Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Полное собрание сочинений. Том 5. Май-декабрь 1901 - Владимир Ильич Ленин (Ульянов) на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А вот заключительное мнение г. Булгакова о найденном им отрывке: «Этот отрывок, конечно, неясен»… Ну, еще бы! После булгаковской замены одного слова другим этот отрывок даже совершенно лишен смысла… «но не может быть понят иначе, как косвенное или даже прямое признание» (слушайте!) «закона убывающего плодородия почвы. Мне неизвестно, чтобы Маркс где-либо еще прямо высказывался по поводу последнего» (I, 14). Как бывшему марксисту, г. Булгакову «неизвестно», что Маркс прямо объявил совершенно неверным предположение Веста, Мальтуса, Рикардо, будто дифференциальная рента предполагает переход к худшим землям или падающее плодородие почвы[35]. Ему «неизвестно», что Маркс на протяжении всего своего объемистого анализа ренты десятки раз показывает, что понижающуюся и повышающуюся производительность добавочных затрат капитала он рассматривает как совершенно одинаково возможные случаи!

II. Теория ренты

Теории ренты Маркса г. Булгаков вообще не понял. Он уверен, что разбивает эту теорию двумя следующими возражениями: 1) По Марксу, земледельческий капитал входит в выравнивание нормы прибыли, так что ренту создает добавочная прибыль, превышающая среднюю норму прибыли. Это неверно, по мнению г. Булгакова, ибо монополия землевладения устраняет свободу конкуренции, необходимую для процесса выравнивания нормы прибыли. Земледельческий капитал не входит в процесс выравнивания нормы прибыли. 2) Абсолютная рента есть лишь особый случай дифференциальной ренты, и различение ее от этой последней неправильно. Это различение основывается на совершенно произвольном двояком толковании одного и того же факта – монопольного владения одним из факторов производства. Г-н Булгаков так уверен в сокрушительности своих доводов, что не может воздержаться от целого потока сильных слов против Маркса: petitio principu[36], немарксизм, логический фетишизм, утрата Марксом свободы умственного полета и пр. А между тем, оба его довода основаны на довольно грубой ошибке. То же самое одностороннее упрощение предмета, которое побудило г. Булгакова возвести один из возможных случаев (понижение производительности добавочных затрат капитала) в универсальный закон убывающего плодородия, – приводит его в данном вопросе к тому, что он без критики оперирует с понятием «монополия», возводя это понятие в нечто в своем роде тоже универсальное, и смешивает при этом те последствия, которые вытекают, при капиталистической организации земледелия, из ограниченности земли, с одной стороны, и из частной собственности на землю, – с другой. Это ведь две вещи различные. Объяснимся.

«Условием, хотя и не источником возникновения земельной ренты, – пишет г. Булгаков, – является то же самое, что вызвало и возможность монополизации земли, – ограниченность производительных сил земли и безгранично растущая потребность в них человека» (I, 90). Вместо: «ограниченность производительных сил земли» надо было сказать: «ограниченность земли». (Ограниченность производительных сил земли сводится, как мы уже показали, к «ограниченности» данного уровня техники, данного состояния производительных сил.) Ограниченность земли предполагает действительно, при капиталистическом строе общества, монополизацию земли, но земли как объекта хозяйства, а не как объекта права собственности. Предположение капиталистической организации земледелия необходимо включает в себе то предположение, что вся земля занята отдельными, частными хозяйствами, но отнюдь не включает предположения, что вся земля находится в частной собственности этих хозяев или других лиц или в частной собственности вообще. Монополия владения землей на праве собственности и монополия хозяйства на земле – вещи совершенно различные не только логически, но и исторически. Логически – мы вполне можем представить себе чисто капиталистическую организацию земледелия при полном отсутствии частной собственности на землю, при нахождении земли в собственности государства или общин и т. п. И в действительности мы видим, что во всех развитых капиталистических странах вся земля занята отдельными, частными хозяйствами, но эти хозяйства эксплуатируют не только свои собственные, но и арендуемые ими земли частных собственников, и государственные земли, и земли общин{55} (напр., в России, причем во главе частных хозяйств на крестьянских общинных землях стоят, как известно, капиталистические крестьянские хозяйства). И Маркс недаром делает в самом начале своего анализа ренты замечание, что капиталистический способ производства застает (и подчиняет себе) самые различные формы поземельной собственности, начиная от клановой собственности{56} и феодальной собственности и кончая собственностью крестьянских общин.

Итак, ограниченность земли неизбежно предполагает только монополизацию хозяйства на земле (при условии господства капитализма). Спрашивается, каковы необходимые последствия этой монополизации по отношению к вопросу о ренте? Ограниченность земли ведет к тому, что цену хлеба определяют условия производства не на среднего качества земле, а на худшей возделываемой земле. Эта цена хлеба дает фермеру (= капиталистическому предпринимателю в земледелии) покрытие его издержек производства и среднюю прибыль на его капитал. Фермер на лучшей земле получает добавочную прибыль, которая и образует дифференциальную ренту. Вопрос о том, существует ли частная собственность на землю, не стоит ровно ни в какой связи с вопросом об образовании дифференциальной ренты, которая неизбежна в капиталистическом земледелии хотя бы на общинных, государственных, бесхозяйных землях. Единственное последствие ограниченности земли при капитализме – образование дифференциальной ренты вследствие различной производительности различных затрат капитала. Г-н Булгаков усматривает второе последствие в устранении свободы конкуренции в земледелии, говоря, что отсутствие этой свободы препятствует земледельческому капиталу участвовать в образовании средней прибыли. Это – явное смешение вопроса о хозяйстве на земле с вопросом о праве собственности на землю. Из факта ограниченности земли (независимо от частной собственности на землю) вытекает логически только то, что вся земля будет занята капиталистами-фермерами, но отнюдь не вытекает необходимость каких бы то ни было ограничений свободы конкуренции между этими фермерами. Ограниченность земли есть явление общее, неизбежно кладущее свою печать на всякое капиталистическое земледелие. Логическая несостоятельность смешения этих различных вещей наглядно подтверждается и историей. Не говорим уже об Англии: в ней отделение землевладения от земледельческого хозяйства очевидно, свобода конкуренции между фермерами – почти полная, обращение образованного в торговле и промышленности капитала на сельское хозяйство имело и имеет место в самых широких размерах. Но и во всех остальных капиталистических странах происходит (вопреки мнению г. Булгакова, тщетно пытающегося, вслед за г. Струве, выделить «английскую» ренту в нечто совершенно своеобразное) тот же самый процесс отделения землевладения от земледельческого хозяйства – только в самых различных формах (аренда, ипотека{57}). Не замечая этого процесса (усиленно подчеркиваемого Марксом), г. Булгаков, можно сказать, слона не замечает. Во всех европейских странах наблюдаем мы, после падения крепостного права, разрушение сословности землевладения, мобилизацию земельной собственности, обращение торгово-промышленного капитала на сельское хозяйство, рост аренды и ипотечной задолженности. И в России, несмотря на наибольшие остатки крепостного права, мы видим после реформы усиленную покупку земли крестьянами, разночинцами и купцами, развитие аренды частновладельческих, государственных и общинных земель и проч. и проч. О чем свидетельствуют все эти явления? О создании свободной конкуренции в земледелии – вопреки монополии земельной собственности и несмотря на бесконечно разнообразные формы этой собственности. В настоящее время во всех капиталистических странах всякий владелец капитала может так же легко или почти так же легко вложить этот капитал в сельское хозяйство (посредством покупки или аренды земли), как и в любую отрасль торговли или промышленности.

Г-н Булгаков в возражение против Марксовой теории дифференциальной ренты указывает на то, что «все эти различия (различия в условиях производства земледельческих продуктов) противоречивы и могут» (курсив наш) «взаимно уничтожать друг друга, – расстояние, как это указывал уже Родбертус, может парализоваться плодородием, различное же плодородие может выравниваться более усиленным производством на участках большего плодородия» (I, 81). Напрасно только забывает наш строгий ученый о том, что Маркс отметил этот факт и сумел дать ему не такую однобокую оценку. «Ясно, – пишет Маркс, – что эти два различные основания дифференциальной ренты, плодородие и положение» (земельных участков) «могут действовать в противоположном направлении. Земельный участок может быть хорошо расположен и очень мало плодороден, и наоборот. Это обстоятельство важно, ибо оно объясняет нам, почему при распашке земли в данной стране переход может совершаться точно так же от лучшей земли к худшей, как и наоборот. Наконец, ясно, что прогресс социального производства вообще действует, с одной стороны, нивелирующим образом на положение» (земельных участков) «как на основание дифференциальной ренты, создавая местные рынки, создавая положение посредством проведения путей сообщения; а, с другой стороны, усиливает различия в местном положении земельных участков как посредством отделения земледелия от промышленности, так и посредством образования крупных центров производства наряду с обратной стороной этого явления: усилением относительного одиночества деревни» (relative Vereinsamung des Landes) («Das Kapital», III, 2, 190){58}. Таким образом, в то время как г. Булгаков с победоносным видом повторяет давно известное указание на возможность взаимного уничтожения различий, Маркс ставит дальнейший вопрос о превращении этой возможности в действительность и показывает, что рядом с нивелирующими влияниями наблюдаются и дифференцирующие. Конечный итог этих взаимно-противоречивых влияний состоит, как всякий знает, в том, что во всех странах и повсюду существуют громадные различия между земельными участками по плодородию и положению их. Возражение г. Булгакова свидетельствует только о полной непродуманности его замечаний.

Понятие последней наименее производительной затраты труда и капитала – продолжает возражать г. Булгаков – «одинаково без критики употребляется и Рикардо и Марксом. Нетрудно видеть, какой элемент произвола вносится этим понятием: пусть на землю затрачивается 10а капитала, причем каждое последующее а отличается убывающей производительностью; общий продукт почвы будет А. Очевидно, средняя производительность каждого а будет равна А/10, и если весь капитал рассматривать как одно целое, то цена будет определяться именно этой средней его производительностью» (I, 82). Очевидно – скажем мы на это – что г. Булгаков за своими пышными фразами об «ограниченности производительных сил земли» просмотрел мелочь: ограниченность земли. Эта ограниченность – совершенно независимо от какой бы то ни было собственности на землю – создает известного рода монополию, именно: так как земля вся занята фермерами, так как спрос предъявляется на весь хлеб, производимый на всей земле, в том числе и на самых худших и на самых удаленных от рынка участках, то понятно, что цену хлеба определяет цена производства на худшей земле (или цена производства при последней, наименее производительной затрате капитала). «Средняя производительность» г. Булгакова есть пустое арифметическое упражнение, ибо действительному образованию этой средней препятствует ограниченность земли. Чтобы образовалась эта «средняя производительность» и определила собой цены, для этого необходимо, чтобы каждый капиталист не только мог вообще приложить капитал к земледелию (настолько в земледелии есть, как мы уже говорили, свобода конкуренции), но также, чтобы каждый капиталист мог всегда – сверх наличного числа земледельческих предприятий – основать новое земледельческое предприятие. Будь это так, тогда между земледелием и промышленностью никакой разницы не было бы, тогда никакой ренты не могло бы возникнуть. Но именно ограниченность земли делает то, что это не так.

Пойдем далее. Мы рассуждали до сих пор, совершенно оставляя в стороне вопрос о собственности на землю; мы видели, что такой прием обязателен и ввиду логических соображений, и ввиду исторических данных, свидетельствующих о возникновении и развитии капиталистического земледелия при всяких формах землевладения. Введем теперь это новое условие. Предположим, что вся земля находится в частной собственности. Как отразится это на ренте? Дифференциальная рента будет отобрана землевладельцем, на основании его права собственности, у фермера; так как дифференциальная рента есть избыток прибыли сверх нормальной, средней прибыли на капитал, и так как свобода конкуренции в смысле свободы вложения капитала в сельское хозяйство в земледелии есть (respective[37] создается капиталистическим развитием), то землевладелец всегда найдет фермера, удовлетворяющегося средней прибылью и отдающего ему, землевладельцу, сверхприбыль. Частная собственность на землю не создает дифференциальной ренты, а только перемещает ее из рук фермера в руки землевладельца. Ограничивается ли этим влияние частной поземельной собственности? Можно ли предположить, что землевладелец даром позволит фермеру эксплуатировать ту худшую и хуже всех расположенную землю, которая дает только среднюю прибыль на капитал? Конечно, нет. Землевладение есть монополия, и на основании этой монополии землевладелец потребует платы с фермера и за эту землю. Эта плата будет абсолютной рентой, не стоящей ни в какой связи с различной производительностью различных затрат капитала и вытекающей из частной собственности на землю. Обвиняя Маркса в произвольном двояком толковании одной и той же монополии, г. Булгаков не дал себе труда подумать, что мы имеем дело действительно с двоякой монополией; во-первых, мы имеем монополию хозяйства (капиталистического) на земле. Эта монополия вытекает из ограниченности земли, являясь поэтому необходимой во всяком капиталистическом обществе. Ведет эта монополия к тому, что цену хлеба определяют условия производства на худшей земле, а избыточная прибавочная прибыль, приносимая затратой капитала на лучшей земле или более производительной затратой капитала, образует дифференциальную ренту. Рента эта возникает совершенно независимо от частной поземельной собственности, которая только дает возможность землевладельцу отобрать ее у фермера. Во-вторых, мы имеем монополию частной собственности на землю. Ни логически, ни исторически эта монополия с предыдущей неразрывно[38] не связана. Ничего необходимого для капиталистического общества и для капиталистической организации земледелия эта монополия из себя не представляет. С одной стороны, мы вполне можем мыслить капиталистическое земледелие без частной собственности на землю, и многие последовательные буржуазные экономисты требовали национализации земли. С другой стороны, мы и в действительности встречаем капиталистическую организацию земледелия при отсутствии частной поземельной собственности, напр., на землях государственных и общинных. Поэтому различать эти двоякого рода монополии безусловно необходимо, а следовательно, необходимо наряду с дифференциальной рентой признать и существование абсолютной ренты, которую порождает частная собственность на землю[39].

