То, что произошло с ним, произошло и с большинством других прилежных посетителей этой вечерней школы в салоне. Если вам понадобится подвергнуть молодого человека тяжелому и мучительному наказанию, возьмите с него слово, что он в течение года будет вести дневник.
Чтобы развлекать путешественников и поддерживать в них бодрость духа, пускались в ход всевозможные уловки. Был учрежден объединивший всех пассажиров клуб, который после богослужения собирался в школе чистописания; там читали вслух книги о тех странах, куда мы направлялись, и обсуждали полученные сведения.
Несколько раз фотограф экспедиции приносил свой волшебный фонарь и устраивал интереснейшие демонстрации. Большая часть его диапозитивов изображала заграничные достопримечательности, но среди них попадались и виды родных мест. Он объявил, что «начнет представление в кормовом салоне, когда пробьют две склянки (в девять вечера), и покажет пассажирам, куда им предстоит прибыть». Это, разумеется, было очень мило, но по странной случайности первым на полотне вспыхнул вид Гринвудского кладбища!
Два или три раза в звездные вечера мы устраивали танцы на верхней палубе под тентом, не без успеха заменяя яркие люстры бального зала судовыми фонарями, развешанными по столбам. Мы танцевали под основательно переболтанные звуки астматического мелодикона, у которого перехватывало дыхание как раз тогда, когда требовался сильный выдох; под кларнет, ненадежный на высоких нотах и подвывавший на низких; под забулдыгу-аккордеон, который прохудился и поэтому дышал громче, чем верещал, — более изящное выражение мне сейчас не приходит в голову. Но во всяком случае танцы были еще хуже музыки. Когда корабль кренился вправо, танцоры всем взводом бросались в атаку на правый борт и разом повисали на перилах, когда же он кренился влево, они с тем же завидным единодушием обрушивались на левый борт. Вальсирующие успевали покружиться секунд пятнадцать, а затем опрометью неслись к перилам, словно собираясь топиться. Повороты в виргинской кадрили, когда ее танцевали на борту «Квакер-Сити», требовали такой поворотливости, какой мне доселе видеть не приходилось, и зрители с захватывающим интересом наблюдали, как танцоры, ежеминутно рискуя жизнью, чудом избегали гибели. В конце концов мы отказались от танцев.
Мы отметили день рождения одной из дам тостами, спичами, стихами и всем, чем полагается. Мы также устроили шуточный судебный процесс. Море еще не видывало корабля, на котором не устраивался бы такой процесс. Эконом был обвинен в краже пальто из каюты №10. Назначили судью, а также секретарей, судебного пристава, констеблей, шерифов, прокурора и адвоката; разослали повестки свидетелям; после многочисленных отводов составили наконец список присяжных. Свидетели, как всегда, были бестолковы, ненадежны и путались в своих показаниях. Адвокат и прокурор, как и все их настоящие коллеги, были красноречивы, убедительны и саркастически язвили друг друга. Наконец разбирательство закончилось, и судья достойно завершил всю процедуру нелепым решением и смешным приговором.
Несколько раз молодежь пробовала ставить по вечерам в салонах шарады, и это развлечение пришлось пассажирам особенно по вкусу.
Была сделана попытка учредить клуб дебатов, но она не увенчалась успехом — талантливых ораторов на корабле не нашлось.
Никто из нас не скучал, — я думаю, что могу сказать это с уверенностью, — хотя мы предпочитали тихие развлечения. Мы очень, очень редко играли на фортепьяно; мы устраивали дуэты флейты и кларнета, и получалось очень недурно, когда что-нибудь вообще получалось, но исполнялась всегда одна и та же мелодия, очень красивая; как хорошо я ее помню, — и когда только я от нее избавлюсь! Фисгармонией и мелодиконом пользовались только во время богослужения... — но я забегаю вперед. Юный Альберт знал одну песенку — что-то о «Что-то иль это, как сладко узнать, что он, как его там» (я точно не помню ее названия, но она была очень жалобная и чувствительная). Альберт непрерывно ее наигрывал, пока мы не условились, что впредь он будет воздерживаться. Но никто ни разу не запел в лунную ночь на верхней палубе, а хоровое пение во время службы не поражало ни стройностью, ни благозвучием. Я терпел, сколько мог, а потом присоединился к хору, чтобы поправить дело, но юный Джордж решил последовать моему примеру и погубил все: голос юного Джорджа как раз ломался, и его заунывный бас то и дело срывался с цепи, пугая слушателей визгливыми «петухами» на верхних нотах. Кроме того, Джордж не различал мелодий, что также несколько вредило его исполнению. Я сказал:
— Послушайте, Джордж, бросьте импровизировать. Не будьте эгоистом. Это вызовет недовольство. Пойте «Возложение венца» вместе с остальными. Такую красивую мелодию вам все равно на ходу не улучшить.
— Да я и не собираюсь ее улучшать, я пою вместе с остальными — по нотам.
И он верил тому, что говорил; так что когда по временам голос застревал у него в горле и душил его, он сам был в этом виноват.
Некоторые из не озаренных светом духовным утверждали, что непрекращающийся лобовой ветер — результат душераздирающих завываний нашего хора. Другие прямо заявляли, что эта жуткая музыка, даже когда она звучит относительно сносно, уже может привести к опасным последствиям, но что усугублять подобное преступление, позволяя Джорджу раскрыть рот, — это значит бросать открытый вызов провидению. Они утверждали, что, если хор будет и дальше так безбожно фальшивить, это кончится тем, чтоон навлечет на наш пароход бурю, которая всех нас потопит.
Кое-кто злился и на молитвы. Штурман говорил, что паломники бессердечны:
— Каждый Божий день, как пробьет восемь склянок, они молятся о попутном ветре, хоть знают не хуже меня, что в это время года ни один корабль, кроме нас, не плывет на восток, а на запад плывут тысячи — и наш попутный ветер будет для них противным. Всемогущий посылает попутный ветер тысяче кораблей, а эта шайка требует, чтобы он повернул его на сто восемьдесят градусов ради одного-единственного судна, да к тому же еще парохода! Ни чувства, ни рассудка, ни христианского милосердия, ни простой человечности. И слушать не хочу!
