Британии поболе, — Он порывался взять реванш, Разгрызть пытался флердоранж, Ревмя ревя от боли. А внутри, а внутри Чудовищной ноздри Давид метал каменья И — краснорож, рыжебород — Терзал верзила роммелпот, Дрожа от вожделенья. Жуткий клык, жуткий клык Он метил каждый миг Воткнуть слону под ребра, — Он шар земной пронзал насквозь, Раскручивал земную ось И хохотал недобро. В страшный зев, в страшный зев Вместились, присмирев, Французские актерки, — При каждой кавалер француз, — Усердно услаждали вкус Напитками с Мальорки. Сквозь кишки, сквозь кишки Шли сотнями быки, А также — вот так штука! — Кареты мчались взад-вперед И было множество забот У юнкера Безбрюка. Под хвостом, под хвостом Приметил я потом Ряд гейдельбергских бочек; Испанский флот, войдя в азарт, В себя деньгами из бомбард Палил без проволочек. Из нутра, из нутра Пылал огонь костра: Там орден Иисуса Смолу готовил и свинец И мученический венец Сплетал для Яна Гуса. А спина, а спина Была распрямлена Мостом от зюйда к норду. И некто, вспухший и с горбом, Вопил, биясь о стенку лбом: «Кому бы въехать в морду?» Под скулой, под скулой Нагажена пчелой Была большая груда: От меду стался с ней понос, — И снял штаны ученый нос Для потрясенья люда. Под губой, под губой Стоял кабан рябой; Лупя ногою в брюхо, Залез мужик на кабана, А вслед за ним, пьяным-пьяна, Туда же влезла шлюха. Жуткий хвост, жуткий хвост, Что доставал до звезд, Мечом стоял тяжелым; И кровожадны, и толсты Там все английские хвосты Стояли частоколом. А клешня, а клешня Из адского огня Тащила ввысь Плутона, Чтоб там прибить его скобой, И звезды в ужасе гурьбой Летели с небосклона. Тут как раз, тут как раз В короткий миг погас Мой сон несообразный, — Заря всходила, я во тьме В неописуемом дерьме Лежал в канаве грязной.

Размышления, изложенные во время пребывания в шлюпке среди волн морских, вблизи от Золотого Берега (Гвинея), для моего друга Н. Н

В сопровожденьи четырех Солдат и не вполне пригожих Одиннадцати чернокожих Плывет по морю Фоккенброх, За каравеллою враждебной Спешит, чтоб изловить воров, Чтоб оным всыпать будь здоров И тем исполнить долг служебный. Грозит тайфун, грозит мушкет, Ужо сейчас заварим дело… Однако где же каравелла? Смоталась. Жаль: была — и нет. Ну что ж: заминку не премину Использовать. Покой вокруг, — Письмо примите, милый друг, К окну присядьте, иль к камину, Иль в тень древесную, к ручью, Где прежде вместе мы сидели, Импровизируя рондели, — Оплачьте же судьбу мою. Вдыхая дым любимой трубки, В родном краю грустите вы; Я тоже закурил, — увы, Не дома, а в казенной шлюпке. О да, презреннейший металл Перепадать мне начал ныне: Немало золота в пустыне. Я бедным — был, богатым — стал. Но кровь все так же бьется в жилах; И мучает меня, как встарь, Очаровательная тварь, Которую забыть не в силах. По десять и по двадцать раз Ее желаю ежечасно, И в мыслях столь она прекрасна, Что недостойна смертных глаз. Печалюсь: Боже всемогущий! Когда же отдохнуть смогу На милом сердцу берегу От здешних мавританских кущей? Чудесным стало мниться мне Все, пережитое когда-то, — Мой друг, я вас люблю как брата, На расстоянье же — вдвойне. Судьба моя, судьба дрянная! Скорблю во сне и наяву. Забавно: я ревмя реву, Былые шутки вспоминая. Из памяти, из родника Пью с вожделением и дрожью: Свиданья с нашей молодежью Жду, кажется, уже века. Но, столько лет проведши в зное, Пускай не обратившись в труп, Ведь я сойду за старый дуб, А не за что-нибудь иное! Всему, всему жара виной — Здесь жарко, словно пекло рядом: Я скоро стану карбонатом, — Вернее, тощей отбивной. Так я пишу, в тоске по дому, Представьте мой плачевный вид: Полдневный зной меня коптит, Как пересохшую солому. Шесть лет без женщин проторчав, На что останусь я способен? Я буду мумии подобен, Пусть, как и прежде, величав! Но нужно ль наперед срамиться, Покуда в сердце у меня Толика юного огня И шарма прежнего частица? Я верю, будет нам дано, Доверясь божескому дару, Пожить, порифмовать на пару, Смеяться, ежели смешно. Дождаться б только дня отплытья Из этой чертовой страны, Когда ее со стороны Смогу безжалостно бранить я! Лишь довести б домой металл, Испив до дна сей мерзкий кубок! Пускай струится дым из трубок, А я гореть уже устал. Надеюсь, вы теперь не хворы. Когда вернусь, любезный друг, Жду встретить все такой же круг Приятелей; тот круг, который Еще цепочку дней и лет Нам славно скоротать поможет. Богатство счастья не умножит, И радости без друга нет! Но кто-то, озирая воды, Вскричал (а я-то грыз перо!): «Корабль по курсу!» — Ну, добро: Стихи останутся без коды. Ужо теперь в конце концов Сумею подойти впритирку, Поймаю и возьму за шкирку Проштрафившихся наглецов! Не дам, не дам ни дюйма спуску Ни каперам, ни кораблю: С товаром вместе изловлю И перцу выдам на закуску! Не сносят воры головы! Нам будет их корабль наградой! Адью! Да станет вам отрадой Все то, к чему стремитесь вы.