Возможность происхождения абсолютной ренты из прибавочной стоимости земледельческого капитала Маркс объясняет тем, что в земледелии доля переменного капитала в общем составе капитала выше среднего (предположение вполне естественное при несомненной отсталости земледельческой техники сравнительно с промышленной). Раз это так – следовательно, стоимость земледельческих продуктов вообще выше их цены производства, а прибавочная стоимость выше прибыли. Между тем, монополия частной поземельной собственности препятствует этому излишку войти целиком в процесс выравнивания прибыли, и абсолютная рента берется из этого излишка[40].

Г-н Булгаков очень недоволен этим объяснением и восклицает: «Что же за вещь такая – эта прибавочная ценность, что ее как сукна или хлопка или другого какого-либо товара может хватать или не хватать для покрытия возможного спроса. Прежде всего, это не материальная вещь, это – понятие, служащее для выражения определенного общественного отношения производства» (I, 105). Это противоположение «материальной вещи» – «понятию» представляет из себя наглядный образчик той схоластики, которую так любят в настоящее время преподносить под видом «критики». Какое значение могло бы иметь «понятие» о доле общественного продукта, если бы этому понятию не соответствовали определенные «материальные вещи»? Прибавочная ценность есть денежный эквивалент прибавочного продукта, который состоит из определенной доли сукна, хлопка, хлеба и всех прочих товаров. («Определенность» надо понимать, конечно, не в том смысле, что наука может конкретно определить эту долю, а в том смысле, что известны условия, определяющие в общих чертах размер этой доли.) В земледелии прибавочный продукт больше (в пропорции к капиталу), чем в других отраслях промышленности, и этого излишка (не входящего в выравнивание прибыли вследствие монополии поземельной собственности) может, естественно, «хватать или не хватать на покрытие спроса» со стороны монополиста-землевладельца.

Мы можем избавить читателя от подробного изложения той теории ренты, которую создал г. Булгаков, по собственному скромному замечанию, «собственными силами», «идя своим путем» (I, 111). Достаточно нескольких замечаний, чтобы охарактеризовать этот продукт «последней наименее производительной затраты» профессорского «труда». «Новая» теория ренты построена по старинному рецепту: «назвался груздем, полезай в кузов». Раз свобода конкуренции, – тогда уже не должно быть абсолютно никаких ограничений ее (хотя такой абсолютной свободы конкуренции нигде никогда и не существовало). Раз монополия, – кончено дело. Значит, рента берется вовсе не из прибавочной ценности, вовсе даже не из земледельческого продукта; она берется из продукта неземледельческого труда, это просто – дань, налог, вычет из всего общественного производства, вексель землевладельца. «Земледельческий капитал с своей прибылью и земледельческий труд, вообще земледелие, как область приложения труда и капитала, составляют, таким образом, status in statu[41] в капиталистическом царстве… все (sic!) определения капитала, прибавочной ценности, заработной платы и ценности вообще в применении к земледелию оказываются величинами мнимыми» (I, 99).

Так. Так. Отныне все ясно: и капиталисты и наемные рабочие в земледелии – все это величины мнимые. Но если г. Булгакову случается так зарапортоваться, то он иногда рассуждает и не совсем неразумно. Через четырнадцать страниц мы читаем: «Производство земледельческих продуктов стоит обществу известного количества труда; это – их ценность». Отлично. Значит, уже по крайней мере «определения» ценности – величины не совсем мнимые. Дальше: «Раз производство организовано капиталистически, и во главе производства стоит капитал, то цена хлеба определится по ценам производства, значит будет произведен учет производительности данного приложения труда и капитала сравнительно с сред необщественною». Прекрасно. Значит, и «определения» капитала, прибавочной ценности и заработной платы – величины не совсем мнимые. Значит, и свобода конкуренции (хотя и не абсолютная) имеется налицо, ибо без перехода капитала из земледелия в промышленность и обратно невозможен был бы «учет производительности сравнительно с сред необщественною». Дальше: «Благодаря же земельной монополии цена поднимается выше ценности, до тех границ, до которых позволяют условия рынка». Превосходно. Но только где же это видывал г. Булгаков, чтобы дань, налог, вексель и проч. зависели от условий рынка? Если благодаря монополии цена поднимается до границ, допускаемых условиями рынка, то все отличие «новой» теории ренты от «старой» состоит в том, что шедший «своим путем» автор не понял, с одной стороны, разницы между влиянием ограниченности земли и влиянием частной собственности на землю, а с другой стороны, – связи между понятием «монополия» и понятием «последняя наименее производительная затрата труда и капитала». Удивляться ли после этого, что еще через семь страниц (I, 120) г. Булгаков совсем забыл уже о «своей» теории и рассуждает о «способе дележа этого (земледельческого) продукта между землевладельцем, капиталистическим фермером и сельскохозяйственными рабочими»? Блестящий финал блестящей критики! Замечательный результат новой, обогатившей отныне науку политической экономии, булгаковской теории ренты!

III. Машины в сельском хозяйстве

Перейдем теперь к «замечательной», по отзыву г. Булгакова, работе Герца («Die agrarischen Fragen im Verhältniss zum Sozialismus». Wien, 1899[42]. Русский перевод А. Ильинского, С.-Петерб. 1900). Нам придется, впрочем, некоторое время разбирать одинаковые доводы обоих этих писателей совместно.

Вопрос о машинах в сельском хозяйстве и, в тесной связи с ним, вопрос о крупном и мелком производстве в земледелии служат для «критиков» особенно часто поводом к «опровержению» марксизма. Ниже мы подробно разберем некоторые приводимые ими детальные данные, а теперь рассмотрим относящиеся сюда общие соображения. Критики посвящают целые страницы подробнейшим рассуждениям насчет того, что машины в земледелии встречают больше трудностей применения, чем в промышленности, и потому применяются меньше и имеют меньше значения. Все это бесспорно и совершенно определенно было указано, например, и тем самым Каутским, одно имя которого приводит гг. Булгакова, Герца и Чернова в состояние, близкое к невменяемости. Но этот бесспорный факт нимало не опровергает того, что применение машин быстро развивается и в земледелии, оказывая на него могучее преобразующее действие. Критики могут только «отговариваться» от этого неизбежного вывода посредством таких, например, глубокомысленных рассуждений:… «Земледелие характеризуется господством природы в процессе производства, несвободой человеческой воли» (Булгаков, I, 43)… «вместо неуверенной и неточной работы человека она» (машина в промышленности) «с математической правильностью выполняет как микроскопические, так и колоссальные работы. Машина не может сделать ничего подобного (?) относительно производства земледельческих продуктов, ибо до сих пор рабочий инструмент этот находится в руках не у человека, а у матери-природы. Это – не метафора» (там же). Это действительно не метафора, а просто пустая фраза, ибо всякий знает, что паровой плуг, рядовая сеялка, молотилка и т. п. делают работу более «уверенной и точной», а следовательно, сказать «ничего подобного» – значит сказать пустяки! Точно так же, как сказать, что машина в земледелии «не может ни в какой мере (sic!) революционизировать производство» (Булгаков, I, 43–44, причем цитируются специалисты по сельскохозяйственному машиностроению, которые, однако, говорят только о сравнительном отличии машин сельскохозяйственных и промышленных), или сказать: «машина не только не может здесь превратить работника в свой придаток (?), но этому работнику остается по-прежнему роль руководителя процесса» (44) например, подавальщику при молотилке?

Превосходство парового плуга г. Булгаков старается ослабить ссылками на Штумпфе и Кутцлеба (писавших о способности мелкого хозяйства конкурировать с крупным) в противоположность выводам специалистов по сельскохозяйственному машиностроению и сельскохозяйственной экономии (Фюлинга, Перельса), причем фигурируют доводы вроде того, что возможность паровой вспашки требует особой почвы[43] и «чрезвычайно обширных размеров имений» (по мнению г. Булгакова, это довод не против мелкого хозяйства, а против парового плуга!), что при глубине борозды в 12 дюймов работа скота дешевле, чем пара, и т. п. Подобными доводами можно исписать целые тома, нисколько не опровергнув этим ни того, что паровой плуг дал возможность чрезвычайно глубокой вспашки (и глубже, чем на 12 дюймов), ни того, что применение его быстро развивалось: в Англии в 1867 г. его применяли только 135 имений, в 1871 г. было уже в употреблении больше 2000 паровых плугов (Каутский); в Германии число хозяйств, употреблявших паровые плуги, поднялось с 1882 по 1895 г. с 836 до 1696.

По вопросу о сельскохозяйственных машинах г. Булгаков цитирует неоднократно Фр. Бензинга, «автора специальной монографии о сельскохозяйственных машинах», как он его аттестует (I, 44). Было бы большой несправедливостью, если бы мы не отметили и в данном случае, как цитирует г. Булгаков и как побивают его им же вызываемые свидетели.

Утверждая, что «конструкция» Маркса о более быстром росте постоянного капитала по сравнению с переменным неприложима к земледелию, г. Булгаков ссылается на необходимость все большей затраты рабочей силы по мере увеличения производительности земледелия и цитирует, между прочим, расчет Бензинга. «Общая потребность в человеческом труде выражается при разных системах хозяйства так: при трехпольном хозяйстве – 712 рабочих дней; при норфолькском плодопеременном хозяйстве – 1615 рабочих дней; при плодопеременном хозяйстве с значительным производством свеклы – 3179 рабочих дней» на 60 гектаров. (Franz Bensing. «Der Einfluss der landwirtschaftlichen Maschinen auf Volks– und Privatwirtschaft», Breslau, 1897, S. 42[44]. Булгаков, I, 32.) Беда только в том, что Бензинг этим расчетом хочет доказать именно растущую роль машин: применяя эти цифры ко всему сельскому хозяйству Германии, Бензинг вычисляет, что наличных сельскохозяйственных рабочих хватило бы только для обработки земли по трехпольной системе, и что, следовательно, введение плодоперемена было бы вообще невозможно, если бы не применялись машины. Так как известно, что при господстве старого трехполья машины почти совсем не употреблялись, то расчет Бензинга доказывает обратное тому, что хочет доказать г. Булгаков; именно: этот расчет доказывает, что рост производительности земледелия необходимо должен был идти в связи с более быстрым ростом постоянного капитала по отношению к переменному.

Другой раз, утверждая, что «существует коренная (sic!) разница между ролью машины в обрабатывающей промышленности и в земледелии», г. Булгаков цитирует слова Бензинга: «сельскохозяйственные машины не способны к такому безграничному повышению производства, как промышленные…» (I, 44). И опять не везет г. Булгакову. Бензинг отмечает эту, вовсе не «коренную» разницу между земледельческими и промышленными машинами в начале VI главы, которая озаглавлена: «Влияние сельскохозяйственных машин на валовой доход». Разобрав подробно по отношению к каждому отдельному виду машин данные специальной сельскохозяйственной литературы и особо произведенной им анкеты, Бензинг получает такой общий вывод: увеличение валовой выручки получается при употреблении парового плуга – на 10 процентов, рядовой сеялки – на 10 процентов, молотилки – на 15 процентов, кроме того рядовая сеялка сберегает 20 процентов семян, и только при употреблении машины для сбора картофеля замечается понижение валовой выручки на 5 процентов. Утверждение г. Булгакова: «во всяком случае, паровой плуг есть единственная из сельскохозяйственных машин, в пользу которой могут быть приведены известные технические соображения» (I, 47–48), во всяком случае опровергнуто тем самым Бензингом, на которого неосторожный г. Булгаков тут же ссылается.

Чтобы дать возможно более точное и цельное представление о значении машин в сельском хозяйстве, Бензинг дает ряд подробнейших расчетов о результатах хозяйничанья без машин, с одной, с двумя и т. д. и, наконец, со всеми важнейшими машинами, включая и паровой плуг и сельскохозяйственные подвозные железные дороги (Feldbahnen). Оказывается, что при отсутствии машин валовая выручка = 69 040 маркам, расход = 68 615 маркам, чистый доход = 425 маркам или по 1,37 марки с гектара, а при употреблении всех важнейших машин валовой доход = 81 078 маркам, расход = 62 551,5 марки, чистый доход = 18 526,5 марки, т. е. по 59,76 марки с гектара, то есть более чем в сорок раз выше. И это влияние одних только машин, ибо система хозяйства предположена неизменной! Что применение машин сопровождается, как показывают те же расчеты Бензинга, громадным ростом постоянного капитала и уменьшением переменного (т. е. капитала, расходуемого на рабочую силу, и самого числа рабочих), это разумеется само собою. Одним словом, работа Бензинга всецело опровергает г. Булгакова и доказывает как превосходство крупного хозяйства в земледелии, так и применимость к последнему закона о росте постоянного капитала на счет переменного.

Одно только сближает г. Булгакова и Бензинга: это то, что последний стоит на чисто буржуазной точке зрения, совершенно не понимает присущих капитализму противоречий и преблагодушно закрывает глаза на вытеснение рабочих машинами и т. п. О Марксе этот умеренный и аккуратный ученик немецких профессоров говорит с такой же ненавистью, как и г. Булгаков. Только Бензинг последовательнее: он называет Маркса «противником машин» вообще, и в земледелии и в промышленности, так как, дескать, Маркс «извращает факты», толкуя о вредном влиянии машин на рабочих и вообще приписывая машинам всякие беды (Bensing, 1. с, S. 4, 5, 11[45]). Отношение г. Булгакова к Бензингу паки и паки показывает нам, что перенимают у буржуазных ученых гг. «критики» и на что они смотрят сквозь пальцы.

Какого сорта «критика» Герца, это достаточно видно из такого примера: на стр. 149 (русск. пер.) он обвиняет Каутского в «фельетонных приемах» и на стр. 150 «опровергает» утверждение о превосходстве крупного производства по употреблению машин такими доводами: 1. посредством товариществ покупка машин доступна и мелким хозяйствам. Это, изволите видеть, опровергает факт большей распространенности машин в крупных хозяйствах! Кому более доступны блага товарищеского соединения, об этом мы во втором очерке особо побеседуем с Герцем. 2. Давид показал в «Sozialistische Monatshefte»{59} (V, 2), что употребление машин в мелких хозяйствах «широко распространено и сильно возрастает… что и рядовая сеялка часто (sic!) встречается даже в очень мелких хозяйствах. То же самое с сенокосилками и другими машинами» (S. 63, стр. 151 русск. пер.). А если читатель обратится к статейке Давида[46], то увидит, что он берет абсолютные цифры о числе хозяйств, употреблявших машины, а не процентное отношение этих хозяйств ко всему числу хозяйств данной группы (как делает, разумеется, Каутский).