Глава V
Эксцентричная луна. — Тайна «корабельного времени». — Обитатели глубин. — Первая высадка на заграничном берегу. — Азорские острова. — Катастрофический банкет Блюхера.
«По ветру ли, без ветра ли», как говорят моряки, но в общем шестидневный переход от Нью-Йорка до Азорских островов был очень приятным, — довольно медленным, поскольку между ними только две тысячи четыреста миль, но в целом все же приятным. Правда, мы все время шли против ветра и несколько раз попадали в штормы; морская болезнь укладывала половину пассажиров в постель, и пароход становился унылым и пустынным; этих штормов никогда не забудут те, кто выдерживал их на уходящей из-под ног палубе, обдаваемой мощными фонтанами брызг, то и дело взлетающих из-под форштевня и грозными ливнями обрушивающихся на корабль, — но по большей части стояла чудесная летняя погода, и ночи были еще лучше, чем дни. Каждую ночь в одно и то же время над нами в одной и той же точке небес стояла полная луна. Причина такого странного поведения луны сначала была нам неясна, но потом мы сообразили, в чем дело: двигаясь на восток с такой скоростью, мы выигрывали примерно двадцать минут в день, и этих двадцати минут было как раз достаточно, чтобы не отставать от луны. Для наших друзей, оставшихся дома, она давно уже шла на ущерб, но для нас, Иисусов Навинов[14], она все еще стояла на прежнем месте и была все такая же круглая.
Юный мистер Блюхер, житель Дальнего Запада, совершавший свое первое путешествие, страшно мучился из-за постоянных изменений «корабельного времени». Сперва он очень гордился своими новыми часами и немедленно вытаскивал их, когда в полдень било восемь склянок, но спустя некоторое время он, казалось, начал проникаться к ним недоверием. Через неделю после отплытия из Нью-Йорка он вышел на палубу и категорически заявил:
— Надувательство, и больше ничего!
— Что — надувательство?
— Да эти часы. Я их купил в Иллинойсе, заплатил сто пятьдесят долларов — и думал, что могу на них положиться. И верно — с места не сойти, — на берегу они вполне надежны; а вот на корабле почему-то сдают — морская болезнь у них, что ли? Скачут. До половины двенадцатого идут нормально, а потом ни с того ни с сего вдруг спотыкаются. Я передвигал чертов регулятор, пока он не описал полный круг, а проку никакого; они оставляют за флагом все здешние часы, до самого полудня тарахтят так, что любо-дорого, но восемь склянок всегда приходят к финишу на десять минут раньше, как ни верти. Что с этими часами делать — просто ума не приложу. Они выжимают из себя все, что могут, идут самым бешеным аллюром — и ничего не получается. Из всех здешних часов они показывают лучшее время, — а что толку? Вот пробьет восемь склянок, и опять они десяти минут до финиша не дотянут, верное дело.
Каждые три дня корабль нагонял полный час, а он подхлестывал свои часы, пытаясь за ним угнаться. Но, как он сам сказал, он передвинул регулятор уже до предела, и часы шли «самым бешеным аллюром», так что ему оставалось только махнуть рукой и смотреть, как корабль выигрывает состязание. Мы послали его к капитану, и тот, объяснив ему тайны «корабельного времени», успокоил его смятенный дух. Перед отплытием этот юноша задавал великое множество вопросов о морской болезни — каковы ее симптомы и как узнать, когда она у него начнется. Он скоро это узнал.
Конечно, мы наблюдали неизбежных акул, китов, дельфинов и так далее, и со временем к обычному перечню морских чудес прибавились большие косяки португальских галер. Некоторые из них были белые, а другие — ярко-карминные. Наутилус — это просто прозрачный студнеобразный комок, который растягивается, чтобы ловить ветер; по бокам его свисают мясистые щупальца фута в два длиной, помогающие ему устойчиво держаться на воде. Наутилус — хороший моряк, обладающий превосходным чувством моря. Он берет рифы на своем парусе, когда приближается шторм или поднимается ветер, и, свернув его, опускается под воду, когда поднимается буря. Обычно он содержит свой парус в образцовом порядке и смачивает его, переворачиваясь и погружаясь на секунду в воду. Моряки говорят, что в Атлантическом океане наутилус встречается только между тридцать пятым и сорок пятым градусами широты.
Двадцать первого июня нас разбудили в три часа утра, дабы сообщить нам, что на горизонте видны Азорские острова. Я сказал, что в три часа утра островами не интересуюсь. Но вскоре явился другой мучитель, потом третий, четвертый, и в конце концов, решив, что общий энтузиазм никому не даст спокойно выспаться, я, протирая глаза, выбрался на палубу. Уже пробило половину шестого; утро было сырое и бурное. Тепло закутанные пассажиры жались к трубам и прятались позади вентиляторов, спасаясь от резкого ветра и холодных брызг; вид у всех был сонный и несчастный.
На горизонте виднелся остров Флориш. Он казался просто кучей грязи, торчащей в свинцовом морском тумане. Но когда мы к нему приблизились, взошло солнце, и остров стал прекрасным — зеленый ковер полей и лугов уходил ввысь на полторы тысячи футов, скрываясь в облаках. Его прорезали острые, обрывистые гребни и узкие ущелья; там и сям громоздились скалы, казавшиеся зубчатыми стенами замков; а из распоротых облаков, заливая потоками огня вершины, склоны и долины и оставляя между ними мрачные полосы теней, падали широкие столбы солнечного света. Словно северное сияние перенеслось с ледяного полюса в страну вечного лета!
Мы обогнули две трети острова, держась в четырех милях от берега, и все бинокли на корабле были пущены в ход для разрешения спора о том, что представляет собой зеленая щетина на склонах — рощи или заросли бурьяна, и действительно ли белые домики на берегу — домики, а не могильные плиты кладбищ. Наконец земля осталась за кормой, и мы взяли курс на Сан-Мигель; а Флориш вскоре снова превратился в кучу грязи, ушел в туман и исчез. Но вид зеленых холмов принес большую пользу многим измученным морской болезнью пассажирам, да и все мы чувствовали себя гораздо бодрее, чем можно было ожидать, принимая во внимание, как безбожно рано нас подняли.