Эпитафия Фоккенброху

Здесь Фоккенброх почиет на века, Прокурен и продымлен до предела. Людская жизнь сопоставима смело С дымком, легко летящим в облака; Да, как дымок его душа взлетела, Но на земле лежать осталось тело, Как отгоревший пепел табака.

Ян Лейкен

(1649–1712)

Видимость

Сну подобно бытие — Мчится, как вода в ручье. Кто возропщет на сие, Чей могучий гений? Люди тратят годы, дни На восторги, но взгляни — Что приобрели они, Кроме сновидений? Счастья не было и нет У того, кто стар и сед, — День ли, час ли — Глянь, погасли, Унеслись в потоке лет. Плоть, вместилище ума, — Лишь непрочная тюрьма, Все для взора Меркнет скоро, Впереди — одна лишь тьма.

К прелестным песням девицы Аппелоны Пинбергс

Когда сиянье небосклона Явилось над земное лоно, Запела нежно Аппелона. Ночные грезы, где вы?.. Звучала песня девы, Рассеивая мрак, — В то время, как В природе песнь росла своя: Трель соловья. Он с песней девы спорил, Ей вторил — Не сестре ль? За трелью трель, Их — Тьма! Свистал, Цокал. Тих Весьма Стал Сокол — Нет хищника известней, Но и он пленился песней! Ко тверди голубой Наперебой Рвались напевы Соловья и девы, Нежно, властно Не смолкая. О Боже, сколь прекрасна Песнь такая!

Приход рассвета

Тебе, прекрасному, привет, Златых палат посол, Рассвет, Что постучался в ставни; Не медли, друг мой, за окном, Войди, благослови мой дом, Ты мой знакомец давний. Ты приглашения не ждешь, Легко и весело грядешь, Пришелец издалече, — Покуда в сумраке стою, Стучишься в комнату мою И радуешься встрече. Тебе во всем подобен тот, Кто водворил на небосвод Главнейшее светило, — Кто ждет в предутренней тиши Пред ставнями моей души, Не угашая пыла. Кто я такой? О скорбь, о страх — В гнилом дому червивый прах, И мною ад заслужен, — Но ждет Господь у этих стен, Не мыслит он, что я презрен, Что я ему не нужен. Войди же нынче, как вчера, Посланник вечного добра, Столь робкий поначалу, — Неси благую весть сюда, Что все заблудшие суда Ты приведешь к причалу.

Виллем Билдердейк

(1756–1831)

Сверчок

Чудесно бытие Твое: Порою сенокосной Ты, славный полевой сверчок, С травинки нежной на сучок Спешишь за каплей росной. Пшеничное зерно Давно В амбары лечь готово; Ты слышишь — в поле серп звенит, Ты малой долей будешь сыт Обилия земного. На жатве, в молотьбе Тебе Крестьяне услужают: И твой веселый разговор, И звонкий лягушачий хор Их уши ублажают. Ты не взыскуешь бед, — О нет! — Как злобные невежды, Спешишь высоко ты вознесть О лете радостную весть, Селянам дать надежды. Заслушались, любя, Тебя Бессмертные богини, Венерой ты благословен, Напевом чистым слух камен Ты услаждаешь ныне, Не прерывай игру! В миру Удела нет чудесней: Ты, малая земная тварь, Взнесен над смертными, как царь, И продолжаешь песни.

Совесть

Что ты еси? Творца премудрая забава? Непостижимости незыблемая суть? Тебя приносит ночь, — ты рвешься к нам прильнуть И нам продиктовать — что право, что неправо. Ты, эфемерная над бездной переправа, Что ты еси, вещай! В тупик ведущий путь? Вращенье шестерен, что не дает уснуть? Томлений и надежд всечасная облава? Где пребываешь ты? Внутри или вовне? Царишь ли наяву? Мерещишься ли мне? Иль отраженье ты чужих страстей, не боле? И до ответа мне Всевышний снизошел: «Я есмь все то, что есть, и совесть — мой глагол, И он гласит тебе: страшись Господней воли».

Эверхард Йоханнес Потгитер

(1808–1875)

Матильда

Голос лютни тихострунной Прозвучал Матильле юной Сквозь вечернее окно: Не закрыты была ставни, Схлынул вал жары недавней, Так прохладно, так темно! Ветерок скользил над нею, Гладил волосы и шею, Гладил плечи, осмелев, И струились из прохлады Сладкозвучные рулады И пленительный напев. Под окно из лунной пущи Вышел юноша поющий, Посреди ночных теней Дерзостно представши взору, — В дом, за шелковую штору, Пожелал проникнуть к ней. Все же деве было ясно, Что впускать небезопасно По ночам певцов к себе. Сердце тает, словно свечка: Береги свое сердечко, Не ответствуй их мольбе! Но стоял певец влюбленный На лужайке на зеленой, С лютней звонкой на весу, — Он не пел: «Склонись поближе!» Не шептал: «Впусти, впусти же!» Нет, он пел ее красу. Пел певец: «Какие брови! Как сдержу волненье крови, Если на уста взгляну? Каждый взгляд ее недаром Полон сладостным нектаром!» Как не подбежать к окну? Пусть доказано бесспорно, Что весьма любовь злотворна, Преисполнена тщеты — Но как сладостно, как славно Слышать, что на свете равной Не найдется красоты! И в окно она взглянула, И мигнула, и кивнула, И, смущения полна, Опуская взоры долу, Напевая баркаролу, Закружилась у окна. Но певец, упрям и зорок, Видел: меж оконных створок Показалась щель как раз… Хрустнул куст, расцветший пышно. Кто в окно скользнул неслышно — Неизвестно. Свет погас.