Сопоставим эти цифры, относящиеся ко всей Германии за 1895 год[47].


* Hektar – гектар. Ред.

Не правда ли, как подтверждаются этим слова Давида и Герца, что сеялки и косилки «часто» встречаются «даже в очень мелких хозяйствах»? И если Герц делает «вывод», что «со стороны статистики утверждение Каутского совершенно не выдерживает критики», то на чьей стороне наблюдаем мы в самом деле поистине фельетонные приемы?

Как курьез надо отметить, что, отрицая превосходство крупного хозяйства по употреблению машин, отрицая вызываемый этим факт чрезмерного труда и недостаточного потребления в мелком хозяйстве, «критики» сами, однако, когда им приходится касаться фактического положения дел (и когда они забывают о своей «главной задаче» – опровержении «ортодоксального» марксизма), беспощадно себя побивают. «Крупное хозяйство, – говорит, напр., г. Булгаков во II томе своей книги (стр. 115), – работает всегда капиталоинтенсивнее, чем мелкое, и потому, естественно, отдает предпочтение механическим факторам производства, сравнительно с живой рабочей силой». Что г. Булгаков, в качестве «критика», склоняется, вслед за гг. Струве и Туган-Барановским, к вульгарной экономии, противополагая механические (факторы производства» живым, – это, действительно, вполне «естественно». Но естественно ли было, что он так неосторожно отрицал превосходство крупного хозяйства?

О концентрации в сельскохозяйственном производстве г. Булгаков выражается не иначе, как «мистический закон концентрации» и т. п. Но вот приходится ему иметь дело с английскими данными, и оказывается, что тенденция к концентрации ферм имела место с 50-х годов вплоть до конца 70-х. «Мелкие потребительские хозяйства, – пишет г. Булгаков, – соединялись в более крупные. Эта консолидация земельных участков представляется отнюдь не результатом борьбы крупного и мелкого производства (?), а сознательного (!?) стремления лендлордов к повышению своей ренты соединением нескольких мелких хозяйств, плативших весьма низкую ренту, в крупное, могущее платить большую ренту» (I, 239). Вы понимаете, читатель: не борьба крупного с мелким, а вытеснение второго, как малодоходного, первым? «Раз хозяйство поставлено на капиталистическую ногу, то бесспорно, что, в известных границах, крупное капиталистическое хозяйство имеет несомненные преимущества над мелким капиталистическим» (I, 239–240). Если это бесспорно, то зачем же так шумит г. Булгаков и шумел (в «Начале») против Каутского, который начинает свою главу о крупном и мелком производстве (в «Аграрном вопросе») заявлением: «Чем более капиталистическим становится сельское хозяйство, тем более развивает оно качественное различие в технике между крупным и мелким производством»?

Но не только период процветания земледелия в Англии, а и период кризиса приводит к неблагоприятным для мелкого хозяйства выводам. Отчеты комиссий за последние годы «с удивительной настойчивостью утверждают, что наиболее тяжело кризис лег именно на мелких хозяев» (I, 311). «Дома их, – говорит один отчет про мелких собственников, – хуже средних коттэджей рабочих… Работа всех их удивительно тяжела и значительно продолжительнее, чем рабочих, причем многие из них говорят, что они не находятся в столь выгодном материальном положении, как последние, что они живут не так хорошо и редко едят свежее мясо»… «Иомены, обремененные ипотеками, погибли первые» (I, 316)… «Они экономят во всем так, как это делают лишь немногие рабочие»… «Мелкие фермеры еще справляются до тех пор, пока пользуются неоплаченным трудом членов семьи»… «Что жизнь мелкого фермера бесконечно тяжелее, чем работника, едва ли нужно и добавлять» (I, 320–321). Мы привели эти выписки, чтобы читатель мог судить о правильности следующего вывода г. Булгакова: «Жестокое разорение хозяйств, сохранившихся до эпохи аграрного кризиса, говорит только (!!) о том, что мелкие производители в подобных случаях погибают скорее, чем крупные, – не более (sic!!). Сделать отсюда какое-либо общее заключение об их общей экономической жизнеспособности совершенно невозможно, ибо в эту эпоху оказалось несостоятельно все английское земледелие» (I, 333). Не правда ли, хорошо? И г. Булгаков в главе об общих условиях развития крестьянского хозяйства даже обобщает этот замечательный способ рассуждения: «Внезапное падение цен тяжело отзывается на все формы (всех формах?) производства, но крестьянское, как наиболее слабое капиталом, естественно, менее устойчиво, чем крупное (что нимало не затрагивает вопроса об его общей жизнеспособности)» (II, 247). Итак, в капиталистическом обществе слабые капиталом хозяйства менее устойчивы, но это не затрагивает их «общей» жизнеспособности!

Не лучше обстоит дело в отношении последовательности рассуждения и у Герца. Он «опровергает» (охарактеризованными выше приемами) Каутского, но, когда речь заходит об Америке, он признает преимущество ее более крупных хозяйств, допускающих «в гораздо большей степени применение машин, чего не допускает наше парцелльное хозяйство» (S. 36, русск. пер. 93); он признает, что «европейский крестьянин хозяйничает, часто придерживаясь устарелых, рутинных способов производства, надрываясь (robotend) над куском хлеба, как рабочий, не стремясь к лучшему» (там же). Герц признает и вообще, что «мелкое производство применяет сравнительно больше труда, чем крупное» (S. 74, русск. пер. 177), он мог бы с успехом поделиться с г. Булгаковым данными о повышении урожаев вследствие введения парового плуга (S. 67–68, русск. пер. 162–163) и т. п.

Естественным спутником неустойчивости теоретических воззрений наших критиков на значение сельскохозяйственных машин является беспомощное повторение ими чисто реакционных выводов аграриев, настроенных против машин. Герц еще очень нерешителен, правда, в этом щекотливом пункте; говоря о «затруднениях», которые ставит сельское хозяйство введению машин, он замечает: «высказывается мнение, что зимой остается столько свободного времени, что ручная молотьба бывает выгоднее» (S. 65, русск. пер. 156–157). Герц склонен, видимо, заключать отсюда со свойственной ему логичностью, что этот факт говорит не против мелкого производства, не против капиталистических препятствий введению машин, а против машин! Зато г. Булгаков недаром выговаривает Герцу, что он «слишком связан мнениями своей партии» (II, 287). Российский профессор, конечно, выше таких унизительных «связей» и гордо заявляет: «Я достаточно свободен от столь распространенного, особенно в марксистской литературе предрассудка, согласно которому нужно видеть прогресс во всякой машине» (I, 48). К сожалению, полету мысли в этом великолепном рассуждении совершенно не соответствуют конкретные выводы. «Паровая молотилка, – пишет г. Булгаков, – лишив многих и многих рабочих зимних занятий, была, несомненно, значительным злом для рабочих, которое не окупалось техническими выгодами[48]. На это указывает, между прочим, Гольц, который выставляет даже утопическое пожелание» (II, 103), именно, пожелание ограничить употребление молотилки, особенно паровой, «для улучшения положения сельскохозяйственных рабочих, – добавляет Гольц, – а также для уменьшения эмиграции – и миграции» (под миграцией, вероятно, Гольц имеет в виду, добавим от себя, переселение в города).

Напомним читателю, что именно эту идею Гольца отметил в своем «Аграрном вопросе» и Каутский. Небезынтересно поэтому сравнить отношение к конкретному вопросу экономии (значение машин) и политики (не ограничить ли?) узкого ортодокса, погрязающего в марксистских предрассудках, и современного критика, прекрасно воспринявшего весь дух «критицизма».

Каутский говорит («Agrarfrage», S. 41), что Гольц приписывает молотилке особенно «вредное влияние»: она отнимает у сельских рабочих их главное зимнее занятие, гонит их в города, усиливает обезлюдение деревни. И Гольц предлагает ограничить употребление молотилки, предлагает – добавляет Каутский – «по-видимому, в интересах сельских рабочих, а на самом деле в интересах помещиков, для которых», как говорит сам Гольц, «проистекающий от такого ограничения убыток будет с избытком возмещен – если и не тотчас, то в будущем – увеличением числа рабочих сил на летнее время». «К счастью, – продолжает Каутский, – это консервативное дружелюбие по отношению к рабочим есть не что иное, как реакционная утопия. Молотилка слишком выгодна «тотчас», чтобы помещики могли отказаться от ее употребления ради прибыли «в будущем». И потому молотилка будет продолжать свою революционную работу: она будет гнать сельских рабочих в города, она станет вследствие этого могучим орудием, с одной стороны, повышения заработных плат в деревне, с другой стороны, дальнейшего развития сельскохозяйственного машиностроения».

Отношение г. Булгакова к такой постановке вопроса социал-демократом и аграрием в высшей степени характерно: это маленький образчик той позиции, которую заняла вообще вся современная «критика» между партией пролетариата и партией буржуазии. Критик, разумеется, не так узок и не так шаблонен, чтобы встать на точку зрения классовой борьбы и революционизирования всех общественных отношений капитализмом. Но, с другой стороны, хотя наш критик и «поумнел», – все же воспоминания о том времени, когда он был «молод и глуп», разделял предрассудки марксизма, – не позволяют ему целиком принять программу его нового товарища, агрария, совершенно резонно и последовательно заключающего от вреда машины «для всего сельского хозяйства» к пожеланию: запретить! И наш добрый критик оказывается в положении буриданова осла между двумя вязанками сена{60}: с одной стороны, он утратил уже всякое понимание классовой борьбы и способен теперь говорить о вреде машин для «всего сельского хозяйства», забывая, что всем современным сельским хозяйством руководят на первом плане предприниматели, думающие только о своей прибыли, – он настолько забыл те «годы юности», когда он был марксистом, что ставит уже нелепейший вопрос, «окупают» ли технические выгоды машины ее вредное действие на рабочих (а это вредное действие оказывает не одна паровая молотилка, а и паровой плуг, и косилка, и зерноочистительная машина, и проч.)? Он не замечает даже, что аграрий хочет в сущности только более глубокого порабощения рабочего и зимой и летом. Но, с другой стороны, он смутно вспоминает тот устарелый «догматический» предрассудок, что запрещение машин есть утопия. Бедный г. Булгаков, выпутается ли он из этого неприятного положения?

Интересно отметить, что наши критики, стараясь всячески ослабить значение сельскохозяйственных машин, выставляя даже «закон убывающего плодородия почвы», забыли (или умышленно не пожелали) упомянуть о том новом техническом перевороте земледелия, который подготовляет электротехника. Напротив, Каутский, – который, по более чем несправедливому суждению г. П. Маслова, «сделал существенную ошибку, совершенно не определивши, в каком направлении идет развитие производительных сил в земледелии» («Жизнь», 1901, № 3, стр. 171), – Каутский указал на значение электричества в земледелии еще в 1899 году («Agrarfrage»). В настоящее время признаки грядущего технического переворота намечаются уже яснее. Делаются попытки осветить теоретически значение электротехники в земледелии (см. Dr. Otto Pringsheim. «Landwirtschaftliche Manufaktur und elektrische Landwirtschaft», Brauns Archiv[49], XV, 1900, S. 406–418, и статью К. Каутского в «Neue Zeit»{61} XIX, 1, 1900–1901, № 18, «Die Elektrizität in der Landwirtschaft»[50]); раздаются голоса практиков-помещиков, описывающих свои опыты по применению электричества (Прингсгейм цитирует книгу Адольфа Зейффергельда, рассказывающего об опыте в своем хозяйстве), видящих в электричестве средство сделать снова земледелие доходным, призывающих правительство и помещиков к устройству центральных силовых станций и массовому производству электрической силы для сельских хозяев (в Кенигсберге вышла в прошлом году книга помещика из Восточной Пруссии, П. Мака – Р. Mack. «Der Aufschwung unseres Landwirtschaftsbetriebes durch Verbilligung der Produktionskosten. Eine Untersuchung über den Dienst, den Maschinentechnik und Elektrizität der Landwirtschaft bieten»[51]).

Прингсгейм делает очень верное, на наш взгляд, замечание, что современное земледелие – по общему уровню его техники, да, пожалуй, и экономики – ближе подходит к той стадии развития промышленности, которую Маркс назвал «мануфактурой». Преобладание ручного труда и простой кооперации, спорадическое применение машин, мелкие сравнительно размеры производства (если считать, напр., по сумме ежегодно продаваемых одним предприятием продуктов), сравнительно мелкие, в большинстве случаев, размеры рынка; связь крупного производства с мелким (причем последнее, подобно кустарям в их отношении к крупному хозяину мануфактуры, доставляет рабочую силу первому, – или первое скупает «полуфабрикат» у второго, напр., крупные хозяева скупают свеклу, скот и т. п. у мелких), – все эти признаки, действительно, говорят за то, что земледелие еще не достигло ступени настоящей «крупной машинной индустрии», в смысле Маркса. В земледелии еще нет «системы машин», связанных в один производительный механизм.

Не надо, конечно, утрировать этого сравнения: с одной стороны, есть особенности земледелия, которые абсолютно неустранимы (если оставить в стороне слишком отдаленную и слишком проблематическую возможность лабораторного приготовления белка и пищи). Вследствие этих особенностей крупная машинная индустрия в земледелии никогда не будет отличаться всеми теми чертами, которые она имеет в промышленности. С другой стороны, и в мануфактуре крупное производство в промышленности достигло уже преобладания и значительного технического превосходства над мелким. Это превосходство мелкий промышленник пытался долгое еще время парализовать тем удлинением рабочего дня и сокращением потребностей, которое так характерно и для кустаря и для современного мелкого крестьянина. Преобладание ручного труда в мануфактуре давало еще некоторую возможность мелкому производству держаться посредством подобных «героических» средств, – но те люди, которые обольщались этим и говорили о жизнеспособности кустаря (подобно тому, как нынешние критики говорят о жизнеспособности крестьянина), оказывались очень быстро опровергнутыми той «временной тенденцией», которая парализует «универсальный закон» технического застоя. Напомним, для примера, русских исследователей кустарного ткачества в Московской губернии в 70-х годах. По отношению к хлопчатобумажному ткачеству – говорили они – дело ручного ткача проиграно: машина взяла верх, но вот зато в области шелкового ткачества кустари еще могут держаться, машины еще далеко не так усовершенствованы. Прошло два десятилетия – и техника отняла у мелкого производства еще одно из его последних убежищ, как бы говоря – тем, кто имеет уши, чтобы слушать, и глаза, чтобы видеть, – что экономист всегда должен смотреть вперед, в сторону прогресса техники, иначе он немедленно окажется отставшим, ибо кто не хочет смотреть вперед, тот поворачивается к истории задом: середины тут нет и быть не может.