Но до Сан-Мигеля нам добраться не удалось — к полудню разыгралась буря, и корабль так швыряло из стороны в сторону, что благоразумие требовало где-нибудь укрыться. Поэтому мы повернули к ближайшему острову — Фаялу (здешние жители произносят «Фай-ол», с ударением на первом слоге). Мы бросили якорь на открытом рейде Орты, в полумиле от берега. В этом городке около девяти тысяч жителей. Его белоснежные дома уютно гнездятся в море свежей зелени, и трудно найти более красивое и привлекательное селение. Оно окружено амфитеатром холмов высотой от трехсот до семисот футов, тщательно обработанных до самых вершин, — ни фута почвы не остается свободным. Каждое поле, каждый акр земли разбит на маленькие квадратные ячейки каменными стенами, которые защищают урожай от дующих здесь ураганных ветров. Сотни этих зеленых квадратиков, разделенных стенами из черной лавы, придают холмам вид огромных шахматных досок.
Азорские острова принадлежат Португалии, и на Фаяле во всем преобладают португальские черты. Но об этом ниже. Смуглые, шумные, лгущие, пожимающие плечами, жестикулирующие лодочники португальцы с медными кольцами в ушах и коварством в сердце облепили пароход, и пассажиры, разбившись на группы, условились о перевозке на берег по столько-то с головы в серебряной монете любой страны. Мы высадились под стенами маленького форта, вооруженного батареями двенадцати- и тридцатидвухфунтовых орудий. Жители Орты считают свой форт чрезвычайно грозным укреплением, но если бы за него взялся один из наших башенных мониторов, им пришлось бы перевезти эту крепость куда-нибудь в глубь страны, чтобы сохранить на случай, когда она им снова понадобится. Толпа зевак на пристани имела жалкий вид: мужчины, женщины, мальчики, девочки — все босые, в лохмотьях, нечесаные, неумытые, по склонностям, воспитанию и профессии — попрошайки. Они двинулись вслед за нами, и до конца нашего пребывания на Фаяле мы так от них и не избавились. Мы шли посередине главной улицы, а они глазели на нас, окружив со всех сторон; то и дело возбужденные зрители забегали вперед, чтобы как следует рассмотреть процессию, точь-в-точь как деревенские мальчишки, бегущие за слоном, который идет по улицам, оповещая о прибытии цирка. Мне было лестно чувствовать себя виновником подобной сенсации. Там и сям в дверях стояли женщины в модных португальских капюшонах. Этот капюшон из грубой синей ткани, пришитый к такому же плащу, представляет собой чудо безобразия. Он высок, широк и бездонно глубок. Он похож на цирковой балаган и скрывает голову женщины, как жестяная будка на сцене — голову суфлера. На этом чудовищном «capote», как он здесь называется, нет никакой отделки, — это просто безобразный тускло-синий парус, и женщина, надевшая его, не может держать к ветру ближе восьми румбов — ей приходится либо идти по ветру, либо оставаться дома. Этот головной убор в моде на всех островах и останется модным ближайшие десять тысяч лет, но покрой капюшона на каждом острове имеет свои небольшие отличия, благодаря которым внимательный наблюдатель может с одного взгляда сказать, на каком острове сеньора проживает.
Португальская мелкая монета reis (произносится — «рейс») просто изумительна. Один доллар равен тысяче рейсов, а все денежные расчеты производятся в рейсах. В первый раз мы обнаружили это благодаря Блюхеру. Блюхер сказал, что безмерно счастлив снова очутиться на твердой земле и хочет задать пир; он сказал, что, по слухам, тут все очень дешево и что банкет его будет великолепен. Он пригласил девятерых пассажиров, и мы превосходно пообедали в лучшем отеле города. В самый разгар веселья, вызванного хорошими сигарами, хорошим вином и сносными анекдотами, хозяин подал счет. Блюхер посмотрел на бумажку, и лицо его вытянулось. Он поглядел еще раз, словно не доверяя собственным глазам, потом дрожащим голосом начал читать вслух все подряд, и розы на его щеках увяли и обратились в пепел.
— «Десять обедов по шестьсот рейсов — шесть тысяч рейсов!» Гибель и разорение!
«Двадцать пять сигар по сто рейсов — две тысячи пятьсот рейсов»! Мать честная!
«Одиннадцать бутылок вина по тысяча двести рейсов — тринадцать тысяч двести рейсов»! Спаси и помилуй нас!
Пожалуй, я в жизни не видал такой растерянной компании. Никто не мог выдавить из себя ни слова. Казалось, все до единого онемели. Бокалы медленно опустились на стол, по-прежнему полные до краев. Сигары незаметно выскользнули из ослабевших пальцев. Мы смотрели друг на друга, но у всех в глазах было только безнадежное отчаяние. Наконец зловещее молчание было нарушено. Тень безумной решимости, как туча, легла на чело Блюхера; он выпрямился во весь рост и сказал:
— Хозяин, это низкое, подлое вымогательство, и я ни за что на него не поддамся. Вот, сэр, сто пятьдесят долларов, и ни гроша больше вы не получите. Я кровью захлебнусь, прежде чем прибавлю хоть цент.
Мы ободрились, а хозяин расстроился, — так по крайней мере нам показалось; во всяком случае, он явно смутился, хотя и не понял из всего сказанного ни слова. Он постоял, поглядывая то на кучу золотых монет, то на Блюхера, и затем ушел. Очевидно, он отправился к какому-нибудь американцу, потому что, вернувшись, принес перевод своего счета на человеческий язык, а именно:
10 обедов — 6000 рейсов, или 6 долларов
25 сигар — 2500 рейсов, или 2,50»
11 бутылок вина — 13 200 рейсов, или 13,20 »
___________________________
Всего 21 700 рейсов, или 21,70 »
Среди гостей Блюхера снова воцарилось веселье. Мы потребовали еще вина.
Глава VI
Общество-окаменелость. — Своеобразные нравы и обычаи. — Мошенничество иезуитов. — Фантастическое паломничество. — Происхождение мостовой Русса. — Сведение счетов с окаменелостями. — Снова в море.