Солдат егерского полка

Эх, егерек, бедняга, Седеющий солдат, Слуга того же флага, Что сорок лет назад! Ты хворями тревожим, Но койка в доме Божьем Не для твоих седин, — Твой жребий безотраден, Казенный кошт не даден, Ты брошен, ты один. Пускай трешкот разгромлен, Влекомый бечевой, — Неужто так же сломлен И дух высокий твой? Питомцы неудачи, Вы вдоль дорог, как клячи, Влачитесь, егерьки, Шагаете без счета — Помог бы вам хоть кто-то, Да, видно, не с руки. Упрямый, седоглавый, Плетешься тяжело; Со дней военной славы Две сотни лет прошло Голландия, свободной Воспряв из пены водной, Поднять могла в гербе Ветрило с бечевою, — Отмстившая с лихвою, Благодаря тебе! Страна копила силу Врагам наперекор, Канату и ветрилу Покорствовал простор, Был величав и четок Приказ луженых глоток, И барки строем шли Вдоль берегов прекрасных Земель новоподвластных И вдоль родной земли! Но неудачный жребий Нам выпал в те года, Зашла, как видно, в небе Счастливая звезда. Упрямо шли к победе Чванливые соседи — Поди, останови! Хвала тебе, бедняге! Лишь ты огонь отваги Сумел сберечь в крови. Эх, егерек, не ты ли Отчизне был слугой? Ты дряхнешь, ты в могиле Стоишь одной ногой. Но есть иное благо, Есть честь и гордость флага, И вновь грядет рассвет: Над крепостною башней Не свял еще вчерашний Венец твоих побед! Еще настанет битва, Ты первым будешь в ней, — Да сбудется молитва Твоих тяжелых дней! Былые помни войны, Храни огонь, достойный Наследья твоего, — И в старости превратной Блюди свой опыт ратный, Живое мастерство! Эх, егерек убогий, Эх, егерек седой! Озарены дороги Счастливою звездой! И вдаль с тобою мчится К рассвету колесница, Ты, гордый и прямой, Стоишь в мундире новом, Стоишь в венке лавровом — Прими же грошик мой!

Так и этак

О, радость юного огня, Почтеннейшие! Навсегда Когда, усилий не ценя, Умчались юности года, — Я в горы шел, — когда меня Как их воспомню без стыда Манили кручи, — И сожалений? Чтоб там, в тени густой сосны, В конюшне стоя без седла, Познать величье вышины, Была лошадка весела, Где с осени и до весны Она не грызла удила Гнездятся тучи. В горячей пене. Воистину бывал я рад, Сияли зеленью леса, Когда летел на землю град, Сверкала на траве роса, Небес багряный маскарад Мне улыбались небеса Мне был по нраву, — В начале мая, Но гром стихал, редела мгла, Так звонко пели соловьи, Заря благую весть несла: Но мне хотелось в забытьи Ушла зима, весна сошла Оплакать горести свои На мир по праву! Весне внимая. О, встреча с морем и волной, Быть может, мне претил покой, Когда палит июльский зной Я рвался в море сквозь прибой, И жаждет лист во тьме ночной Меня над бездною морской Почуять влагу, Валы качали; Но вал морской к прибрежью льнет, Вернувшись, я лишался сил, Прибой под скалами ревет, — Меня смущал мой юный пыл, — Веди ладью в водоворот, В забавах я не схоронил Яви от вагу! Свои печали. Как юный бог, спеша вдохнуть Звенел смычок в вечерний час, Грозу в подставленную грудь, Шли косари в веселый пляс, Плывешь, победоносный путь Неужто счастье каждый раз Во тьму нацеля, Лишь в танцах было? Чтоб без руля и без ветрил Благоухал высокий стог, Скользить, покуда хватит сил, В нем до зари проспать я мог Лететь, покуда не испил А на хрустальный ручеек Весь кубок хмеля! Луна светила. О, роскошь — в поле иль в лесу Порой из ближнего села С ружьем тяжелым на весу Навстречу мне девчонка шла, Умело выследить лису — Тропа всегда узка была Хвала добыче! Среди пшеницы, А если крупно повезет — А нынче — сколько ни шумят Под вечер сбить тетерку влет, Цветы, но их покров не смят, Кто в восхищенье не придет Навек увял роскошный сад От доброй дичи? Моей денницы. О, роскошь юношеских лет, Чуть свет с постели я вставал, Когда вела меня чуть свет Скорей, чем рог к охоте звал За раненым самцом вослед Но нет, я весел не бывал, Тропа оленья, Охотясь в чаще, — О, как он взоры мне ласкал, Печально брел по лесу я И посреди отвесных скал И слышал только гром ружья, Величья гибели искал, И крики соек у ручья, А не спасенья! И стон щемящий. Крыла у юности легки: О чем я думал в те года? Как сладостно надеть коньки При свете солнечном всегда И с ветром наперегонки Зеркальная равнина льда Лететь свободно, Всего чудесней, — Бежать по брызжущему льду, Звенела песня над катком: Забыть печаль на холоду, «Взгляни кругом, беги бегом», — В философическом бреду Но не томился ль я тайком Не гнить бесплодно! При звуках песни? О, как сверкает окоем, Нет, много лучше было мне Когда с подружкою вдвоем С друзьями — иль наедине — То спуск встречая, то подъем, Сидеть в домашней тишине Скользишь с опаской, И беззаветно И на бегу почуешь вдруг Внимать живительный родник Касание горячих рук, В словах проникновенных книг, И, слыша шуточки вокруг, Последних истин каждый миг Зальешься краской. Взыскуя тщетно.

Албрехт Роденбах

(1856–1880)

Мечта

Плывут седые облака в лазури высоты. Глядит ребенок, погружен в мечты. И, изменяясь на лету уходят облака в мечту, они плывут, как сны точь-в-точь, прочь, прочь, прочь. Плывут седые паруса, торжественны, чисты. Глядит ребенок, погружен в мечты. И, уменьшаясь на лету, плывут кораблики в мечту, не в силах ветра превозмочь, прочь, прочь, прочь. Плывут миражи вдалеке, плывут из темноты. Глядит ребенок, погружен в мечты. И нагоняет на лету мечта — мечту, мечта — мечту, чтоб кануть в Лету, кануть в ночь, прочь, прочь, прочь.