«Писатели, которые, подобно Герцу, трактовали о конкуренции мелкого и крупного производства в земледелии, игнорируя при этом роль электротехники, должны будут сызнова начать свое исследование», – метко заметил Прингсгейм, и его замечание с еще большей силой падает на двухтомный труд г. Булгакова.

Электрическая энергия дешевле паровой силы, она отличается большей делимостью, ее гораздо легче передавать на очень большие расстояния, ход машин при этом правильнее и спокойнее, – она гораздо удобнее поэтому применяется и к молотьбе, и к паханию, и к доению, и к резке корма скоту[52] и проч. Каутский описывает одну из венгерских латифундий[53], в которой электрическая энергия проведена с центральной станции по всем направлениям в отдаленные части имения, служа для приведения в действие сельскохозяйственных машин, для резки свеклы, для подъема воды, для освещения и пр. и пр. «Для доставки 300 гектолитров воды ежедневно из колодца, глубиной в 29 метров, в резервуар, высотой в 10 метров, и для приготовления корма для 240 коров, 200 телят и 60 рабочих волов и лошадей, т. е. для резки, рубки свеклы и т. п., требовалось зимой две пары лошадей, летом одна пара, что стоило 1500 гульденов. Вместо лошадей работает теперь трех– и пятисильный мотор, работа которых обходится, считая покрытие всех расходов, в 700 гульденов, т. е. на 800 гульденов меньше» (Kautsky, 1. с). Мак рассчитывает стоимость конного рабочего дня в три марки, а при замене его электричеством – та же работа обходится в 40–75 пфеннигов, т. е. на 400–700 % дешевле. Если бы лет через 50 или больше – говорит он – 13/4 миллиона лошадей в германском земледелии были заменены электрической силой (в 1895 году в германском земледелии употреблялось для полевых работ 2,6 миллиона лошадей +1,0 миллиона волов + 2,3 миллиона коров, в том числе у хозяйств выше 20 ha – 1,4 миллиона лошадей и 0,4 млн. волов), – то это уменьшило бы расходы с 1003 миллионов марок до 261 миллиона, т. е. на 742 миллиона марок. Громадная площадь, дающая корм для скота, могла бы быть обращена на производство пищи людям, на улучшение питания рабочих, которых г-н Булгаков так пугает «сокращением даров природы», «хлебным вопросом» и т. п. Мак настойчиво рекомендует соединение земледелия с промышленностью для постоянного эксплуатирования электрической энергии; рекомендует прорытие мазурского канала, который мог бы питать электрической силой 5 центральных станций, раздающих энергию на 20–25 километров вокруг сельским хозяевам; рекомендует утилизацию торфа для той же цели; требует объединения сельских хозяев: «только в товарищеском объединении с индустрией и крупным капиталом возможно сделать снова прибыльной нашу отрасль промышленности» (Mack, S. 48). Разумеется, применение новых способов производства встретит массу затруднений и пойдет не гладким, а зигзагообразным путем, но что оно пойдет, что революционизирование земледелия неизбежно, – в этом вряд ли можно сомневаться. «Замена большей части упряжек электромоторами означает, – справедливо говорит Прингсгейм, – возможность системы машин в земледелии… Чего не могла сделать сила пара, того наверное достигнет электротехника, а именно: превращения сельского хозяйства из старой мануфактуры в современное крупное производство» (1. с, р. 414).

Мы не будем распространяться о том, какую гигантскую победу крупного производства будет означать (отчасти означает уже) введение электротехники в земледелие, – это обстоятельство слишком очевидно, чтобы на нем настаивать. Посмотрим лучше, в каких современных хозяйствах имеются налицо зародыши той «системы машин», которую пустит в ход центральная силовая станция. Ведь для системы машин нужно сначала употребление различных машин на опыте, нужны примеры совместного употребления многих машин. Ответ на этот вопрос дают сведения германской переписи земледельческих хозяйств 14 июня 1895 года. Мы имеем данные о числе хозяйств каждой группы, употреблявших свои или чужие машины (г. Булгаков ошибается, приведя на 114 стр. второго тома часть этих данных и думая, что они относятся к числу машин. Кстати: сведения о числе хозяйств, употреблявших машины свои или чужие, представляют, разумеется, превосходство крупного производства более слабым, чем оно есть в действительности. Крупные хозяева чаще имеют собственные машины, чем мелкие, переплачивающие за пользование ими). Данные эти относятся к употреблению или машин вообще, или каждого рода машин в отдельности, так что мы не можем определить, по скольку машин употребляли хозяйства разных групп. Но если мы сложим для каждой группы число всех хозяйств, употреблявших каждый отдельный вид машин, то получим число случаев употребления всяких сельскохозяйственных машин. Приводим обработанные таким образом данные, показывающие, как подготовляется «система машин» в земледелии:


Итак, в мелких хозяйствах, до 5 гектаров (таких хозяйств более трех четвертей всего числа, 4,1 млн. из 5,5 млн., т. е. 75,5 %; но у них только 5 млн. гектаров земли из 321/2 млн., т. е. 15,6 %) – число случаев употребления каких бы то ни было сельскохозяйственных машин (мы сосчитали вместе и машины для молочного хозяйства) совершенно ничтожно. В средних хозяйствах (5–20 ha) меньше половины хозяйств употребляют вообще машины, и на 100 хозяйств приходится только 56 случаев употребления сельскохозяйственных машин. Только в крупном капиталистическом производстве[54] мы видим, что большинство хозяйств (3/4—9/10) употребляют машины, и начинает складываться система машин: на каждое хозяйство приходится более одного случая употребления машин. Употребляется, след., по нескольку машин в одном хозяйстве: напр., хозяйства выше 100 ha употребляли каждое около 4-х машин (352 % на 94 % употреблявших вообще). Из 572 латифундий (хозяйств с 1000 и более ha) 555 употребляли машины, и число случаев употребления машин равняется 2800, т. е. каждое хозяйство употребляло по пяти машин. Понятно отсюда, какие хозяйства подготовляют «электрическую» революцию и какие больше всего ею воспользуются.

IV. Уничтожение противоположности между городом и деревней. Частные вопросы, поднятые «критиками»

От Герца перейдем к г. Чернову. Так как последний только «беседует» по поводу первого, то мы ограничимся здесь краткой характеристикой приемов рассуждения Герца (и приемов перефразировки его г. Черновым), чтобы перейти (в следующем очерке) к разбору некоторых новых, выдвигаемых «критиками», фактических данных.

Что представляет из себя Герц в качестве теоретика, это достаточно показать на одном примере. В самом начале его книги мы встречаем параграф, носящий претенциозное заглавие: «Понятие национального капитализма». Герц хочет не больше и не меньше, как дать определение капитализму, «Мы можем, конечно, – пишет он, – охарактеризовать его, как такую народнохозяйственную систему, которая юридически основывается на вполне проведенных принципах свободы личности и собственности, технически – на производстве в широких» (крупных?) «размерах[55], социально – на отделении средств производства от непосредственных производителей, политически – на обладании капиталистами центральной политической властью» (концентрированной политической силой государства?) «в силу одного экономического основания распределения собственности» (русск. пер., с. 37). Эти определения неполны, требуют ограничений – говорит Герц – напр., домашняя работа и мелкая аренда держатся еще везде наряду с крупным производством. «Не вполне подходящим является также реальное (sic!) определение капитализма, как системы, при которой производство находится под контролем» (господством и контролем) «капиталистов» (капиталовладельцов). Не правда ли, как великолепно это «реальное» определение капитализма как господства капиталистов? И как характерна эта, столь модная в настоящее время, quasi – реалистическая, а на самом деле эклектическая погоня за полным перечнем всех отдельных признаков и отдельных «факторов». В результате, конечно, эта бессмысленная попытка внести в общее понятие все частные признаки единичных явлений, или, наоборот, «избегнуть столкновения с крайним разнообразием явлений», – попытка, свидетельствующая просто об элементарном непонимании того, что такое наука, – приводит «теоретика» к тому, что за деревьями он не видит леса. Герц, напр., забыл о такой мелочи, как товарное производство и превращение рабочей силы в товар! Зато он сочинил следующее генетическое определение, которое – в наказание сочинителю – следует привести целиком: капитализм – «такое состояние народного хозяйства, в котором осуществление принципов свободного оборота, свободы личности и собственности достигло высшего (относительно) пункта, определяемого экономическим развитием и эмпирическими условиями каждого отдельного народного хозяйства» (S. 10, русск. пер. 38–39 не вполне точен). Г-н В. Чернов, разумеется, с восторженным благоговением переписывает и расписывает эти мыльные пузыри, угощая, кроме того, читателей «Русского Богатства» на протяжении целых тридцати страниц «анализом» типов национального капитализма. Из этого высокопоучительного анализа можно извлечь ряд чрезвычайно ценных и нисколько не шаблонных указаний, напр., указание на «независимый, гордый и энергический характер британца», на «солидность» английской буржуазии и «несимпатичность» ее внешней политики, – на «страстный, увлекающийся темперамент романской расы» и на «немецкую аккуратность» (стр. 152 в № 4 «Р. Б.»). «Догматический» марксизм, разумеется, окончательно уничтожен этим анализом.

Не менее сокрушителен произведенный Герцем анализ данных об ипотеках. По крайней мере, г. Чернов в восторге от него. «Факт тот, – пишет он, – что… данные Герца еще никем не опровергнуты. Каутский в своем ответе на книгу Герца, распространяясь чрезвычайно много по поводу некоторых частностей» (вроде доказательства передержек Герца! Хороши «частности»!), «на аргументацию Герца в вопросе об ипотеках не отвечает ни единым словом» («Р. Б.» № 10, стр. 217, курсив г. Чернова). Как видно из ссылки на стр. 238 той же книжки «Р. Б.», г. Чернов знаком с ответной статьей Каутского («Zwei Kritiker meiner «Agrarfrage»»[56] в «Neue Zeit», 18, 1; 1899–1900); г. Чернов не мог не знать также, что журнал, в котором эта статья помещена, запрещен в России цензурой. Тем знаменательнее для характеристики всего облика современной «критики» тот факт, что подчеркнутые самим г. Черновым слова заключают в себе прямую неправду, ибо Каутский ответил по вопросу об ипотеках «Герцу, Давиду, Бернштейну, Шиппелю, Булгакову е tutti quanti»[57] на стр. 472–477 той самой статьи, которую г. Черное указывает. Скучная эта обязанность – восстановлять извращенную истину, – но, раз имеешь дело с гг. Черновыми, от этой обязанности никак не уклониться.

Каутский ответил Герцу, разумеется, насмешкой, ибо Герц и в этом вопросе обнаружил свое неумение или свое нежелание понять, что к чему, и склонность повторять избитые доводы буржуазных экономистов. В «Agrarfrage» Каутского речь шла (S. 88–89) о концентрации ипотек. «Многочисленные мелкие деревенские ростовщики, – писал Каутский, – все более и более оттесняются на второй план, уступая место крупным централизованным капиталистическим или общественным учреждениям, монополизирующим ипотечный кредит». Каутский перечисляет некоторые капиталистические и общественные учреждения этого рода, говорит об обществах взаимного поземельного кредита (genossenschaftliche Bodenkreditinstitute), указывает на то, что и сберегательные кассы, и страховые общества, и многие корпорации (S. 89) вкладывают свои фонды в ипотеки и т. п. Напр., в Пруссии 17 обществ взаимного кредита выпустили к 1887 г. на 1650 млн. марок закладных листов{62}. «Эти цифры указывают уже на громадную концентрацию поземельной ренты в немногих центральных учреждениях» (курсив наш), «но концентрация быстро растет. В 1875 г. немецкие ипотечные банки выпустили закладных листов на 900 млн. марок, в 1888 – на 21/2 миллиарда, в 1892 году эта сумма составляла уже 3400 миллионов, сконцентрированных в 31 (в 1875 г. в 27) банке» (S. 89). Эта концентрация поземельной ренты указывает ясно на концентрацию поземельной собственности.

Нет – отвечает Герц, Булгаков, Чернов и К0 – «мы встречаем самую решительную тенденцию к децентрализации, к раздроблению собственности» («Р. Б.» № 10, 216), ибо «более четверти ипотечного кредита сосредоточено в руках демократических (sic!) кредитных учреждений, с массою мелких вкладчиков» (там же). Герц, с необычайным усердием, приводя ряд таблиц, доказывает, что мелкие вкладчики составляют массу вкладчиков в сберегательные кассы и т. п. Спрашивается только, к чему все это? Ведь на общества взаимного кредита и сберегательные кассы указал сам Каутский (не воображая, конечно, как воображает г. Чернов, что это особо «демократические» учреждения). Каутский говорит о централизации ренты в немногих центральных учреждениях, – а ему указывают на массу мелких вкладчиков в сберегательные кассы!! И называют это «раздроблением собственности»! Да какое же отношение к сельскому хозяйству (речь идет о концентрации ренты) имеет число вкладчиков в ипотечный банк? Разве крупная фабрика перестает означать централизацию производства на том основании, что акции ее распределены среди массы мелких капиталистов? «До тех пор пока Герц и Давид не осведомили меня, – писал Каутский в ответе Герцу, – я и понятия не имел о том, откуда берут сберегательные кассы свои деньги. Я думал, что они орудуют с сбережениями Ротшильдов и Вандербильтов».

По поводу передачи ипотек в собственность государства Герц говорит: «Это было бы очень плохое средство борьбы против крупного капитала и, конечно, прекрасное средство, чтобы восстановить против виновников такой реформы громадную, все увеличивающуюся армию мелких собственников, и в их числе особенно сельских батраков» (S. 29, русск. пер. 78. Г-н Чернов повторяет это с удовольствием на стр. 217–218 «Р. Б.»).