Мне кажется, что Азорские острова в Америке почти неизвестны. Среди пассажиров не нашлось ни одного, который хоть что-нибудь о них знал. Самые начитанные из нас, хорошо осведомленные о других странах, знали о них только то, что Азоры — группа небольших островков, затерянная в Атлантическом океане, где-то на полпути между Нью-Йорком и Гибралтаром. И все. Поэтому мне представляется желательным дать тут сухой перечень некоторых фактов.
Уклад жизни здесь типично португальский, другими словами — неторопливый, бедный, безалаберный, сонный и ленивый. Управление находится в руках гражданского губернатора, назначаемого португальским королем; кроме того, имеется военный губернатор, который может, когда пожелает, отстранить гражданского губернатора и облечь себя полнотой власти. Население островов составляет 200000 человек, жители — почти исключительно португальцы. Жизнь идет по привычной, давным-давно установившейся колее, — когда Колумб открыл Америку, эта страна насчитывала уже сто лет. Главная зерновая культура — пшеница, которую жители сеют и мелют так же, как ее сеяли и мололи их прапрапрадеды. Они пашут при помощи доски, обитой по краю железом, в крохотные бороны впрягаются мужчины и женщины; маленькие ветряные мельнички мелют зерно — десять бушелей в день, засыпкой ведает помощник надзирателя, а главный надзиратель стоит рядом, присматривая, чтобы помощник не заснул. Когда ветер меняется, к мельнице припрягают несколько ослов и поворачивают ее верхнюю половину, пока крылья не окажутся в нужном положении, — вместо того, чтобы установить механизм для перемещения одних только крыльев. Волы вытаптывают зерно из колосьев по способу, господствовавшему во времена Мафусаила. На всю страну не найдется ни одной тачки, — жители укладывают грузы себе на голову, или на осла, или в плетеную тележку, у которой вместо колес деревянные круги, вращающиеся вместе с осью. На островах нет ни одного современного плуга, ни одной молотилки. Все попытки ввести их терпели неудачу. Как добрый католик, португалец только крестится и молит всевышнего избавить его от святотатственного желания знать больше своего отца. Климат здесь мягкий, снега и льда никогда не бывает, и я не заметил в городе ни одной печной трубы. Члены семьи — ослы, мужчины, женщины, дети — едят и спят в одной комнате, все они грязны, покрыты паразитами и истинно счастливы. Азорцы лгут, надувают иностранцев, ужасающе невежественны и не почитают своих покойников. Последнее показывает, как мало они отличаются от ослов, с которыми делят постель и стол. Среди здешних португальцев хорошо одеты только несколько богачей, священники-иезуиты и солдаты крохотного гарнизона. Батрак зарабатывает в день двадцать — двадцать четыре цента, а хороший ремесленник — раза в два больше. Они считают на рейсы (доллар равен тысяче рейсов) и потому чувствуют себя богатыми и очень довольны. Раньше на островах произрастал прекрасный виноград, из которого изготовлялось превосходное вино, шедшее на экспорт. Но пятнадцать лет назад все виноградники погибли от какой-то болезни, и с тех пор изготовление вина прекратилось. Благодаря вулканическому происхождению всей группы почва на островах очень плодородна. Почти вся земля возделывается, и за год снимается по два-три урожая каждой культуры, но за границу вывозится только небольшое количество апельсинов, которые идут главным образом в Англию. Никто сюда не приезжает, никто отсюда не уезжает. На Фаяле не знают, что такое новости. Равным образом здесь неизвестна и страсть к новостям. Один довольно развитой португалец осведомился, кончилась ли наша Гражданская война. Он от кого-то слышал о ней... или по крайней мере ему казалось, что кто-то говорил что-то в этом роде! А когда один из пассажиров подарил гарнизонному офицеру несколько номеров газет «Трибюн», «Геральд» и «Таймс», тот был весьма удивлен, найдя в них сообщения из Лиссабона, которых еще не было в газетах, привезенных пароходиком, совершавшим ежемесячные рейсы между островами и столицей. Ему объяснили, что эти сообщения переданы по кабелю. Он сказал, что слышал, будто лет десять назад предпринимались попытки проложить кабель, но он почему-то думал, что из этого ничего не получилось!
Такое захолустье — самая благодатная почва для процветания иезуитских плутней. Мы посетили иезуитский собор, построенный двести лет тому назад, и видели там обломок креста, на котором был распят Спаситель. Этот твердый отполированный кусок дерева превосходно сохранился — можно было подумать, что трагедия на Голгофе произошла только вчера, а не восемнадцать столетий тому назад. Но здешним доверчивым людям и в голову не приходит усомниться в подлинности этой деревяшки.
В приделе собора есть алтарь, отделанный чистым серебром, — так по крайней мере утверждают старожилы, и я тоже думаю, что его там найдется, говоря языком старателей, двести фунтов на тонну, — а перед ним горит неугасимая лампада. Какая-то благочестивая прихожанка, умирая, завещала деньги на постоянные мессы за упокой своей души, поставив при этом условие, чтобы пламя в светильнике поддерживалось и днем и ночью. Лампадка маленькая, очень тусклая, и если она погаснет совсем, покойница, я думаю, вряд ли от этого особенно пострадает.
Главный алтарь собора, как и три или четыре малых, представляет собой хаотическое нагромождение позолоченной мишуры и «пряничных» украшений. Вокруг ажурных решеток алтарей толпятся поломанные, пыльные, ржавые апостолы — у одного нет ноги, у другого не хватает глаза, но он храбро поглядывает оставшимся, у третьего недостает пальцев, — все они покалеченные, унылые и более приличествовали бы больнице, чем кафедральному собору.
Стены алтаря сделаны из фарфора и украшены художественно написанными фигурами в натуральную величину, одетыми в живописные костюмы семнадцатого столетия. Они изображают историю кого-то или чего-то, но среди нас не нашлось человека, достаточно ученого, чтобы в ней разобраться.
Когда мы шли по городу, нам повстречался отряд осликов, уже оседланных и ожидающих только седока. Седла были весьма своеобразны, чтобы не сказать больше. Они состояли из чего-то вроде козел, застеленных тюфячком, и все сооружение закрывало примерно половину осла. Стремена отсутствовали, но, собственно говоря, в этой дополнительной опоре не было никакой нужды: всадник чувствовал себя в таком седле почти так же, как верхом на обеденном столе, — оно подпирало колени. Нас окружила шайка оборванных погонщиков португальцев, предлагая услуги своей скотины за полдоллара в час, — еще одна подлость по отношению к чужестранцам, потому что рыночная цена — шестнадцать центов. Шестеро из нас взгромоздились на эти нескладные седла и покорно выставили себя на посмешище, трясясь по главным улицам города с населением в десять тысяч человек.