Лебедь

Прохладно; первая звезда в просторах замерцала; и в девственный глядится пруд небесное зерцало. В объятьях ночи и луны, сияние струящей, прекрасный лебедь на воде лежит, как будто спящий. Он гладь невинную крылом восторженно тревожит, и пьет, и грезит, как поэт, и прочь уплыть не может. Ему ответит на любовь печаль воды озерной, и образ отразит его — хрустальный, иллюзорный. И лебедь в озеро влюблен, безмолвствуя во благе, — но не бесчестит никогда его невинной влаги. (Дитя, вот так и я творю, когда закат увянет, когда невинный голос твой в мое сознанье канет.)

Орёл

Вершину как престол избрав, торжественная птица взирала в небо, чтоб затем в просторы устремиться. Но ядовитая змея всползла на каменные кручи, и, лишь собрался царь высот уйти в полет могучий, змея вокруг его груди предательски и злобно, блеснув на солнце, обвилась, стальной петле подобно. Летит орел, а с ним — змея, что меж камней лежала, и в грудь орлу сочится яд отравленного жала. О честолюбец, возлети в простор, в пучину света — и не ропщи, что смерть близка: таков удел поэта!

Мир

Был зимний вечер. Темнота окутала алтарь. Ко входу в церковь брел монах, держа в руке фонарь. Как пилигрим, свершивший путь, усталый, изможденный, остановился и застыл у каменной колонны. И долго около дверей ключами он бренчал, но сам, казалось, ничего кругом не различал, как призрак. Наконец вошел, ступая еле-еле, трикраты грудь перекрестил, смочил персты в купели, фонарь немного приподнял, и видит в тот же миг: стоит вблизи от алтаря еще один старик, — как Голод, худ, как Смерть, согбен, но — все же был высок он, в седой копне его волос светился каждый локон; исполнен вдохновенных дум, сиял во мраке он, как алебастровый сосуд, в котором огнь зажжен. Сурово инок вопросил, едва его заметил: «Что ищешь?» — «Мира!» — в тишине чужак ему ответил, вздохнул и в нишу отступил, к колонне, — там темно. Монах, взглянув на чужака, молиться начал, но, постигнув истину, шагнул назад, к церковной двери: пришлец, искавший мира здесь, был Данте Алигьери.

Macte Animo

Я ничего не должен знать о женщинах на юге, что полны гибельной тоски, когда, томясь в недуге, несут безлистым деревам в безвыходной мольбе плач о возлюбленных своих, о листьях, о себе. Ты ль это, — слышу каждый час в груди твой хрип свистящий, — ты ль это, червь, грызущий плоть, — смертельный рок, висящий над светлой юностью моей? — Я все отдам навек, но не тебя, моя душа, орешины побег! Тяжелый, низкий небосвод вдруг посветлел сегодня, — о радость, о тепло, о свет, о благодать Господня, — моя страна… моя любовь… жизнь, юность, счастье… Брат, не рассуждать… Бери клинок, погибни, как солдат!

Виллем Клос

(1859–1938)

Медуза

Взирает юноша с мольбою страстной На божество, на лучезарный лик, И тяжких слез течет живой родник, Но изваянье к горю безучастно. Вот обессилел он, и вот — напрасно — Он рвется в смертный бой, но через миг Он побежден, и вот уже поник, — А камень смотрит хладно и ужасно. Медуза, ты, лишенная души, — Верней, душа твоя прониклась ядом В бесслезной, нескончаемой тиши, — Пускай никто со мной не станет рядом, Но я склоню колени — поспеши Проникнуть в душу мне последним взглядом.

Вечер

Куртина в ясных сумерках бледна; Цветы еще белей, чем днем, — и вот Прошелестел за створками окна Последней птицы трепетный полет. Окрашен воздух в нежные тона, Жемчужной тенью залит небосвод; На мир легко ложится тишина, Венчая суеты дневной уход. Ни облаков, ни ветра нет давно, Ни дуновенья слух не различит, И все прозрачней мрак ночных теней, — Зачем же сердце так истомлено, Зачем оно слабеет, — но стучит Все громче, все тревожней, все сильней? * * *

«Я — царь во царстве духа своего…»

Я — царь во царстве духа своего. В душе моей мне уготован трон, Я властен, я диктую свой закон И собственное правлю торжество. Мне служат ворожба и колдовство, Я избран, возведен, провозглашен И коронован лучшей из корон Я — царь во царстве духа своего. Но все ж тоска порою такова, Что от постылой славы я бегу: И царство, и величие отдам За миг один — и смерть приять смогу: Восторженно прильну к твоим устам И позабуду звуки и слова.

Алберт Вервей

(1865–1938)

Террасы Медона

Далекий город на отлогих склонах, ни шороха в легчайшем ветерке. Прислушался — услышал смех влюбленных, гуляющих вдвоем, рука в руке. Неспешным взором тщательно ощупал незыблемые профили оград, отягощенный облицовкой купол, старинный водоем, осенний сад. И на руинах каменных ступеней болезненно осознаю сейчас, что мертвые предметы совершенней и, как ни горько, долговечней нас.

Мёртвые

В нас мертвые живут, мы кровью нашей питаем их, — в деяньях и страданьях по равной доле им и нам дано. Мы вместе с ними пьем из общей чаши, дыханье их живет у нас в гортанях, они и мы — вовеки суть одно. Да, мы равны — но мертвые незрячи; одним лишь нам сверкает свет Вселенной, одним лишь нам дороги звезд видны. Вовеки — так, и никогда — иначе, и оттого для них вдвойне бесценна мечтательная тяжесть тишины.

Созвездие

Была темна дорога, словно ров. Он знал, что в зарослях таятся змеи. Бледнел закат полоской вдалеке. И он ступил, спокоен и суров, на узкий путь — и разве что сильнее свой виноградный посох сжал в руке. И мнилось, что огромную змею он убивает в тусклом звездном свете, на небе встав над нею в полный рост. И так, у эмпирея на краю, его обвили золотые плети мерцающего лабиринта звезд. * * *

«Скорби и плачь, о мой морской народ!..»