Так вот кто эти «собственники», об увеличении числа которых кричат Бернштейн и К0! – отвечает Каутский. – Это служанки с 20 марками в сберегательной кассе! И как стар и избит этот довод против социалистов, что «экспроприацией» своей они ограбят громадную армию трудящихся. Никто иной, как Евгений Рихтер с особенным усердием выдвигал этот довод в своей брошюре, которую он выпустил после отмены исключительного закона против социалистов{63} (и которую фабриканты скупали тысячами для даровой раздачи рабочим). В этой брошюре Евгений Рихтер выдвинул свою знаменитую «бережливую Агнесу»: бедную швею, которая имела несколько десятков марок в сберегательной кассе и которая была ограблена злыми социалистами, захватившими государственную власть и превратившими банки в государственную собственность. Вот из какого источника черпают свои «критические» доводы Булгаковы[58], Герцы и Черновы!

«В то время, – говорит Каутский о «знаменитой» брошюре Евг. Рихтера, – Евг. Рихтер был за это единодушно осмеян всеми социал-демократами. А теперь находятся среди последних люди, которые в нашем Центральном органе» (имеются в виду статьи, кажется, Давида в «Vorwärts»{64}) «поют хвалебную песнь сочинению, повторяющему те же мысли: Герц, мы превозносим твои подвиги!

Для бедного Евгения на склоне его лет это – настоящий триумф, и я не могу не привести еще, к его удовольствию, следующего места, находящегося на той же странице у Герца: «Мы видим, что мелкого крестьянина, городского домовладельца и особенно крупного земледельца экспроприируют именно низшие и средние классы, и главный контингент их поставляется, несомненно, сельским населением»» (Герц, S. 29, русск. пер. 77. – Пересказано с упоением в «Р. Б.» № 10, стр. 216–217). «Теория Давида об «опорожнении» (Aushöhlung) капитализма посредством коллективных договоров о заработной плате (Tarifgemeinschaften) и потребительных обществ теперь превзойдена. Она бледнеет перед герцевской экспроприацией экспроприаторов посредством сберегательных касс. Бережливая Агнеса, которую считали уже умершей, воскресает к новой жизни» (Kautsky, 1. с, S. 475) – и русские «критики» вместе с публицистами «Русского Богатства» спешат пересадить эту воскресшую «бережливую Аг-несу» на русскую почву для посрамления «ортодоксальной» социал-демократии.

И вот этот-то г. В. Чернов, захлебывающийся от восторга по поводу повторяемых Герцем доводов Евгения Рихтера, «разносит» Каутского на все корки на страницах «Русского Богатства» и сборника в честь г. Н. Михайловского «На славном посту». Было бы несправедливостью, если бы мы не отметили некоторые перлы этого разноса. «Каутский признает, опять-таки вслед за Марксом, – пишет г. Чернов в № 8 «Р. Б.», с. 229, – что прогресс капиталистического земледелия ведет к обеднению почвы питательными веществами: в виде различных продуктов у земли постоянно нечто отнимается, направляется в город и не возвращается обратно земле… Как видите, в вопросе о законах плодородия почвы Каутский беспомощно (sic!) повторяет слова Маркса, основывавшегося на теории Либиха. Но, когда Маркс писал свой первый том, либиховский «закон восстановления» был последним словом агрономии. Со времени этого открытия прошло уже более полувека. В наших знаниях о законах плодородия почвы произошла целая революция. И что же? Весь после-либиховский период, все последующие открытия Пастера, Вилле, опыты Солари с введением азота, открытия Вертело, Гелльригеля, Вильфарта и Виноградского в области бактериологии почвы – все это для Каутского прошло бесследно»… Милый г. Чернов! Как он удивительно похож на тургеневского Ворошилова{65}: помните – в «Дыме» – молодого русского приват-доцента, который совершал променад по загранице, отличался вообще большой молчаливостью, но от времени до времени его прорывало, и он начинал сыпать десятками и сотнями ученых и ученейших, редких и редчайших имен? Точь-в-точь наш ученый г. Чернов, который совсем уничтожил этого невежественного Каутского. Только… только не справиться ли нам все же с книгой Каутского? Не заглянуть ли нам хоть в оглавление ее? Находим главу IV: «Современное сельское хозяйство», параграф d) «удобрения, бактерии». Открываем параграф (1) и читаем:

«Во второй половине прошлого десятилетия было сделано открытие, что стручковые растения в отличие от остальных культурных растений получают почти весь свой запас азота не из почвы, а из воздуха, что они делают почву не только не беднее азотом, а еще богаче. Но этим свойством обладают они лишь в том случае, если в почве имеются известные микроорганизмы, пристающие к их корням. Там, где нет этих микроорганизмов, – можно посредством соответствующей прививки придать стручковым растениям способность превращать бедную азотом почву в богатую азотом и таким образом удобрять до известной степени эту почву для других культурных растений. Прививка бактерий стручковым растениям дает, по общему правилу, возможность, в соединении с соответствующими минеральными удобрениями (фосфорнокислыми солями и калийными удобрениями), получать с земли постоянно самые высокие урожаи и без навоза. Лишь благодаря этому открытию «свободное хозяйство» приобрело вполне прочный базис» (Kautsky, 51–52). Кто же обосновал научно это замечательное открытие собирающих азот бактерий? – Гелльригель…

Вина Каутского в том, что он имеет скверную привычку (которая наблюдается также у многих узких ортодоксов) – не забывать никогда о том, что члены боевой социалистической партии должны и в ученых своих трудах не упускать из виду читателя-рабочего, должны стараться писать просто, без тех ненужных ухищрений слога, без тех внешних признаков «учености», которые так пленяют декадентов и титулованных представителей официальной науки. Каутский и здесь предпочел рассказать толково и ясно, в чем состоят новейшие агрономические открытия, и опустить ничего не говорящие для девяти десятых публики ученые имена. Ворошиловы поступают наоборот: они предпочитают высыпать целый мешок ученых имен из области агрономии, политической экономии, критической философии и т. п., загромождая ученым сором суть дела. Например, Ворошилов-Чернов своим облыжным обвинением Каутского в незнании ученых имен и научных открытий загромоздил и замял крайне интересный и поучительный эпизод модной критики, именно: атаку буржуазной экономии на социалистическую идею об уничтожении противоположности между городом и деревней. Профессор Луйо Брентапо уверяет, например, что переселение из деревень в города вызывается не данными социальными условиями, а естественной необходимостью, законом убывающего плодородия почвы[59]. Г-н Булгаков, вслед за своим учителем, объявлял еще в «Начале» (1899, март, стр. 29) идею об уничтожении противоположности между городом и деревней «совершенной фантазией», которая «вызовет улыбку у агронома». Герц пишет в своей книге: «Уничтожение различия между городом и деревней является, правда, основным стремлением старых утопистов (и даже «Манифеста»), – но нам все же не верится, чтобы общественный строй, заключающий в себе все условия для направления человеческой культуры к высшим достижимым целям, действительно уничтожил те великие центры энергии и культуры, какими являются большие города, и, в угоду оскорбленному эстетическому чувству, отказался от этих обильных сокровищниц искусства и науки, без которых невозможен прогресс» (S. 76. Русский переводчик, стр. 182, ухитрился слово «potenzirt»[60] перевести «потенциальный». Беда с этими русскими переводами! На стр. 270 тот же переводчик переводит: «Wer isst zuletzt das Schwein?»[61] – «Кто же в конце концов свинья?»). Как видите, Герц защищает буржуазный порядок от социалистических «фантазий» фразами, в которых не меньше «борьбы за идеализм», чем у гг. Струве и Бердяева! Но самая защита от этого напыщенного идеалистического фразерства нимало не выигрывает.

Что социал-демократы умеют ценить историческую заслугу великих центров энергии и культуры, это они доказывают своей непримиримой борьбой против всего, что прикрепляет к месту население вообще, крестьян и сельских рабочих в частности. И поэтому их, в отличие от критиков, не поймает на удочку ни один аграрий, стремящийся доставить «мужичку» зимние «заработки». Но решительное признание прогрессивности больших городов в капиталистическом обществе нисколько не мешает нам включать в свой идеал (и в свою программу действия, ибо неосуществимые идеалы мы предоставляем гг. Струве и Бердяевым) уничтожение противоположности между городом и деревней. Неправда, что это равносильно отказу от сокровищ науки и искусства. Как раз наоборот: это необходимо для того, чтобы сделать эти сокровища доступными всему народу, чтобы уничтожить ту отчужденность от культуры миллионов деревенского населения, которую Маркс так метко назвал «идиотизмом деревенской жизни»{66}. И в настоящее время, когда возможна передача электрической энергии на расстояние, когда техника транспорта повысилась настолько, что можно при меньших (против теперешних) издержках перевозить пассажиров с быстротой свыше 200 верст в час[62], – нет ровно никаких технических препятствий тому, чтобы сокровищами науки и искусства, веками скопленными в немногих центрах, пользовалось все население, размещенное более или менее равномерно по всей стране.

И если ничто не мешает уничтожению противоположности между городом и деревней (причем следует, конечно, представлять себе это уничтожение не в форме одного акта, а в форме целого ряда мер), то требует его отнюдь не одно только «эстетическое чувство». В больших городах люди задыхаются, по выражению Энгельса, в своем собственном навозе, и периодически все, кто могут, бегут из города в поисках за свежим воздухом и чистой водой{67}. Промышленность тоже расселяется по стране, ибо и ей нужна чистая вода. Эксплуатация водопадов, каналов и рек для получения электрической энергии даст новый толчок этому «рассеянию промышленности». Наконец – last but not least[63] – рациональная утилизация столь важных для земледелия городских нечистот вообще и человеческих экскрементов в частности тоже требует уничтожения противоположности между городом и деревней. И вот на этот-то пункт теории Маркса и Энгельса вздумали направить гг. критики свои агрономические возражения (от полного разбора теории, которая по этому вопросу особенно подробно изложена Энгельсом в «Anti-Dühring'e»{68}, гг. критики предпочли воздержаться, ограничиваясь, как и всегда, простой перефразировкой обрывков мысли какого-нибудь Брентано). Ход их рассуждения такой: Либих доказал необходимость отдавать почве столько же, сколько у нее берется. Он считал поэтому выбрасывание городских нечистот в моря и реки бессмысленным и варварским расхищением веществ, необходимых для земледелия. Каутский разделяет теорию Либиха. Но новейшая агрономия показала полную возможность восстановления производительных сил земли без стойлового навоза, посредством искусственных удобрений, прививки известных бактерий собирающим азот стручковым растениям и т. п. Следовательно, Каутский и все эти «ортодоксы» – просто отсталые люди.

Следовательно – ответим мы – гг. критики и здесь совершают одну из своих бесчисленных и бесконечных передержек. Изложивши теорию Либиха, Каутский тотчас же указал, что современная агрономия доказала полную возможность «обходиться совершенно без стойлового навоза» (S. 50, «Agrarfrage»; ср. вышеприведенное место), но добавил при этом, что это – паллиатив сравнительно с вызываемым системой очистки городов расхищением человеческих экскрементов. Вот этот пункт должны были бы опровергнуть критики, если бы они были способны спорить по существу, – показать, что это не паллиатив. Об этом они и не подумали. Понятно само собой, что возможность замены естественных удобрений искусственными и факт этой (частичной) замены ни на йоту не опровергает того, что нерационально выбрасывать естественные удобрения понапрасну, отравляя притом нечистотами реки и воздух в пригородных и прифабричных местностях. Около больших городов и сейчас существуют поля орошения, утилизирующие городские нечистоты с громадной пользой для земледелия, – но утилизируется таким образом только ничтожная доля нечистот. Искусственные удобрения – говорит Каутский, отвечая на стр. 211 своей книги на то самое возражение, будто новейшая агрономия опровергает факт агрономической эксплуатации деревни городом, которое гг. критики преподносят ему за нечто новое – искусственные удобрения «дают возможность предотвратить понижение плодородия почвы, но необходимость применять эти искусственные удобрения все в большем и большем размере означает лишь еще одно из тех многочисленных отягощений сельского хозяйства, которые отнюдь не являются естественной необходимостью, а проистекают из существующих социальных отношении»[64].

В подчеркнутых нами словах заключается весь «гвоздь» вопроса, так усердно запутываемого критиками. Писатели, которые, подобно г. Булгакову, пугают пролетариат «хлебным вопросом», более страшным и важным, чем социальный вопрос, которые восторгаются искусственным ограничением деторождения, говоря, что «регулирование прироста населения» становится «основным (sic!) экономическим условием» благополучия крестьянства (II, 261), что это регулирование заслуживает «уважения», и что «много лицемерного негодования» (только лицемерного? а не законного негодования против современных общественных порядков?) «возбуждает крестьянский прирост населения у сентиментальных (!?) моралистов, как будто безудержная похотливость (sic!) сама по себе является добродетелью» (там же), – подобные писатели естественно и неизбежно должны стремиться к тому, чтобы оставить в тени капиталистические препятствия земледельческому прогрессу, чтобы свалить все на естественный «закон убывающего плодородия почвы», чтобы выставить уничтожение противоположности между городом и деревней «совершенной фантазией». Но каким безграничным легкомыслием должны отличаться гг. Черновы, чтобы вторить подобным рассуждениям и в то же время упрекать критиков марксизма в «отсутствии принципиальности, эклектизме и оппортунизме» («Р. Б.» № 11, стр. 246)?! Г-н Чернов, упрекающий других в отсутствии принципиальности и оппортунизме, – что может быть комичнее этого зрелища?

Все остальные критические подвиги нашего Ворошилова совершенно такие же, как сейчас нами разобранный.

Если Ворошилов уверяет вас, что Каутский не понимает разницы между капиталистическим кредитом и ростовщичеством, что он обнаруживает полное неумение или нежелание понять Маркса, когда говорит о крестьянине, исполняющем функции предпринимателя и в качестве такового занимающем относительно пролетариата место, подобное фабриканту, если Ворошилов бьет при этом себя в грудь и восклицает: «говорю это смело, ибо чувствую (sic!) под собою твердую почву» («На славном посту», стр. 169), – то вы можете быть спокойны: Ворошилов опять безбожно путает и так же безбожно хвастает. Он «не заметил» в книге Каутского мест, посвященных ростовщичеству как таковому («Agrarfrage», S. И, 102–104, особенно 118, 290–292), и ломится изо всех сил в открытую дверь, крича при этом, как водится, о «доктринерском формализме», «нравственной черствости» Каутского, «издевательстве над человеческими страданиями» и пр. Что же касается до исполнения крестьянином функций предпринимателя, то эта удивительно мудреная вещь, по-видимому, превосходит меру понимания Ворошилова. В следующем очерке мы попробуем, однако, разъяснить ему ее на самых конкретных примерах.