Мы тронулись. Это была не рысь, не галоп, не карьер, а дикая скачка, слагавшаяся из всех возможных аллюров. Шпор не требовалось. Каждого ослика сопровождал погонщик и десяток добровольцев, и все они лупили животное прутьями, подкалывали заостренными палками, выкрикивали что-то похожее на «секки-яаа!», орали, шумели и устраивали настоящий бедлам. Передвигались они пешком, что не мешало им, впрочем, оказываться на месте вовремя, — они способны обогнать и измотать любого осла. Короче говоря, наша кавалькада была очень оживленной и живописной.
Блюхеру никак не удавалось справиться со своим ослом: он мчался по мостовой зигзагами, а остальные налетали на него; он прижимал Блюхера к повозкам и стенам домов; вдоль улицы тянулись высокие каменные заборы, и ослик отполировал Блюхера сначала с одной стороны, потом с другой, но ни разу не задержался посредине дороги; в конце концов он поравнялся с отчим домом и влетел в комнату, счистив с себя Блюхера о дверной косяк.
Снова усевшись в седло, Блюхер сказал погонщику:
— Пожалуй, хватит. Дальше поедем потише.
Но тот, не зная английского языка, ничего не понял и просто сказал «секки-яаа!», после чего осел снова помчался, как пуля. Неожиданно он резко повернул, и Блюхер перелетел через его голову. Не скрою — каждый осел по очереди споткнулся об эту пару, и вскоре вся кавалькада образовала одну большую кучу. Никто не пострадал. Упасть с такого осла не намного опаснее, чем свалиться с дивана. После катастрофы ослы стояли совершенно спокойно, ожидая, пока шумливые погонщики поправят и закрепят разъехавшиеся седла. Блюхер очень рассердился и хотел выругаться, но стоило ему открыть рот, как его скотина делала то же самое и испускала отчаянный рев, заглушавший все остальные звуки.
Скачка по овеянным ветром холмам и красивым ущельям была на редкость приятна. Эта прогулка верхом на ослах своей новизной вызывала свежие, незнакомые, пьянящие ощущения, стоившие сотни заношенных до дыр удовольствий, которые мы знали дома.
Дороги там — чудо, и какое чудо! Вот остров с горсточкой жителей (всего 25000), а таких прекрасных дорог в Соединенных Штатах не найдешь нигде, кроме Сентрал-парка. Куда ни пойдешь — всюду гладкие ровные дороги, либо чуть присыпанные черным лавовым песком и окаймленные канавками, аккуратно выложенными гладкой галькой, либо вымощенные, как Бродвей. В Нью-Йорке без конца говорят о мостовой Русса[15] и называют ее новым изобретением, а на этом крохотном, затерявшемся в море островке она известна уже двести лет! Каждая улица в Орте великолепно вымощена большими плитами и ровна, как пол, а не выщерблена, подобно мостовой Бродвея. Каждая дорога огорожена высокими массивными стенами из лавы, которые в этом краю, где не знают морозов, простоят тысячу лет. Они очень толсты, нередко оштукатурены, побелены и увенчаны карнизом из тесаного камня. За ними прячутся сады; деревья свешивают через край стены свои гибкие ветки, и яркая зелень эффектно выделяется на фоне штукатурки или черной лавы. Иногда ветви деревьев и виноградные лозы смыкаются над этими узкими проулками так, что солнца совсем не видно, и вы едете словно по туннелю. Мостовые, дороги и мосты построены правительством.
Мосты — в один пролет, без опор: арка, сложенная из тесаных камней; они вымощены плитами лавы и красиво выложены галькой. Повсюду стены, стены, стены, — и каждая красива, и каждая построена на века; и повсюду мостовые — аккуратные, гладкие и прочные. Если где-нибудь и существуют совершенно чистые, лишенные и намека на пыль, грязь, мусор или какие-либо нечистоты дороги, улицы и фасады домов, то только в Орте, только на Фаяле. Низшие классы неряшливы, жилища их не отличаются чистотой, но и только; в остальном город и острова — чудо опрятности.
Наконец, после десятимильной экскурсии, мы вернулись домой; неугомонные погонщики мчались за нами но пятам через весь город, подгоняя ослов, выкрикивая неизбежное «секки-яаа!» и распевая «Тело Джона Брауна»[16] на убийственном английском языке.
Мы спешились и начали расплачиваться; от криков, приставаний, ругани и ссор погонщиков между собой и с нами можно было оглохнуть. Один требовал доллар за часовой прокат осла, другой — полдоллара за то, что подгонял этого осла, третий — двадцать пять центов за то, что помогал второму, не менее четырнадцати проводников предъявили счета за то, что показывали нам город и окрестности, и каждый оборванец орал, вопил и размахивал руками энергичнее, чем его сосед.
Горы на некоторых из этих островов очень высоки. Мы шли вдоль острова Пику — величественной зеленой пирамиды, которая одним обрывистым склоном поднималась от самых наших ног до высоты в 7613 футов и вздымала свою вершину над белыми облаками, словно остров, плывущий в тумане!
На Азорах мы, разумеется, объедались апельсинами, лимонами, инжиром, абрикосами и прочим. Но я воздержусь от дальнейших описаний. Я здесь не для того, чтобы писать рекламные проспекты.
Мы идем в Гибралтар и достигнем его через пять-шесть дней.
Глава VII
Появление Африки и Испании . — Геркулесовы Столпы. — Гибралтарская скала. — «Кресло королевы». — Частная прогулка по Африке. — Высадка в Марокко.
Неделя борьбы с безжалостной стихией; неделя морской болезни, покинутых салонов и пустынного юта, обдаваемого брызгами, — брызгами, которые в своей дерзости возносились так высоко, что до самого верха покрыли трубы парохода толстой белой коркой соли; неделя прозябания под защитой шлюпок и рубок днем и шумной игры в домино среди густых клубов дыма в курительной по вечерам.