Скорби и плачь, о мой морской народ! Еще недели две, тревожных даже, — продав улов, при целом такелаже, себя счастливым счел бы мореход. Но тени над прибрежиями виснут, и воет шторм, за валом вал валя, что возразит скорлупка корабля, когда ее ладони шквала стиснут? Трещит канат, ломается бушприт, летят в пучину сети вместе с рыбой, на борт волна ложится тяжкой глыбой и дело черное во тьме творит. Пусть вопль еще не родился во мраке, лишь пена шепчется, сводя с ума, но борт хрустит, ломается корма… Качай, насос! Вода на полубаке! Придет рассвет, но нет спасенья в нем, кораблик вверх глядит пробитым трюмом, и женщины с усердием угрюмым глядеть на море будут день за днем. Лишь гулкой тишиной полны просторы. Мы — нация бродяг в стране морской, нам неизвестны отдых и покой, и зыбко все, и нет ни в чем опоры.

Адриан Роланд Холст

(1888–1976)

Осень

Плывет меж веток полночь тяжело, а я — внизу. Томление. Усталость. Так с вечера опять и жизнь умчалась, и лето отошло. Я думаю о бешеной борьбе, о взлетах и падениях случайных, и вечности, о ветре и о тайнах, что мир несет в себе, о ветхости престолов и жилищ, о бедствиях царей, лишенных власти, об уцелевших отпрысках династий, бежавших с пепелищ, и обо всем, что навсегда мертво, о чужеземцах, что прошли, как тени, о странствиях минувших поколений и о конце всего, — да, наступил конец, и снова мы покорны увяданию, и снова печально вспоминаем свет былого, встречая стяги утра, что сурово возносятся из тьмы… О древних мифах, о добре и зле, о ней и о себе… о жизни, смерти… о всех о нас, о вечной круговерти на сумрачной земле.

Принц, вернувшийся из прошлого

Где шлем его лежит и часа ждет? Кираса где? Не стоит разговоров. Пусть мертвая эпоха отойдет. Под низким небом — только шум раздоров, стенанья, брань, бряцанье луидоров еще слышны. Все прочее — не в счет. Все прочее: осанка, и рука, и сердце, что тщеславием томилось открыто, а порой исподтишка, что, воздавая милость и немилость, в кровавой жатве преуспеть стремилось, ведя вперед отборные войска. Конде Великий, взоров не склоня, пред нами возвышается сурово. Сменялись войны — за резней резня, — но он вернулся, юн и строен снова. Постигнуть нас его душа готова; как взглянет он на вас и на меня? Уходит день, кругом ни звука нет, лишь где-то вдалеке играют дети, но тот, кто к нам шагнул из бездны лет, стоит и ждет в холодном зимнем свете. По истеченьи четырех столетий он сам своим вопросам даст ответ. Он взор косит угрюмый, ледяной, и никакая боль его не ранит, — скопец духовный, злобою больной, он и продаст, и бросит, и обманет истерзанный народ, который занят кровавой и бессмысленной войной. Во всем разочарованный давно, он рот кривит и замышляет злое. Короткий зимний день глядит в окно и гаснет — и в тяжелом снежном слое, там, за окном, покоится былое; грядущее же смутно и темно.

Вновь грядущее иго

Сначала страх, и следом — ужас. Все — слышно. Истреблен покой. И шторм, в просторах обнаружась, грядет. Надежды никакой на то, что гром судьбы не грянет, Молчат часы, — но на краю небес — уже зарницы ранят юдоль сию. Отчаянная и глухая, ничем не ставшая толпа, от омерзенья иссыхая, кружит, презренна и тупа, по ветхой Западной Европе, — но только в пропасть, в никуда, беснуясь в ярости холопьей, спешит орда. Себя считая ветвью старшей и, оттого рассвирепев, бубня глухих военных маршей пьянящий гибелью напев, им остается к смерти топать, — в разливе гнева и огня порабощенных — в мерзость, в копоть гуртом гоня. Теперь ничто не под защитой, — но все ли сгинет сообща. Затем ли Крест падет подрытый и рухнет свастика, треща, затем, чтоб серп вознесся адский, Европа, над твоей главой — сей полумесяц азиатский там, над Москвой? 12 августа 1939 года

Гроза

Грядет гроза и судный меч подъемлет, темнеют побережья и отроги. Вкруг сердца замыкаются дороги, и одинокий ждет, и чутко внемлет, он долго от окна уйти не хочет, и словно ждет назначенного срока, и слышит: тяжкий голос издалека угрюмо и задумчиво рокочет. Он смотрит в глубь себя, дрожа от страха, где в нем покойник ожидает спящий; в предощущеньи молнии разящей он знает — для него готова плаха и приговор — он мечется в кошмаре, он жаждет жизни, к смерти не готов он, он жутким одиночеством закован и вопиет о неизбежной каре… Из бездны восстают на гребне шквала пророчества, что сделались законом, и вихрь ужасен реющим знаменам вкруг темных стен, — и страстью небывалой охвачен человек — стать пеплом, тенью, чтоб были все влечения разбиты, чтоб не искать в себе самом защиты, во снах и грезах — но его моленью ответа нет, призывы бесполезны, во всезабвенье все бесследно канет — и он на запад горько руки тянет, где ждет душа первоначальной бездны, — над сердцем, пламенеющим в испуге, кричат деревья, черные от влаги, и на ветру трепещущие флаги развешивает дождь по всей округе… И суд, никем вовеки не обманут, вершится вспышкой молнии блестящей: и человек, и в нем покойник спящий, вдвоем к концу времен сейчас предстанут.