Если Ворошилов желает доказать, что он настоящий представитель «интересов труда» и громит Каутского за «изгнание из рядов пролетариата множества самого доподлинного рабочего люда» (там же, стр. 167), вроде Lumpenproletariat'a[65], прислуги, кустаря и т. п., – то знайте, что Ворошилов путает. Каутский разбирает здесь признаки, выделяющие тот «современный пролетариат», который создал современное «социал-демократическое пролетарское движение» («Agrarfrage», S. 306), и Ворошиловы не сделали еще до сих пор такого открытия, чтобы босяки, кустари или прислуга создали социал-демократическое движение. Упрек же, что Каутский способен «изгонять» прислугу (начинающую теперь в Германии примыкать к движению), кустарей и пр. из рядов пролетариата, – показывает только в полном виде всю беззастенчивость Ворошиловых, которые тем охотнее проявляют свое дружелюбие к «доподлинному рабочему люду», чем меньше практического значения имеют такие фразы и чем безопаснее разносить вторую часть «Аграрного вопроса», непропущенную российской цензурой. Впрочем, по части беззастенчивости есть и еще перлы: восхваляя гг. Н. – она и Каблукова с полным умолчанием о направленной против них марксистской критике, г. Чернов в то же время с напускной наивностью спрашивает: кого это разумеют немецкие социал-демократы под своими русскими «товарищами»? Не верите, что в «Русском Богатстве» ставятся такие вопросы, так справьтесь с № 7, стр. 166.

Если Ворошилов уверяет, что «предсказания» Энгельса о безрезультатности бельгийского рабочего движения, благодаря влиянию прудонизма{69}, «потерпели крушение», – то знайте, что Ворошилов опять извращает дело, слишком уверенный в своей, так сказать, «безответственности». Вот его слова: «Недаром Бельгия никогда не была ортодоксально-марксистской, и недаром недовольный ею за это Энгельс предрекал, что бельгийское движение, благодаря влиянию «прудонистских принципов», пойдет «von nichts durch nichts zu nichts»[66]. Увы! его предсказания потерпели крушение, а широта и всесторонность бельгийского движения сделали его в настоящее время образцом, по которому многому научаются многие «правоверные» страны» («Р. Б.» № 10, стр. 234). Дело было так: в 1872 (семьдесят втором!) году Энгельс полемизировал в социал-демократической газете «Volksstaat»{70} с немецким прудонистом Мюльбергером и, возражая против преувеличения значения прудонизма, писал: «Единственная страна, в которой рабочее движение находится непосредственно под влиянием прудоновских «принципов», это – Бельгия, и именно поэтому бельгийское рабочее движение и идет, по выражению Гегеля, «от ничего через ничто к ничему»»[67].

Итак, это прямая неправда, будто Энгельс что-либо «предрекал» или «предсказывал». Он говорил только про то, что есть, т. е. про то, что было в 1872 году. А это несомненный исторический факт, что в то время бельгийское движение топталось на одном месте именно благодаря господству прудонизма, вожаки которого высказывались против коллективизма и отвергали самостоятельную политическую деятельность пролетариата. Только в 1879 году образована была «бельгийская социалистическая партия», и только с этого времени начинается та агитация за всеобщее избирательное право, которая ознаменовала победу марксизма над прудонизмом (признание политической борьбы пролетариата, организованного в самостоятельную классовую партию) и начало выдающихся успехов движения. Современная программа «бельгийской рабочей партии» восприняла (не говоря об отдельных менее важных пунктах) все основные идеи марксизма. И вот в 1887 году, в предисловии ко второму изданию своих статей о жилищном вопросе, Энгельс особенно подчеркивает «гигантский прогресс международного рабочего движения за последние 14 лет». Прогресс этот тесно связан – говорит он – с вытеснением прудонизма, который тогда господствовал, а теперь почти забыт. «В Бельгии, – замечает Энгельс, – фламандцы оттеснили валлонов от руководства движением, сместили (abgesetzt) прудонизм и сильно подняли движение» (стр. 4 той же брошюры, предисловие){71}. Не правда ли, как верно изображено дело в «Русском Богатстве»? Если Ворошилов… но довольно! За легальным журналом, который может ежемесячно врать на «ортодоксальный» марксизм, как на мертвого, – нам, разумеется, не угоняться.

V. «Процветание передовых современных мелких хозяйств». пример Бадена[68]

– Детализация, детализация! – восклицал г. Булгаков в журнале «Начало» (№ 1, с. 7 и 13), и этот лозунг повторяется сотни раз и на сотни ладов всеми «критиками».

Хорошо, господа, возьмемся за детализацию.

Когда вы направляли такой лозунг против Каутского, это было совершенно бессмысленно, потому что главная задача научного исследования аграрного вопроса, загроможденного бесконечным количеством бессвязных деталей, состояла именно в создании общей картины всего современного аграрного строя в его развитии. Ваш лозунг прикрывал только вашу научную беспринципность, вашу оппортунистическую боязнь всякого целостного и продуманного мировоззрения. И если бы вы отнеслись к книге Каутского не по-ворошиловски, вы могли бы извлечь из нее массу указаний о том, как следует пользоваться детальными данными, как их надо обрабатывать. А что вы этими детальными данными пользоваться не умеете, это мы докажем сейчас на целом ряде вами лее самими выбранных примеров.

В своей статье «Крестьянские варвары», направленной против Каутского и помещенной в журнале господ Ворошиловых «Sozialistische (??) Monatshefte» (III Jahrg., 1899, Heft 2), Э. Давид с особенным торжеством сослался на «одну из основательнейших и интереснейших монографий» о крестьянском хозяйстве, появившихся в последнее время, именно на Морица Гехта (Hecht). «Drei Dörfer der badischen Hard» (Lpz. 1895)[69]. Герц подхватил эту ссылку, повторил вслед за Давидом несколько цифр из этого «прекрасного труда» (S. 68, русск. пер. 164) и «настоятельно рекомендовал» (S. 79, русск. пер. 188) ознакомление с ним либо в подлиннике, либо в извлечении Давида. Г-н Чернов в «Русском Богатстве» поспешил пересказать и Давида и Герца, противопоставляя Каутскому нарисованные Гехтом «яркие картины процветания передовых современных мелких хозяйств» (№ 8, 206–209).

Обратимся же к Гехту.

Гехт описывает три баденскис деревни, находящиеся в 4–14 километрах от Карлсруэ: Гагсфельд, Бланкенлох и Фридрихсталь. Несмотря на мелкие размеры участков, 1–3 гектара (ha) на хозяина, крестьяне живут очень зажиточно и культурно, собирая с земли чрезвычайно высокие урожаи. Давид (а за ним и Чернов) сравнивает эти урожаи со средними для Германии (в доппельцентнерах[70] с 1 ha: картофеля 150–160 и 87,8, ржи и пшеницы 20–23 и 10–13, сена 50–60 и 28,6) и восклицает: каково? Вот вам «отсталые мелкие крестьяне»! Во-первых, ответим мы, поскольку здесь не дано никакого сравнения мелкого и крупного хозяйств, находящихся в равных условиях, смешно считать это доводом против Каутского. Еще более смешно, когда тот самый г. Чернов, который на стр. 229 № 8 «Русского Богатства» утверждает, что в «рудиментарном воззрении Каутского» (относительно агрономической эксплуатации деревни городом) «темные стороны капитализма даже преувеличиваются», – приводит на стр. 209 против Каутского как раз такой пример, где это капиталистическое препятствие прогрессу земледелия устранено в силу подгородного расположения выбранных им деревень. В то время, как громадное большинство сельского населения теряет массу естественных удобрений от порождаемого капитализмом обезлюдения деревни и концентрации населения в городах, – ничтожное меньшинство подгородных крестьян извлекает из своего положения особые выгоды и обогащается на счет обездоления массы. Неудивительно, что урожаи в описываемых деревнях так высоки, когда они приобретают на 41 000 марок в год навоза из военных конюшен трех соседних городов с гарнизонами (Карлсруэ, Брукзаль и Дурлах) и навозной жижи из городских ассенизационных учреждений (Hecht, S. 65); искусственные удобрения прикупаются только на 7000 марок[71]. Опровергать техническое превосходство крупного хозяйства примером мелких хозяйств, поставленных в подобные условия, значит только доказывать свое бессилие. Во-вторых, насколько в действительности имеем мы в этом примере «настоящих мелких крестьян», echte und rechte Kleinbauern, как говорит Давид и повторяет за ним Герц и Чернов? Ссылаются они при этом только на размеры землевладения, обнаруживая как раз неумение пользоваться детальными данными. Для подгородного крестьянина, как всякому известно, десятина земли значит то же, что десять десятин для крестьянина в захолустье, да и тип хозяйства от соседства города радикально изменяется. Напр., цена земли в самой малоземельной и самой богатой из этих подстоличных деревень, в Фридрихстале, равна 9–10 тыс. марок, впятеро больше средней баденской цены (1938 марок) и раз в двадцать больше цены земли в отдаленных местностях Восточной Пруссии. Следовательно, по размеру производства (единственно точному показателю размеров хозяйства) это вовсе не «мелкие» крестьяне. Что же касается типа их хозяйства, то мы видим здесь замечательно высокую степень развития денежного хозяйства и специализации земледелия, особенно подчеркиваемой Гехтом. Сеют табак (45 % площади в Фридрихстале), высокосортный картофель (идущий отчасти на семена, отчасти к столу «знатных господ» – Hecht, 17 – в Карлсруэ), продают в столице молоко и масло, поросят и свиней, сами покупают себе и хлеб и сено. Земледелие вполне приняло здесь торговый характер, и подстоличный крестьянин – чистейшего типа мелкий буржуа, так что если бы г. Чернов действительно ознакомился с теми детальными данными, на которые он с чужих слов ссылается, то он, может быть, приблизился бы несколько к пониманию такой мудреной для него категории, как «мелкобуржуазность» (ср. № 7 «Русского Богатства», с. 163) крестьянина. Прекурьезно, что Герц и г. Чернов, объявляя себя неспособными понять, как это крестьянин исполняет функции предпринимателя, как это он в состоянии фигурировать то как рабочий, то как предприниматель, ссылаются на детальное исследование, автор которого прямо говорит: «Крестьянин XVIII века с его 8–10 гектарами земли был крестьянином» («был крестьянином», г. Чернов!) «и физическим работником; карликовый крестьянин XIX века с его 1–2 гектарами есть умственный работник, предприниматель, торговец» (Hecht, S. 69, ср. стр. 12: «сельский хозяин сделался купцом и предпринимателем». Курсив Гехта). Ну, разве не по-ворошиловски «разносили» Каутского Герц и г. Чернов за смешение крестьянина с предпринимателем?

Самым рельефным признаком «предпринимательства» является употребление наемного труда. И в высшей степени характерно, что ни один из тех quasi-социалистов, которые ссылались на работу Гехта, не проронил ни словечка об этом факте. Сам Гехт – типичнейший Kleinbürger[72] благонамереннейшего направления, восторгающийся религиозностью крестьян и «отеческой попечительностью» о них великогерцогского начальства, вообще, и такой «важной» мерой, как устройство кулинарных курсов, в частности, – старается, естественно, замять эти факты, доказать, что никакой «социальной пропасти» ни между богатыми и бедными, ни между крестьянином и батраком, ни между крестьянином и фабричным рабочим не существует. «Сословия сельскохозяйственных поденщиков не существует, – пишет Гехт. – Большинство крестьян в состоянии сами при помощи семьи обрабатывать свой участок; лишь немногие в этих трех деревнях испытывают нужду в чужих рабочих силах во время жатвы или для молотьбы; такие семьи «зовут на помощь» («bitten»), по местному выражению, известных мужчин или женщин (которые и не думают называть себя «поденщиками»)» (31). Что из всего числа хозяев в трех деревнях лишь немногие нанимают поденщиков, это неудивительно, ибо очень многие «хозяева» представляют из себя, как увидим, фабричных рабочих. А какая доля чистых земледельцев в частности прибегает к найму, Гехт не сообщает, предпочитая свою кандидатскую (докторскую, по-немецки) диссертацию, посвященную только трем деревням (из одной из этих деревень Гехт и сам родом), наполнять не точными статистическими данными о разных разрядах крестьян, а рассуждениями о высоконравственном значении прилежания и бережливости. (Несмотря на это, а, может быть, именно благодаря этому, Герц и Давид так превозносят труд Гехта.) Мы узнаем только, что заработная плата поденщикам всего ниже в самой богатой и чисто земледельческой деревне – Фридрихстале, которая всего дальше отстоит от Карлсруэ (в 14 килом.). В Фридрихстале поденщик получает в день 2 марки на своем содержании, в Гагсфельде (4 килом, от Карлсруэ, населенном фабричными рабочими) – 3 марки. Таково одно из условий «процветания» столь восхищающих критиков «настоящих мелких крестьян». «Между господами и прислугой (Gesinde = и прислуга и батраки), – сообщает нам Гехт, – существуют еще совершенно патриархальные отношения в этих трех деревнях. «Господин», т. е. крестьянин с 3–4 гектарами, «тыкает» батрака и батрачку, называет их просто по имени, а они называют крестьянина «дядей» (Vetter), а крестьянку «теткой» (Base) и говорят им «вы»… Батраки едят вместе с семьей и считаются как бы ее членами» (S. 93). О значении наемного труда в табаководстве, которое так широко развито в этом районе и которое требует особенно много рабочих рук, «основательнейший» Гехт хранит молчание, но так как он все-таки сказал хоть пару слов о наемном труде, то даже и этого благонамеренного буржуйчика приходится поставить выше по умению «детализировать» исследование, чем Ворошиловых «критического» социализма.