Последняя из семи ночей была самой бурной. Грома не было, только волны били о борт, ветер пронзительно свистел в снастях и вода, пенясь, шипела за иллюминаторами. Пароход карабкался все выше, как будто собираясь вскарабкаться на небеса, потом замирал на мгновение, казавшееся веком, и снова стремительно, как с обрыва, падал вниз. Шквал брызг стеной обрушивался на палубы. Повсюду был черный мрак. Вспышка молнии изредка раскалывала его трепещущей огненной чертой, открывая бесконечный вздымающийся океан там, где до этого не было ничего, одевая призрачные снасти сверкающим серебром и освещая зловещим светом лица матросов.
Страх гнал на палубу многих из тех, кто обычно старался избегать ночного ветра и брызг. Некоторые думали, что корабль этой ночью непременно пойдет ко дну, и им казалось, что выйти туда, где бушует ураган, и взглянуть в глаза надвигающейся опасности легче, чем сидеть в свете тусклых ламп, закупорившись в похожей на склеп каюте, и воображать ужасы сорвавшегося с цепи океана. Очутившись наверху, увидев корабль, бьющийся в железной хватке бури, услышав завывание ветра, почувствовав хлещущие брызги, увидев всю величественную картину, на мгновение освещенную молнией, они попадали в плен грозного, необоримого очарования и оставались наверху. Это была страшная ночь — и очень, очень долгая.
В семь часов чудесного утра 30 июля все высыпали на палубу, услышав радостную весть: на горизонте земля! Как удивительно приятно было снова увидеть наверху всю нашу дружную семью, хотя счастье, которым светились лица, лишь отчасти скрывало следы, оставленные на них бесконечными бурями. Но живительное действие свежего солнечного утра скоро заставило тусклые глаза заблестеть от удовольствия, а бледные щеки порозоветь и влило новую силу в ослабевшие от морской болезни члены. Не только солнечное утро было источником этой силы — измученным жертвам океана вновь довелось увидеть благословенную землю! Они словно опять вернулись на родину, к которой стремились все их помыслы.
Через час мы уже шли Гибралтарским проливом, и справа от нас виднелись высокие, обрызнутые желтизной горы Африки, подножье которых было затянуто голубоватой дымкой, а вершины скрывались в облаках, — вполне согласно со священным писанием, гласящим: «Тучи и тьма одевают землю», что сказано, по-моему, именно об этой части Африки. Слева от нас были гранитные скалы древней Испании. Ширина пролива в самой узкой части только тринадцать миль.
На испанском берегу там и сям виднелись причудливые каменные башни, — мавританские, решили мы, но впоследствии оказалось, что это не так. Некогда марокканские пираты крейсировали вдоль испанского побережья, выжидая удобного случая, чтобы высадиться, разграбить какую-нибудь испанскую деревушку и увезти всех хорошеньких женщин, которых сумеют найти. Промысел был доходный и приятный, и занимались им многие. Испанцы построили эти сторожевые башни на холмах, чтобы легче обнаруживать марокканских спекулянтов.
Панорама африканского берега была особенно приятна для глаз, уставших от созерцания неизменного моря, и пассажиры мало-помалу совсем ожили и развеселились. Но пока мы восхищались пиками в облачных шапках и берегами, одетыми в туманный сумрак, наши взгляды внезапно приковало, словно магнит, еще более чудесное зрелище — величественный корабль, на котором паруса громоздились над парусами так, что он казался единым огромным парусом, полным ветра. Он летел по волнам, как гигантская птица. Африка и Испания были забыты. Все восторгались только этим прекрасным незнакомцем. Пока мы не отрываясь глядели на него, он во всем великолепии пронесся мимо и развернул по ветру «звезды и полосы»! Шляпы и носовые платки быстрее мысли взвились в воздух, загремело «ура». Прежде он был красив, теперь он стал ослепительным. Многие из наших пассажиров впервые в жизни поняли разницу в чувствах, которые возбуждает родной флаг дома и за границей. Увидеть его — словно увидеть родину, все, чем она дорога, и почувствовать волнение, способное погнать быстрее целую реку вяло текущей крови!
Мы приближались к знаменитым Геркулесовым Столпам, и африканский столп — «Обезьянья гора», величавая древняя гора с гранитной вершиной — уже показался вдали. Другого — знаменитой Гибралтарской скалы — еще не было видно. Древние народы считали Геркулесовы Столпы пределом мореплавания и концом света. Сведения, которыми не обладали древние, были очень обширны. Даже пророки, писавшие книгу за книгой, послание за посланием, ни разу не намекнули на существование с нашей стороны океана великого континента, а уж им-то следовало бы знать, что он там есть.
Через несколько минут перед нами в самой середине пролива величественно встала одинокая грандиозная скала, по-видимому со всех сторон омываемая морем; и для того, чтобы понять, что это Гибралтар, мы не нуждались в нудных объяснениях много путешествовавшего попугая. Двух таких скал в одном королевстве быть не могло.
Длина Гибралтарской скалы, если не ошибаюсь, полторы мили, высота — тысяча четыреста или тысяча пятьсот футов, ширина у основания — четверть мили. Один ее конец и одна боковая сторона поднимаются из моря вертикально, как стена дома, другой конец очень неровен, а вторая сторона представляет собой обрывистый склон, подъем на который затруднил бы любую армию. У подножия этого склона расположен обнесенный стенами город Гибралтар — вернее, город занимает часть склона. Повсюду — на скате, в пропасти, у моря, на высотах, — повсюду, куда ни взглянешь, Гибралтар одет укреплениями и щетинится пушками. Откуда ни посмотришь — картина внушительная и живописная. Скала выдвинута в море на конце узкой полоски суши и напоминает ком глины на конце плоского камня. Несколько сот ярдов этого плоского перешейка вдоль основания скалы принадлежат англичанам, затем поперек всего перешейка от Атлантического океана до Средиземного моря (примерно четверть мили) тянется «нейтральная зона» — пространство шириной ярдов в триста, открытое для обеих заинтересованных сторон.