Любовь странника

Друг с другом будем мы нежны, дитя, о горечь нашей жизни одинокой, что с древним ветром осенью глубокой летит меж звезд, как листья, шелестя. О, мы с тобою будем лишь нежны, слова любви да будут позабыты: столь многие сердца уже разбиты и ветром, словно прах, унесены. Мы — как листва, что, тихо шелестя, покоится на ветках в сонной дреме, — и все неведомо на свете, кроме того, что знает ветер, о дитя. Мы оба одиноки — потому я взгляду твоему отвечу взглядом, и меж последних снов мы будем рядом, в молчанье погружаясь и во тьму. Уйдет любовь, под ветром шелестя, а ветер принесет еще так много, — но прежде чем нас разлучит дорога, друг с другом будем мы нежны, дитя.

Лилит

Куда влекла меня, в какие бездны, чащи упасть, уплыть, — в звериной радости какой манил в забвенье мрак ее очей пьянящий, порочных губ изгиб, — обманчивый покой, с которым возлежа, она со мной боролась, даря и боль, и страсть, — где и в какой ночи повелевал пропасть поющий голос? Громады города ломились в стекла окон; ждала меня во тьме, не открывая глаз; что ведала она, замкнувшись в плоть, как в кокон, о древней тайне, глубоко сокрытой в нас? О чем шептал ей мрачный бог, ее хозяин, из кровеносной мглы; один ли я, влача желаний кандалы, был с нею спаян? И обречен не размышлять, верша поступок, и в исступлении сдаваться на краю стигийских рощ, где свод листвы охрян и хрупок, и ниспадать, и приближаться к забытью, — там, где молчит в ответ последнему лобзанью летейская вода, — о расставанье, исчезанье без следа за крайней гранью, — чему открыты мы в объятьях друг у друга, в восторге боли преступившие дорог уничтоженья, наслаждения, испуга, еще не знающие, что бессмертный бог встает, величественно все поправ тяжелой безжалостной стопой, — и гибнет человек, крича в тоске тупой — слепец двуполый. И пробудясь от грез, воистину звериных, я понял — страсть моя поныне велика; как прежде, одинок, через просвет в гардинах я вижу вечер, что плывет издалека, — и пусть из глаз ее томление призыва угасло и ушло — я слышу, город снова плещет о стекло, как шум прилива.

Зимние сумерки

Золотистых берегов полуокружье, голубой, непотемневший небосвод, белых чаек нескончаемый полет, что вскипает и бурлит в надводной стуже, — чайки кружатся, не ведая границ, словно снег над растревоженной пучиной. Разве веровал я прежде хоть единой песне так, как верю песне белых птиц? Их все меньше, и нисходят в мир бескрайный драгоценные минуты тишины, я бегу вдоль набегающей волны прочь от вечности, от одинокой тайны. Сединой ложится сумрак голубой над седыми берегами, над простором синевы, — о знанье чуждое, которым песню полнит нарастающий прибой! И все больше этой песнею объята беспредельно отрешенная душа, я бегу, морскою пеною дыша, в мир неведомый, за линию заката. Там, где марево над морем восстает, за пределом смерти — слышен голос дивный, жизнеславящий, неведомый, призывный — но еще призывней блеск и песня вод. Вечный остров — о блаженная держава, край таинственный, куда несут ладьи умирающих в последнем забытьи, где прекрасное царит, где меркнет слава, — я не знаю — это страсть или тоска, жажда смерти или грусть над колыбелью, и не жизнью ли с неведомою целью я уловлен у прибрежного песка? Но зачем тогда забвенье невозможно, если нового постигнуть не могу? Так зачем же помню здесь, на берегу, как я странствовал и как любил тревожно — я, рожденный неизвестно для чего, в час мучительный, ценой ненужной смерти, — и бегу я от великой круговерти в тот же мир самообмана своего… Где, когда найду ответ?.. Но нет… Прохожий поздоровался со мной — и вслед ему я смотрел, пока не канул он во тьму, — может, в мире есть еще один, похожий? Это был рыбак из старого села, он шагал среди густеющих потемок, волоча к лачуге мачтовый обломок — тяжела зима, и ноша тяжела. Я пошел за ним, его не окликая, тяжесть песни нестерпимую влача, о упущенное время — горяча рана совести во мне, — волна морская мне поет, но стал мне чужд ее язык в этом крошечном и безнадежном круге — зимний ветер все сильней; с порывом вьюги я качнусь и осознаю в тот же миг: исцеление — в несчастье, и понятно, что тоска по дому здесь, в чужом краю, песней сделала немую боль мою — это все, — и я уже бреду обратно к деревушке между дюн, и сладко мне так идти, и наблюдать во тьме вечерней, как в рыбацкой покосившейся таверне лампа тускло загорается в окне.