В-третьих. На исследование Гехта ссылались в опровержение факта чрезмерной работы и недоедания в крестьянстве. И тут, однако, оказывается, что критики предпочли умолчать о фактах этого рода, отмеченных у Гехта. Им пришло на помощь то понятие «среднего» крестьянина, посредством которого так распространено прикрашивание «крестьянства» и у русских народников и у западноевропейских буржуазных экономистов. «Вообще» крестьянство этих трех деревень очень зажиточно, но даже из самой неосновательной монографии Гехта ясно видно, что в этом отношении обязательно различать три крупные группы. Около четверти (или 30 %) хозяев (большинство в Фридрихстале и немногие из Бланкенлоха) – зажиточные мелкие буржуа, разбогатевшие благодаря близости столицы, ведущие доходное молочное хозяйство (продают 10–20 литров молока в день) и табаководство (один пример: валовая выручка 1825 марок с 1,05 гектара под табаком), откармливающие свиней на продажу (в Фридрихстале 1140 жителей, свиней держат 497, в Бланкенлохе на 1684 жителей – 445, в Гагсфельде на 1273 – 220) и т. п. Среди этого меньшинства (к которому, в сущности, единственно и применимы целиком восхищающие критиков признаки «процветания») употребление наемного труда, несомненно, встречается довольно часто. В следующей группе, к которой принадлежит большинство хозяев из Бланкенлоха, благосостояние уже значительно ниже; удобрения употребляется меньше, урожаи менее высоки, скота меньше (в Фридрихстале всего скота, в переводе на крупный, 599 штук на 258 ha, в Бланкенлохе – 842 на 736 ha, в Гагсфельде – 324 на 397 ha), «чистые комнаты» в домах реже, мясо едят уже далеко не каждый день, наблюдается у многих семей такое (знакомое очень нам, русским) явление, что они из нужды в деньгах продают осенью хлеб, а весною опять покупают[73]. Центр тяжести передвигается постоянно для этой группы от земледелия к промышленности, и уже 103 бланкенлохских крестьянина работают в Карлсруэ как фабричные рабочие. Эти последние вместе со всем почти населением Гагсфельда образуют третью группу (40–50 проц. всего числа дворов). Земледелие здесь уже подсобное занятие, которому посвящают свое время главным образом женщины. Уровень жизни хотя и выше, чем в Бланкенлохе (благодаря влиянию столицы), но нужда уже сильно дает себя знать. Молоко продают, а себе уже покупают отчасти «более дешевый маргарин» (24). Увеличивается быстро число коз: с 9 в 1855 г. до 93 в 1893 г. «Это увеличение, – пишет Гехт, – может быть объяснено только исчезновением собственно крестьянских хозяйств и разложением (Auflösung) крестьянского сословия в сословие сельских фабричных рабочих с сильно парцеллированным землевладением» (27). В скобках будь сказано, и во всей Германии число коз с 1882 по 1895 г. возросло в громадных размерах: с 2,4 млн. до 3,1 млн., что ясно указывает на обратную сторону того прогресса «крепкого крестьянства», который так воспевают гг. Булгаковы и мелкобуржуазные социалисты-«критики». Большинство рабочих пешком ходит за 31/2 килом, на фабрику в город, боясь перерасходовать даже и марку (48 коп.) в неделю на железнодорожный билет. Около 150 рабочих из 300 гагсфельдцев находят даже дорогим для себя обед в «народной столовой» за 40–50 пфеннигов и получают обед из дому. «Бедные женщины, – сообщает Гехт, – ровно в 11 часов кладут обед в судки и относят на фабрику» (79). Что касается работниц, то они заняты на фабрике тоже по 10 часов и получают за это всего 1,10–1,50 марки (мужчины – 2,50–2,70 марки) и при поштучной плате 1,70–2 марки. «Некоторые работницы стараются повысить свою скудную плату посредством подсобных занятий; в Бланкенлохе 4 девушки работают в Карлсруэ на бумажной фабрике и берут бумагу на дом, чтобы по вечерам изготовлять из нее бумажные воронки; в вечер с 8 до 11 часов (sic!) делают до 300 мешков, получая за это 45–50 пфеннигов, – добавка к малому дневному заработку, служащая для покрытия расходов на поездки по железной дороге. В Гагсфельде некоторые женщины, которые девушками работали на фабриках, имеют маленький подсобный заработок, полируя в зимние вечера серебряные товары» (36). «Гагсфельдский рабочий, – умиляется Гехт, – имеет свою оседлость не в силу имперского закона, а благодаря своей собственной энергии, имеет домик, который он не должен делить с чужими людьми, имеет маленький кусочек земли; но что гораздо важнее, чем это действительное владение, это – сознание, что все это приобретено собственным прилежанием. Гагсфельдский рабочий – и фабричный рабочий и крестьянин в одно и то же время. У кого нет земли, тот арендует хоть несколько парцелл, чтобы увеличить свой доход посредством утилизации свободных часов. Если летом работа начинается на фабрике «только» («только»!) в 7 часов, рабочий встает в 4, чтобы окопать на своем поле картофель или принести корма скоту. Или если вечером он приходит домой в 7 часов, то что же ему делать, особенно летом? Вот он и поработает еще час-полтора на своем поле: ему ведь не нужна высокая рента с земли, – он хочет только вполне (sic!) использовать свою рабочую силу…» И много еще таких елейностей говорит Гехт, заканчивающий свою книгу словами: «Карликовый крестьянин и фабричный рабочий – оба (sic!) поднялись до среднего сословия, и это не благодаря искусственным, принудительным мерам, а благодаря собственному прилежанию, собственной энергии, выработке в себе высшей нравственности»[74].

«Три деревни баденского Гарда представляют теперь из себя одно великое, широкое среднее сословие» (курсив Гехта).

Что Гехт так пишет, это неудивительно, ибо он – самый дюжинный буржуазный апологет. Но какого имени заслуживают те люди, которые морочат других, называя себя социалистами, и которые прикрашивают действительность еще усерднее всякого Гехта, выдавая процветание буржуазного меньшинства за общий прогресс и замазывая пролетаризацию большинства посредством старого жупела: «соединение земледелия с индустрией»?

VI. Производительность мелкого и крупного хозяйств. пример из восточной Пруссии

Перенесемся, для разнообразия, из далекой южной Германии поближе к России, в Восточную Пруссию. Мы имеем здесь одно в высшей степени поучительное детальное исследование, которым совершенно не сумел воспользоваться требовавший детализации г. Булгаков. «Сравнение данных о действительной производительности крупного и мелкого хозяйств, – пишет г. Булгаков, – не может решить вопроса об их технических преимуществах, потому что сравниваемые хозяйства могут находиться при разных экономических условиях. Самое большое, что могут дать такие данные, это фактическое подтверждение того отрицательного вывода, что крупное производство не имеет технических преимуществ пред мелким не только в теории, но при известных условиях и в действительности. Таких сравнений делалось в экономической литературе не мало, во всяком случае достаточно для того, чтобы подорвать в непредубежденном и свободном от предрассудков читателе веру в преимущество крупного производства вообще» (I, 57–58). И в примечании приводятся два примера. Первый – та самая работа Аугагена, – сравнивавшего всего два хозяйства в 4,6 и 26,5 ha в Ганновере, – которую цитировал и Каутский в «Agrarfrage» (S. Ill) и Герц (S. 69, русск. пер. 166). Мелкое хозяйство в этом случае показывает более высокие урожаи, и Аугаген определил в нем высшую доходность против крупного, но Каутский показал уже, что эта высшая доходность проистекает из недопотребления. Герц пробовал опровергнуть это, но с обычным своим успехом, и так как Герц теперь переведен на русский язык, а ответ Каутского Герцу неизвестен в России, то мы укажем в двух словах на содержание этого ответа (в цитированной выше статье в «Neue Zeit»). Герц, по обыкновению, извратил довод Каутского, ссылавшегося будто бы только на содержание крупным хозяином сына в гимназии. На деле же Каутский только иллюстрировал этим уровень жизни, и если бы Герц привел весь бюджет сравниваемых семей (обе состоят из 5 человек), то получил бы цифры: для мелкого – 1158,40 марки, для крупного – 2739,25. При одинаковом уровне жизни с крупным хозяйством мелкое оказалось бы менее доходным; по расчету Аугагена, доход мелкого = 1806 маркам, т. е. 5,45 % на капитал (33 651 марку), а крупного – 2720 марок – 1,82 % на капитал (149 559 марок). Вычтите недопотребляемое мелким, и его доход окажется равным 258 маркам – 0,80 %! И это при количестве труда непропорционально высоком: в мелком 3 работника на 4,6 гектара, т. е. по одному работнику на 1,5 гект., в крупном – 11 (ср. Герц, S. 75, русск. пер. 179) на 26,5 г., т. е. по 1 работнику на 2,4 гектара. Мы уже не говорим о том справедливо осмеянном Каутским обстоятельстве, что якобы социалист Герц сравнивает труд детей современного крестьянина со сбором колосьев Руфью!{72} Что касается г. Булгакова, то он ограничился только сообщением данных об урожайности и не заикнулся об уровне жизни мелкого и крупного хозяев.

«Другой пример, – продолжает наш сторонник детализации, – находим в новейшем исследовании Karl Klawki. «Ueber Konkurrenzfähigkeit des landwirtschaftlichen Kleinbetriebs» (в «Thiel's Landwirtschaftliche Jahrbücher», 1899, Heft 3–4)[75]. Его сравнение относится к Восточной Пруссии. Автор сравнивает по 4 хозяйства – крупных, средних и мелких размеров. Особенностью его сравнения является то, что, во-первых, доходы и расходы выражены в деньгах, а затем, что автор переводит на деньги и ставит в расход стоимость рабочей силы в мелком хозяйстве, где она не покупается; для нашей цели такой прием едва ли правилен» (sic! Г-н Булгаков забывает добавить, что Klawki переводит на деньги стоимость труда во всех хозяйствах, оценивая труд мелкого заранее дешевле!); «тем не менее мы имеем…» Следует таблица, из которой мы теперь приведем лишь вывод: средняя чистая прибыль с 1 моргена (= 1/4 гектара) в крупном хозяйстве – 10 марок, в среднем – 18, в мелком – 12. «Наибольшей доходностью, – заключает г. Булгаков, – отличается здесь среднее хозяйство, за ним следует мелкое и за ним крупное, которое оказывается, таким образом, позади всех». Мы нарочно выписали целиком все, что говорит г. Булгаков о сравнении крупных и мелких хозяйств. Теперь рассмотрим, что доказывает интересная работа Klawki, описывающая 12 типичных и в одинаковых условиях стоящих хозяйств на протяжении целых 120 страниц. Приведем сначала общие данные о хозяйствах, причем ограничимся, для экономии места и наглядности выводов, средними данными о крупном, среднем и мелком хозяйствах (средний размер = 358; 50 и 5 гектаров).


*а = если не переводить на деньги стоимость рабочей силы хозяина и его семьи; b = если переводить.

Как будто бы все выводы г. Булгакова всецело подтверждаются работой Klawki: с уменьшением размеров хозяйства увеличивается и валовой доход и даже доход от продажи по расчету на один морген! Мы думаем, что при тех приемах, которые употребляет Klawki, – а эти приемы весьма распространенные и в основных своих чертах общие всем буржуазным и мелкобуржуазным экономистам, – во всех или почти во всех случаях получится превосходство мелкого земледелия. Поэтому вся суть вопроса, совершенно не замечаемая Ворошиловыми, состоит в разборе этих приемов, и поэтому-то частичное исследование Klawki представляет громадный общий интерес.

Начнем с урожаев. Оказывается, урожаи громадного большинства злаков правильно и очень значительно понижаются от крупных хозяйств к мелким. Собирается (в центнерах с моргена) пшеницы: 8,7–7,3–6,4; ржи: 9,9–8,7–7,7; ячменя: 9,4–7,1–6,5; овса: 8,5–8,7–8,0; гороха: 8,0–7,7–9,2[76]; картофеля: 63–55–42; кормовой свеклы: 190–156–117. Только льна, которого крупные хозяйства не сеют вовсе, мелкие хозяйства (3 из 4-х) собирают больше, чем средние (2 из 4-х), именно 6,2 «Stein» (= 181/2 фунтов) против 5,5.

От чего же зависит более высокая урожайность в крупных хозяйствах? Klawki придает решающее значение четырем следующим причинам: 1) дренажа{73} почти не существует у мелких хозяев, а когда он имеется, то трубы кладут хозяева сами и кладут плохо; 2) мелкие хозяева пашут недостаточно глубоко – слабы лошади; 3) рогатый скот у мелких хозяев имеет большей частью недостаточно корма; 4) производство навоза у мелких хозяев хуже: солома у их хлебов короче, большая часть соломы идет на корм скоту (значит, опять-таки, ухудшение качества корма), и на подстилку скоту употребляется меньше соломы.

Итак, скот у мелких хозяев слабее, хуже качеством и хуже содержится. Это обстоятельство объясняет нам то странное и больше всего бросающееся в глаза явление, что при более высокой урожайности в крупных хозяйствах доход от земледелия оказывается в них, по расчету Klawki, меньше на 1 морген, чем в средних и мелких. Дело в том, что Klawki исключает корм, скота, не считая его ни в доходах, ни в расходах. Таким образом искусственно и фальшиво приравнено то, что на самом деле создает существенную разницу между крупными и мелкими хозяйствами и разницу не в пользу последних. Крупное хозяйство оказывается, при таком способе вычисления, менее доходным потому, что оно большую долю сельскохозяйственной площади занимает производством корма для скота (хотя на единицу площади оно держит гораздо меньше скота, чем мелкое), тогда как мелкое хозяйство «обходится» соломой в виде корма. «Преимущество» мелкого земледелия состоит, следовательно, в том, что оно хищнически обращается и с землей (хуже удобрение), и со скотом (хуже корм). Разумеется само собой, что подобное сравнение доходности различных хозяйств лишено всякого научного значения[77].