«Вы поедете в Париж через Испанию?» Во время перехода от Фаяла до Гибралтара этот вопрос то и дело слышался на корабле, и мне начинало казаться, что никакая другая фраза не способна внушить мне такое отвращение и что никогда больше мне так не надоест повторять: «Не знаю». В последний момент у шести-семи пассажиров хватило твердости характера решиться и уехать; и я немедленно почувствовал облегчение: я опоздал и мог теперь на досуге пораскинуть умом — ехать мне или не ехать. У меня, судя по всему, громадные запасы ума, — для того чтобы ими пораскинуть, мне иногда требуется почти неделя.
Но беда никогда не приходит одна. Не успели мы избавиться от испанской пытки, как гибралтарские гиды придумали новую — скучнейшее повторение легенды, которая и в первый-то раз не производила большого впечатления: «Вот тот высокий холм называется «Креслом королевы», потому что одна из испанских королев приказала поставить там свое кресло, когда французские и испанские войска осаждали Гибралтар, и сказала, что не сдвинется с этого места, пока крепость не спустит английский флаг. Если бы англичане не оказались настолько галантными, что однажды на несколько часов приспустили флаг, ей пришлось бы либо нарушить клятву, либо просидеть там до самой смерти».
Мы проехали на ослах и мулах по узким крутым улочкам и вошли в подземные галереи, которые англичане пробили в скале при помощи пороха. Эти галереи похожи на широкие железнодорожные туннели, и в них через короткие интервалы расставлены пушки, угрюмо глядящие сквозь амбразуры с высоты футов в шестьсот над уровнем моря на пролив и город. Протяжение этих подземных коридоров — около мили, и на их сооружение, вероятно, было затрачено очень много труда и денег. Пушки галерей господствуют над перешейком и над обоими портами, но я бы не сказал, что они особенно нужны, — и так не найдется армии, которая смогла бы вскарабкаться по отвесной скале. Впрочем, из больших амбразур открывается превосходный вид на море. Из выдолбленной в выступе скалы просторной комнаты с громадной пушкой вместо мебели и с бойницами вместо окон мы увидели невдалеке холм, и один из солдат сказал:
— Вот тот высокий холм называется «Креслом королевы», потому что одна из испанских королев приказала поставить там свое кресло, когда французские и испанские войска осаждали Гибралтар, и сказала, что не сдвинется с этого места, пока крепость не спустит английский флаг. Если бы англичане не оказались настолько галантными, что однажды приспустили флаг на несколько часов, ей пришлось бы либо нарушить клятву, либо просидеть там до самой смерти.
На самой вершине Гибралтара мы задержались надолго — несомненно, мулы устали. Они имели на это полное право. Военная дорога была хорошей, но довольно крутой и к тому же длинной. Вид с узкого уступа оказался великолепным; суда, которые оттуда выглядели меньше игрушечной лодочки, в подзорных трубах становились величественными кораблями, и через эти же подзорные грубы можно было отчетливо различить другие корабли, невидимые для невооруженного глаза и находившиеся, как нам сказали, на расстоянии пятидесяти или шестидесяти миль. Внизу под нами с одной стороны виднелись бесконечные батареи, а с другой — море.
Пока я с большим комфортом отдыхал на валу, подставив нагретую солнцем голову восхитительному бризу, услужливый гид, сопровождавший другую компанию туристов, приблизился и сказал:
— Сеньор, вон тот высокий холм называется «Креслом королевы»...
— Сэр, я беспомощный сирота в чужой стране. Сжальтесь надо мной. Не надо...
Ну вот... я употребил крепкое словцо, хотя и дал обещание, что никогда больше этого себе не позволю; но всякому терпению есть предел. Если бы вам так надоедали, когда, глядя на расстилающуюся у ваших ног величавую панораму Испании, Африки и лазурного Средиземного моря, вы жаждали бы только одного — в молчании упиваться этой красотой, вы, пожалуй, позволили бы себе словцо и покрепче моего.
Гибралтар выдержал несколько осад, одна из которых длилась более четырех лет (она не увенчалась успехом), и англичанам удалось захватить его лишь хитростью. Удивительнее всего то, что кому-то вообще мог прийти в голову заведомо бессмысленный план брать Гибралтар штурмом; однако такие попытки делались, и неоднократно.
Двенадцать столетий тому назад им владели мавры; мощный замок, воздвигнутый ими в те времена, все еще угрюмо высится в центре города, и его поросшие мхом стены и укрепления исполосованы шрамами от ядер, выпущенных в дни забытых ныне осад и сражений. В скале позади него недавно обнаружили тайник, и там нашли меч изумительной работы и странные старинные доспехи образца, неизвестного археологам, хотя их считают римскими. Римское вооружение и всевозможная римская утварь были открыты в пещере на южной оконечности Гибралтара; история говорит, что Рим владел этой областью в начале христианской эры, и найденные предметы, по-видимому, подтверждают подобное предположение.
В этой пещере найдены также человеческие кости, покрытые толстой каменной коркой, и ученые мужи отважились утверждать, что эти люди жили не только до потопа, но даже за десять тысяч лет до него. Возможно, что и так, — ничего невероятного тут нет, — но поскольку названные лица уже не могут голосовать, все это не представляет особого общественного интереса. Кроме того, в этой пещере найдены скелеты и окаменелые останки животных, которые в Африке водятся повсюду, но на людской памяти не встречались в Испании нигде, кроме одинокой Гибралтарской скалы! Объясняют это тем, что пролив между Гибралтаром и Африкой был некогда сушей, а низменный нейтральный перешеек между Гибралтаром и холмами Испании — океаном, и, таким образом, эти африканские животные, забредшие на Гибралтар (должно быть, в поисках камней, которых тут много), оказались отрезанными, когда произошла великая катастрофа. По ту сторону пролива африканские горы кишат обезьянами, и на Гибралтарской скале тоже издавна водятся обезьяны, — но в самой Испании их нет! Это очень интересная тема для размышлений. Разумеется, гибралтарские обезьяны
В Гибралтаре расположен английский гарнизон численностью в шесть-семь тысяч человек, и поэтому на улицах во множестве попадаются ярко-красные мундиры, и красные с синим, и снежно-белые — непарадные; попадаются и голоногие шотландцы в своих забавных юбочках; встречаются и томноглазые испанские девушки из Сан-Роке и закутанные в покрывало мавританские красавицы (я полагаю, что они красавицы) из Тарифы; и мавританские торговцы из Феса — в тюрбанах и шароварах, подпоясанные кушаком, и босые, оборванные мусульманские бродяги в длинных одеяниях из Тетуана и Танжера — коричневые, желтые, черные, как неразведенные чернила; и евреи из всех стран — в суконных ермолках и туфлях, точь-в-точь такие, как на картинках и в театре, и без сомнения точь-в-точь такие, какими они были три тысячи лет тому назад. Само собой разумеется, что наше племя (почему-то, говоря о наших паломниках, хочется употребить это слово: они бредут по чужеземным местам беспорядочной вереницей, с видом истинно индейского самодовольства и невозмутимого невежества), набранное из пятнадцати-шестнадцати штатов, нашло сегодня на что поглазеть в этой пестрой панораме мод.