В изгнании

Я не смогу сегодня до утра уснуть, томясь по голосу прибоя в дюнах голых, по гордым кликам волн, высоких и тяжелых, что с ветром северным к Хондсбоссе держат путь. Пусть ласков голос ветра в рощах и раздолах, но разве здесь меня утешит что-нибудь? Мне опостыло жить вдали от берегов, среди почти чужих людей, но поневоле я приспосабливаюсь к их смиренной доле. Здесь хорошо, здесь есть друзья и нет врагов, но тяготит печать бессилия и боли, и горек прошлого неутолимый зов. Я поселился здесь, от жизни в стороне, о море недоступное, нет горшей муки, чем смерти ожидать с самим собой в разлуке. О свет разъединенья, пляшущий в окне… Зачем губить себя в отчаяньи и скуке? От самого себя куда деваться мне? О смерть в разлуке… О немыслимый прибой, деревня, дюны в вечной смене бурь и штилей; густели сумерки, я брел по влажной пыли, о павшей Трое бормоча с самим собой. Зачем же дни мои вдали от моря были растрачены на мир с безжалостной судьбой? Ни крика чаек нет, ни пены на песке, мир бездыханен — городов позднейших ропот накрыл безмолвие веков; последний шепот времен ушедших отзвучал, затих в тоске. В чужом краю переживаю горький опыт — учусь безмолвствовать на мертвом языке. Всего однажды, невидимкой в блеске дня он за стеклом дверей возник, со мною рядом, — там некто говорил, меня пронзая взглядом, и совершенством навсегда сломил меня. Простая жизнь моя внезапно стала адом — я слышу эхо, и оно страшней огня. Оно все тише — заструился мрачный свет, и в мрачном свете том, гноясь, раскрылась рана, переполняясь желчью, ширясь непрестанно. Мир темен и в тоску по родине одет: неужто эта боль, как ярость урагана, со временем уйдет и минет муки след? Гноится рана, проступает тяжкий пот, взыскует мира сердце и достигнет скоро — созреет мой позор, ведь горше нет позора, чем эта слава — ведь живая кровь течет из глубины по капле — не сдержать напора, очищенная кровь из сердца мира бьет. В больнице душной, здесь, куда помещено истерзанное сердце, где болезнь и скверна — тоска по родине, как тягостно, наверно, тебя на ложе смертном наблюдать, давно надежда канула и стала боль безмерна. Разъединенья свет угас — в окне темно. О, если б чайки белой хоть единый клик! Но песню волн пески забвенья схоронили, лишь гомон городов, позорных скопищ гнили, до слуха бедного доносится на миг. О сердце, знавшее вкус ветра, соли, штилей… Рассказов деревенских позабыт язык. Мне опостыло жить вдали от берегов — о, где же голос искупленья в дюнах голых? Зачем же должен ветер в рощах и раздолах будить опять тоску по родине… О зов из дальнего Хондсбоссе… Голос волн тяжелых — лишь за стеклом дверей, закрытых на засов.

Зимний рассвет

Уединенный, навсегда утратив корни, в рассвете зимнем я произношу строку, и комната моя становится просторней, едва ее со дна сознанья извлеку. Тоска по родине, твой зов, живой и чистый, возможно ль променять на тусклый свет небес? Всего лишь миг назад, смеясь, от кромки льдистой я шел сквозь верески, заре наперерез, легко минуя пламена стеклянной створки. Ни дни, ни годы не сменялись для меня. О век златой, через овраги и пригорки я первым шел… Но кто у этого огня собрал мои листки, там, возле занавески, в бреду прозренья каменея предо мной, кто, еле видимый, в рассветном, зимнем блеске меня из марева за морем в мир земной вводил безжалостной рукой? О день предельный, живущий в памяти, как самый первый день, мне данный, — где же, где таился мрак смертельный, болезнь и злоба — изначальная ступень, что в эту жизнь вела до той поры, покуда я, задохнувшийся, не встал, чтоб дать ответ — но гибель не грядет, и нет в кончине чуда, — о дверь стеклянная, раскрытая в рассвет, объятая огнем… И, настоянью вторя, уединенный, до конца смиривший гнев, я в тот же миг возник за темной гранью моря, отсюда прочь уйдя, изгладясь, умерев, — но странный гость исчез… С трудом подняв ресницы и воздуха вдохнув, придя в себя едва, я у стола стоял, перебирал страницы, с недоумением взирая на слова, записанные мной перед приходом ночи, — они звучали, их старинный карильон трезвонил золотом то дольше, то короче, словами, мнилось, был сегодня обретен их смысл — он стал теперь живей и просветленней, тоска по родине и счастье были в них. О речь рассвета… О игрок на карильоне… И долго длился звон, покуда не затих. И отзвучала песнь с пригрезившейся башни, из нереальных и неведомых миров, — возникло время — и, пленен строкой вчерашней, за дверь стеклянную шагнув, под вечный кров, в бессмертной комнате, где висла тишь немая, с листом бумаги, на свету, уже дневном, я за столом сидел, насущный хлеб ломая, замкнувшись в эркере, под западным окном.

Зима у моря

Глава первая

I Вдоль Северного моря она ступала прочь, — ее стенаньям вторя, рыдал рассвет немой; с ней говорила ночь. Мрачнеет город в стуже; как чайка, голос мой летит за нею вчуже. II Венец ли ей желанен, иль золото и страсть? Тоской по дому ранен мой слух рассудку вслед, и, прежде чем упасть на брег, волна седая приемлет солнца свет, ярящийся, блуждая. III Там, в комнате закрытой, былого больше нет, о том, что позабыто, опять твердит она — лишь слабый крик в ответ доносится сквозь дрему, и вновь душа полна немой тоски по дому. IV За окнами неспешно плетутся облака чредою безутешной, но светится волна за морем… О тоска, убившая свободу, ты тягостью равна смертельному исходу. V Что за глухие гулы грозят обрушить дом? Бунтуют караулы, и после мятежа владыки со стыдом в ничтожность, в мерзость канут, мрак низойдет, дрожа, и все на всех восстанут. VI Все горше, повседневней клубок земных забот, как мысль о расе древней — но это мой приют. Колоколам с высот звонить еще не скоро, и мертвые встают для вечного дозора.

Глава вторая

Плывет ли гарь, пылая, с пожарища судьбы? Какая ведьма злая, чума-ворожея из дымовой трубы хрипит про гибель Трои? Ей только ветр да я внимаем — только двое. И ненависть, и злоба свели ее с ума. Которая трущоба теперь ее жилье? Погибшие дома осквернены пожаром. Мир, что отверг ее, стал непомерно старым. В смятении глубоком скольжу в который раз сквозь вьюгу сна, к истокам речей о мятеже, — здесь юноши сейчас кричат самозабвенно, оружье взяв уже: «Елена… Елена…» Фальшивым стало злато, продажной — страсть. Когда взъярился брат на брата? Жесток и груб ответ. Стенают города, земле смертельно жутко, пространный зимний свет ужасен для рассудка. Могущество однажды познала красота, и ликованье жажды, бушуя, как огонь, язвит острей хлыста, и ужас неподделен: не тронь ее, не тронь. Ее соблазн смертелен. Я знаю: царством талым стал постепенно лед, и на Хондсбоссе шквалом скользит во весь опор. О пепел Трои! Вот опять, как ни далек он, встречаю темный взор и ярко-рыжий локон. Как опознать впервые пространства и века? Где башни боевые? Лишь годы им дано познать наверняка. Цветущий луг погублен. И я уже давно от времени отрублен. О чем былое пело на тысячи ладов? Но радость не посмела воспрянуть, — в ней горит вина былых годов. И голосом невнятным здесь ветер говорит о самом неприятном. За окнами, где ало полощется заря, мерцает грань кристалла, и древняя волшба свершается, творя свет из теней печальных: сокрытая судьба миров первоначальных.