Далее, из числа причин высшей урожайности земли в крупных хозяйствах надо указать то, что они чаще (и, по-видимому, даже почти исключительно) применяют мергелевание почвы{74}, больше употребляют искусственных удобрений (расход на 1 морген 0,81 марки – 0,38–0,43) и Kraftfuttermittel[78] (в крупных – 2 марки на морген, в остальных – ноль). «Наши крестьянские хозяйства, – говорит Klawki, относящий к крупнокрестьянским и средние хозяйства, – не расходуют ничего на Kraftfuttermittel. Они туго поддаются прогрессу и особенно скупятся на расходы чистыми деньгами» (461). Крупные хозяйства стоят выше и по системе полеводства: улучшенный плодоперемен мы видим во всех 4-х крупных хозяйствах, в 3-х средних (в 1-м – старое трехполье) и только в одном мелком (в 3-х – трехполье). Наконец, и машин крупные хозяева имеют гораздо больше. Правда, сам Klawki держится того мнения, что машины особенно большого значения не имеют. Но мы не ограничимся его «мнением», а возьмем выборки из данных. Машины следующих восьми родов – паровые молотилки, конные молотилки, зерноочистительные машины, триеры, рядовые сеялки, машины для разбрасывания навоза, конные грабли и крутые катки{75} – распределяются между описываемыми хозяйствами так: у 4-х крупных – 29 (в том числе 1 паровая – молотилка), у 4-х средних – 11 (ни одной паровой), у 4-х мелких – 1 машина (конная молотилка). Конечно, никакое «мнение» никакого поклонника крестьянского хозяйства не может нас заставить думать, что зерноочистительные машины, рядовые сеялки, катки и пр. могут не оказывать влияния на урожайность. Кстати, мы имеем здесь данные о числе машин, находящихся во владении таких-то хозяев, в отличие от массовых данных германской статистики, регистрировавшей только случаи употребления машин, – и своих, и чужих безразлично. Очевидно, что такая регистрация тоже уменьшает преобладание крупного хозяйства и затушевывает следующие, описываемые Klawki, формы «позаимствования» машин: «Крупный хозяин охотно ссужает мелкому свой каток, свои конные грабли и зерноочистительную машину, если последний обещает ему за это поставить косца в горячее время» (443). Следовательно, известное число – и без того, как мы показали, крайне редких – случаев употребления машин в мелком хозяйстве представляет из себя превращенную форму приобретения рабочей силы.

Пойдем далее. Другой случай фальшивого приравнивания заведомо неравных величин представляет прием Klawki считать цену продукта при продаже одинаковой во всех разрядах хозяйств. Вместо действительных случаев продажи автор берет в основание своих расчетов предположение, на неверность которого он сам указывает. Крестьяне сбывают хлеб большей частью на месте, и торговцы в маленьких городах сильно понижают цены. «Крупные имения лучше поставлены в этом отношении, так как они могут сразу отправлять крупные партии в главный город провинции. Они получают при этом обыкновенно 20–30 пфеннигов на центнер больше, чем при продаже в маленьких городах» (373). Крупные хозяева лучше умеют оценивать свой хлеб (451) и продают его по весу, а не мерами, как продают крестьяне к невыгоде для себя. Точно так же по весу продают крупные хозяева и скот, тогда как у крестьян покупают просто на основании внешнего осмотра. Сбыт молочных продуктов тоже поставлен у крупных хозяев лучше, ибо они могут отправлять молоко в город и получать высшие цены, чем средние хозяева, которые переделывают молоко в масло и сбывают торговцам. В свою очередь у средних – масло лучше, чем у мелких (применение сепараторов, ежедневное изготовление и т. п.), которым и платят на 5–10 пфеннигов меньше за фунт. Откармливаемый на продажу скот мелкие хозяева должны продавать раньше (менее зрелым), чем средние, ибо у них не хватает корма (444). Все эти – в общей сложности очень и очень немаловажные – преимущества крупного хозяйства, как продавца на рынке, Klawki сбрасывает со счета в своей монографии, – подобно тому, как поклонники мелкого хозяйства из числа теоретиков отбрасывают этот факт, ссылаясь на возможность помочь делу кооперацией. Мы не желаем смешивать действительность капитализма с возможностями мещански-кооперативного парадиза: ниже мы приведем факты о том, кому достаются в действительности наибольшие выгоды от кооперации.

Отметим, что Klawki «не считает» в мелком и среднем хозяйствах труда самих хозяев по дренированию почвы, по ремонту всякого рода («крестьяне сами работают») и т. п. Это «преимущество» мелкого хозяина социалист называет Ueberarbeit, чрезмерным трудом, перерабатыванием, а буржуазный экономист – одной из выгодных («для общества»]) сторон крестьянского хозяйства. Отметим, что в средних хозяйствах, по указанию Klawki, наемные рабочие получают лучшую плату и харчи, чем в крупных, но и работают интенсивнее: «пример» хозяина побуждает к «большему прилежанию и тщательности» (465). Кто же из этих двух капиталистических хозяев, помещик или «свой брат» крестьянин выжимает из рабочего больше труда за данную плату, – Klawki не пытается определить. Мы ограничимся поэтому указанием на то, что расход на страхование рабочих от увечий и на случай старости составляет для крупного хозяина 0,29 марки на морген, для среднего – 0,13 марки (мелкий земледелец и здесь пользуется тем преимуществом, что вовсе себя не страхует, – разумеется, к немалой «выгоде общества» капиталистов и помещиков), – и затем еще ссылкой на пример русского земледельческого капитализма. Читатель, знакомый с книгой Шаховского «Отхожие земледельческие промыслы», помнит, может быть, такое характерное наблюдение: мужики-хуторяне и немцы-колонисты (на юге) отбирают себе рабочих «на выбор», платят им на 15–20 % дороже, чем крупные наниматели, и выжимают из них на 50 % больше работы. Это сообщал г. Шаховской в 1896 г., а в нынешнем году мы читаем, напр., в «Торгово-Промышленной Газете»{76} такое сообщение из Каховки: «… Крестьяне и хуторяне, по обычаю, платили дороже (чем экономии платили наемным рабочим), так как требуют лучших рабочих и более выносливых» (№ 109, 1901 года, от 16 мая). Вряд ли есть основания думать, что подобное явление свойственно одной только России.

В приведенной выше таблице читатель заметил два приема расчета: включая и не включая денежную оценку рабочей силы хозяина. Г-н Булгаков считает прием включения оценки «едва ли правильным». Разумеется, точный бюджет натуральных и денежных расходов и хозяев и батраков был бы гораздо правильнее, но раз таких данных нет, то приходится неизбежно определять денежные расходы семьи приблизительно. И вот чрезвычайно интересно, как Klawki делает этот приблизительный расчет. Крупные хозяева сами, конечно, не работают: они имеют даже особых управляющих, исполняющих за плату весь труд по руководству и надзору (из четырех имений три с управляющими, одно – без управляющего; это последнее имение в 125 ha Klawki считал бы более правильным называть крупно-крестьянским имением). Хозяевам двух крупных имений Klawki «кладет» по 2000 марок в год «за труды» (состоящие, напр., в имении первом в том, что хозяин приезжает из своего главного имения раз в месяц на несколько дней, чтобы присмотреть за управляющим). Владельцу 125 ha (у первого 513 ha) он уже «кладет» только 1900 марок за работу самого хозяина и трех его сыновей. Разве не «естественно», что при меньшем количестве земли должен «обходиться» меньшим бюджетом? Средним хозяевам Klawki кладет уже 1200–1716 марок за всю работу мужа и жены, а в трех случаях также и детей. Мелким хозяевам – по 800–1000 марок за работу 4–5 (sic!) человек, т. е. немногим больше (если больше), чем получает батрак, инстмаи, зарабатывающий с семьей всего на 800–900 марок. Итак, здесь уже делается еще крупный шаг вперед: сначала приравнивалось заведомо неравное, теперь объявляется, что уровень жизни должен понижаться от крупного хозяйства к мелкому. Ведь это значит заранее признать тот факт принижения капитализмом мелкого крестьянина, который якобы опровергается выкладками о размерах «чистой прибыли»!

И если денежный доход понижается с уменьшением размеров хозяйства по предположению автора, то сокращение потребления доказывается прямыми данными. Количество потребляемых в хозяйстве продуктов земледелия составляет на одного человека (считая двоих детей за одного взрослого): у крупного хозяина – 227 марок (среднее из двух цифр), у среднего – 218 марок (среднее из четырех цифр), у мелкого – 135 (sic!) марок (среднее из 4-х цифр). И притом, чем крупнее хозяйство, тем больше прикупается предметов питания (S. 453). Klawki и сам заметил, что тут приходится поставить вопрос о той Unterkonsumption (недопотребление), которое г. Булгаков отрицал и о котором он здесь предпочел умолчать, оказываясь еще большим апологетом, чем Klawki. A Klawki старается ослабить этот факт. «Имеет ли место известное недопотребление у мелких хозяев, – говорит он, – этого мы не можем утверждать, но считаем это вероятным по отношению к мелкому хозяйству IV» (97 марок на душу). «Факт тот, что мелкие крестьяне живут очень бережливо (!) и продают многое такое, что они сберегают у себя, так сказать, ото рта» (sich sozusagen vom Munde absparen)[79]. Делается попытка доказать, что высшей «производительности» мелкого хозяйства этот факт не устраняет: если поднять потребление до 170 марок – сумма вполне достаточная (для «меньшего брата», но не для капиталиста-земледельца, как мы видим), – то получим, что на 1 морген надо бы увеличить потребление и уменьшить доход от продажи на 6–7 марок. За вычетом их получим (см. выше табличку) 29–30 марок, т. е. все же выше, чем в крупном хозяйстве (S. 453). Но если мы поднимем потребление не до этой на глаз взятой цифры (и притом взятой пониже, ибо «ён достанет»), а до 218 марок (= действительность в среднем хозяйстве), то увидим, что доход от продажи продуктов упадет в мелком хозяйстве до 20 марок на морген против 29 при среднем и 25 при крупном хозяйстве. То есть: исправление одной этой (из многочисленных указанных выше) неправильности в сопоставлениях Klawki разрушает уже всякое «преимущество» мелкого крестьянина. Но в изыскиваниях преимуществ Klawki неистощим. Мелкие крестьяне «соединяют земледелие с промыслами»: трое мелких крестьян (из 4-х) «прилежно ходят на поденщину, получая, кроме платы, и харчи» (435). Но особенно велики преимущества мелкого земледелия во время кризиса (как русским читателям давно уже известно из многочисленных народнических упражнений на эту тему, подогреваемых теперь гг. Черновыми): «Во время сельскохозяйственного кризиса, да такжо и в другое время, именно мелкое хозяйство будет обладать наибольшей прочностью, будет в состоянии сбывать сравнительно больше продуктов, чем другие разряды хозяйств, посредством крайнего сокращения домашних расходов, каковое сокращение должно, правда, вести к некоторому недопотреблению» (479 – последние выводы Klawki, ср. S. 464). «Многие мелкие хозяйства принуждаются, к сожалению, к этому высоким размером процентов по долгам. Но таким образом – хотя и с большим трудом – они получают возможность держаться и перебиваться. Вероятно, именно сильным сокращением потребления объясняется, главным образом, то увеличение мелкокрестьянских хозяйств в нашей местности, которое констатирует имперская статистика». И Klawki приводит данные о кенигсбергском регирунгсбецирке[80], в котором с 1882 по 1895 г. число хозяйств до 2 ha возросло с 56 до 79 тыс., в 2–5 ha – с 12 до 14 тыс., в 5–20 ha с 16 до 19 тыс. Это – та самая Восточная Пруссия, в которой гг. Булгаковы усматривают «вытеснение» крупного производства мелким. И подобные господа, которые так по-суздальски толкуют цифры голой статистики площадей, кричат еще о «детализации»! Вполне естественно, что Klawki считает «важнейшей задачей современной аграрной политики для разрешения вопроса о сельских рабочих на востоке – поощрить наиболее дельных рабочих к оседлости посредством доставления им возможности, если не в первом, то хотя бы во втором (sic!) поколении, приобрести кусочек земли в собственность» (476). Не беда, что инстманы, которые покупают себе кусочек земли из своих сбережений, «оказываются большей частью в худшем положении в денежном отношении; они это и сами знают, но их приманивает более свободное положение», – и вся задача буржуазной экономил (а в настоящее время, по-видимому, также и «критиков») поддерживать в самой отсталой части пролетариата эти иллюзии.

Таким образом, исследование Klawki по всем пунктам опровергает ссылавшегося на него г. Булгакова. Оно доказывает техническое превосходство крупного хозяйства в земледелии, чрезмерный труд и недоедание мелкого крестьянства, превращение его в батрака и поденщика для помещика, доказывает связь роста числа мелких крестьянских хозяйств с ростом нужды и пролетаризации. Два вывода из этого исследования имеют особенно важное принципиальное значение. Во-первых, мы видим наглядно препятствия к введению машин в земледелии: это – бесконечное принижение мелкого земледельца, готового «не считать» своего труда, делающего для капиталиста ручной труд более дешевым, чем машинный. Вопреки утверждениям г. Булгакова, факты вполне доказывают полную аналогию между положением мелкого крестьянина в земледелии и кустаря в промышленности при капиталистических порядках. Вопреки утверждениям г. Булгакова, мы видим в земледелии еще более широкое принижение потребностей и усиление интенсивности труда, как орудие в конкуренции с крупным производством. Во-вторых, по отношению ко всем и всяким сравнениям доходности мелких и крупных хозяйств в земледелии мы должны раз навсегда признать абсолютно негодными и вульгарно-апологетическими выводы, игнорирующие три обстоятельства:

1) Как питается, как живет и как работает земледелец?

2) Как содержится и как работает скот?

3) Как удобряется и рационально ли эксплуатируется земля? Мелкое земледелие держится всяческим хищничеством: расхищением труда и жизненных сил земледельца, расхищением сил и качеств скота, расхищением производительных сил земли, а потому всякое исследование, не принимающее всесторонне во внимание все эти обстоятельства, представляет из себя просто ряд буржуазных софизмов[81].

Неудивительно поэтому, что именно «теория» чрезмерного труда и недостаточного потребления мелких крестьян в современном обществе вызвала особенно ожесточенные нападки гг. критиков. Г-н Булгаков еще в журнале «Начало» «брался» (№ 1, с. 10) привести сколько угодно «цитат», доказывающих противоположное тому, что утверждал Каутский. Из исследования Союза социальной политики{77} «Bäuerliche Zustände» («Положение крестьян») – повторяет г. Булгаков в своей книге – «Каутский, в своей попытке гальванизировать труп (sic!) устарелой догмы, выбрал несколько фактов, свидетельствующих о вполне понятной для данного момента угнетенности крестьянского хозяйства; пусть убедятся, что там можно найти свидетельства и несколько иного характера» (II, 282). Попробуем же «убедиться» и проверить «цитаты» строгого ученого, который отчасти просто повторяет цитаты Герца (S. 77, русск. пер. 183).



Поделиться книгой:

На главную
Назад