Заговорив о наших паломниках, я вспомнил, что среди нас есть несколько субъектов, которые иногда бывают невыносимыми. Однако Оракула я к ним не причисляю. Оракул — это безобидный старый осел, который ест за четверых, выглядит мудрее всей Французской академии вместе взятой, никогда не употребляет односложного слова, если может припомнить более длинное, никогда даже приблизительно не понимает значения ни одного из своих длинных слов и всегда употребляет их не к месту; это, однако, не мешает ему благодушно высказывать свое мнение по самым сложным предметам и невозмутимо подкреплять его цитатами из несуществующих авторов, а когда его в конце концов припрут к стене, он переходит на противоположную точку зрения, заявляет, что всегда ее придерживался, и бьет вас вашими же собственными аргументами, только выражая их громкими и маловразумительными словами, и тычет их вам в нос, как будто сам до них додумался. Он прочитывает главу из путеводителя, перепутывает из-за плохой памяти все факты, а потом отправляется искать жертву, чтобы обрушить на нее эту мешанину под видом познаний, закисавших в его мозгу десятки лет, с тех пор как он набрался их в колледже у весьма сведущих авторов, которые ныне мертвы и более не издаются. Сегодня утром во время завтрака он указал на окно.
— Видите этот холм на африканском берегу? — сказал он. — Это Стопка Грекулиса, так сказать, а вон ее ультиматум, рядом с ним.
— Ультиматум — это хорошее слово, но почему рядом? Ведь Столпы расположены на разных берегах пролива. (Я понял, что его сбила с толку неясная фраза в путеводителе.)
— Ну, это не вам решать и не мне. Некоторые авторы говорят так, а другие — эдак. Старик Гиббон об этом помалкивает — просто обошел весь вопрос, — Гиббон всегда увиливал, когда попадал в переплет, но вот Роламптон, что он говорит? Он говорит, что они на одном берегу, и Тринкулиан, и Собастер, и Сиракус, и Лангомарганбль...
— Ну. Хватит, хватит... Этого вполне достаточно. Если вы принялись изобретать авторов и свидетельства, то мне сказать нечего. Пусть они будут на одном берегу.
Оракул нам не мешает. Мы его даже любим. Мы без труда выносим Оракула, но у нас на борту имеются еще поэт и добродушный, предприимчивый идиот, — и вот от них наше общество тяжко страдает. Первый преподносит свои стихи консулам, начальникам гарнизонов, содержателям отелей, арабам, голландцам, — короче говоря, всякому, кто согласится вытерпеть это наказание, налагаемое из самых лучших побуждений. Пока он ограничивается кораблем, с его стихами еще можно мириться, хотя, когда он написал «Оду на бушующий океан» в течение одного получаса и «Обращение к петуху на корабельном шкафуте» в течение следующего, такой переход показался всем чересчур резким; однако, когда он посылает одну рифмованную накладную с приветом от лауреата корабля губернатору Фаяла, а другую — главнокомандующему и прочим высшим чинам в Гибралтаре, это не доставляет пассажирам никакого удовольствия.
Другой субъект, о котором я упомянул, молод, зелен, не умен, не учен, не умудрен опытом. Но он еще станет великим мудрецом, если когда-нибудь припомнит ответы на все свои вопросы. Мы прозвали его «Вопросительный знак», и это прозвище от постоянного употребления сократилось в «Вопросительный». Он уже дважды отличился. На Фаяле ему показали холм и сказали, что его высота восемьсот футов, а длина тысяча сто и что через весь холм проходит туннель в две тысячи футов длины и тысячу футов высоты. Он поверил. Он всем рассказывал об этом, рассуждал по этому поводу, читал вслух свои заметки об этом. В конце концов он сделал кое-какие полезные выводы из следующих слов одного рассудительного старого паломника:
— М-да, действительно интересно... замечательный туннель, что и говорить... возвышается над холмом футов на двести, а конец торчит снаружи на целых девятьсот!
Здесь, в Гибралтаре, он загоняет в угол образованных английских офицеров и изводит их, бахвалясь Америкой и чудесами, на которые она способна. Одному из них он сказал, что две наши канонерки могут сбросить Гибралтар в Средиземное море!
Сейчас, когда я это пишу, мы вшестером совершаем частную увеселительную поездку, до которой сами додумались. Мы составляем больше половины числа белых пассажиров на пароходике, идущем в освященный веками мавританский город Танжер (Африка). И нет ни малейшего сомнения в том, что мы испытываем истинное наслаждение. Иначе и не может быть, когда скользишь по этим сверкающим волнам и вдыхаешь мягкий воздух этой солнечной страны. Заботы не могут потревожить нас здесь. Мы вне их юрисдикции.
Мы даже отважно проплыли мимо грозной крепости Малабат (цитадель султана Марокко), не испытав ни малейшего страха. Гарнизон в полном составе и вооружении с угрожающим видом появился перед нами, — но все-таки мы не затрепетали. Весь гарнизон на наших глазах проделал марши и контрмарши по валу, — и все-таки, несмотря даже на это, мы не дрогнули.
Я полагаю, что страх нам незнаком. Я осведомился об имени гарнизона крепости Малабат, и мне ответили: «Мехмет Али бен Санком». Я сказал, что не худо бы дать ему в подкрепление еще несколько гарнизонов; но мне сказали — нет: у него только и заботы, что оборонять крепость, и он с этим вполне справляется — он занимается этим уже два года. Подобные доводы так легко не отбросишь. Репутация — великое дело.