Глава третья

I Святыня ль потайная глаголет нам сейчас, стеная, проклиная? Какие письмена увещевают нас? Беззвезден свод небесный, лишь сетует волна, стуча о берег тесный. II Забытое ветрило, увижусь ли с тобой? Тоска заговорила, мир сумрачен, угрюм — лишь яростный прибой грохочет спозаранок, — волны заморской шум, жилец морских трублянок. III Уже давно в просторе расколоты ладьи, о прошлом грезят море, светило, небосвод, почия в забытьи, — но вестью о пожаре из мертвых стран плывет дождь раскаленной гари. IV Довременью подобен грядущего росток, от облачных сугробин покров небесный сер, не светится восток, лицо земли в морщинах. Каноны древних вер покоятся в лощинах. V Скитается по странам неясная молва, но сердце, зовам странным ответствуя, поймет, едва сравнив слова, что, пусть они несхожи, но сердце и народ рекут одно и то же. VI Слова о горе многом, что ни один народ не будет вспомнен богом, котел времен бурлит, опять война грядет, черед грозе и грому: здесь жажду утолит одна тоска по дому. VII Дорогою отвесной светило мчит во тьму, звезда на свод небесный вечерняя взошла. Кто знает, почему отрадою для взора лишь белые крыла сверкают из простора. VIII Туман, тяжел и жесток, на горный кряж идет, заснежен перекресток, покой, забвенье, тьма. Страна в сугробах ждет. Ночная мгла бездонна, но многие в дома сокрылись потаенно.

Глава четвертая

Что ищет лик угрюмый луны? Корсары грез безумьем грузят трюмы, от них грядет беда, меж тысячи угроз застыли мы покорно. Не нынче ли? Когда? Зачем луна злотворна? По лунной тропке хладной скользят они из тьмы, и песнею злорадной терзают нам сердца, бежим от моря мы с оглядкой, осторожно (когда бы до конца о них забыть возможно!..)

Глава пятая

Там, в зеркале, в пучине, что бережет она, уже незрима ныне, на память обо мне? Объемлет тишина разъятых нас. Упруго полощется в окне навязчивая вьюга. Не памяти ль реторта творит подобный снег? Но в зеркале простерто безмолвное жилье, где ждал ее ночлег, и ныне ждет. Как прежде, доселе жду ее в немыслимой надежде. Где затерялись годы? Как долго снег идет? Вне мира, вне природы сны комнаты пусты, зеркальным, словно лед, закованы покоем. И я один, и ты. Что толку жить обоим? Диктует гибель рано свой снежный приговор, сочится кровью рана, смешались времена — и вновь троянский спор сегодняшний, вчерашний, — встает громада сна холодной, черной башней. На снежные руины всего один лишь раз пробился луч карминный, — коснувшийся чела огромный алый глаз; за глыбою засова она его ждала, устало и сурово. Сквозь снежную истому, сквозь тишину и грусть — опять тоска по дому. Впусти же солнце, страсть, лучи живые пусть здесь, над покровом белым, разят за частью часть все то, что было целым. Есть остров в океане — он там, на полпути к пределу расстояний; уже за окоем торжественно зайти должно светило вскоре, и снова мы вдвоем с тобой глядим на море.

Глава шестая

I На дюнах сиротливо лежит небесный лев, песком забита грива, агония близка — забыты боль и гнев. И вечность, лапой тронув седые облака, шлет огненных драконов. II Копающий — устало близ ямы упадет; душа, как низко пала ты, — низменна, слепа, тебя пленил расчет, хотя мизерна плата: и вечность вновь скупа, и вновь тяжка лопата. III В каком испуге диком от моря прочь спеша, взлетела чайка с криком, меня узрев едва, — печальная душа, как закричала стая: «Ты все еще жива!» — от сердца возлетая… IV С тех пор как через силу, с трудом пытаюсь я, сверло вонзая в жилу, проникнуть в существо земли и бытия — все яростней, все строже от сердца своего я требую того же. V О песнь, в морозной смуте безумствуй и пророчь, но от познанья сути сумей себя сберечь — тоска по дому, прочь! Старенье душу ранит, губя и смысл, и речь — и злобно в бездну манит. VI Напряжено молчанье, как в бурю паруса; безмерно измельчанье до жалости, до слез, — чужие голоса нас требуют всечасно, и тянется допрос, и отвечать ужасно. VII Заполонив покои, царит сиянье тут — далекое, морское. Наследники тоски сюда вдвоем войдут: и нет для них реальней предметов, чем станки, столы и наковальни. VIII Все глуше, бесполезней зовет к деянью плоть, все тягостней болезни, — застывший разум глух, не в силах обороть нашествия кошмара — о страх, о слабый дух, о тягостная кара!

Глава седьмая

Угрюмо бродит кто-то меж дюнами порой: тяжка его забота; нисходит влажный мрак, хрустит песок сырой. На берегу пучины он замедляет шаг: для страха нет причины. Гряда холмов песчаных; здесь не бывает встреч ненужных, нежеланных, — здесь пристань, здесь приют, здесь умолкает речь пред голосом рассудка и сердца — все же здесь невыразимо жутко.


Поделиться книгой:

На главную
Назад