Даже страшно стало — как же можно было прожить такие прекрасные дни и ночи, такие цветения и снегопады, такие события и встречи и не понять их таинственного значения? Как можно было не заметить тысячи мельчайших подсказок, выглядывающих из-за совпадений, как можно было не расслышать красноречивые интонации наитий, возникающих попутно наблюдениям — пусть и поверхностным? Авось там, в прошлом, что-то есть, что-то скрыто такое… непостижимое и важное, ошеломляющая разгадка темпоральности бытия? У нее дух перехватило от страха, что она могла оставить свое прошлое как оно есть, без внимания, без переработки, поступить с ним не по-хозяйски. Это все равно что собрать урожай и бросить на произвол судьбы, не довести его до ума…
Вспомнились слова, давным-давно вычитанные у К. Саймака и почему-то поразившие ее, немудрую тогда. Она знала их почти наизусть: «Почему человек так тоскует по прошлому? Ведь знает же он — знает даже тогда, когда тоскует, — что осенней листве никогда уже не пламенеть так ярко, как однажды утром тридцать лет назад, что ручьям никогда больше не бывать такими чистыми, холодными и глубокими, какими они помнятся с детства…»
Хорошо, что к ней сейчас пришла эта мысль и еще есть время завершить свои деяния правильно! Она обязательно должна переворошить прошлое, перебрать заново события, разложить по полочкам свои толкования сути вещей, переосмыслить. Надо не отмахиваться от факта, что она приближается к последней черте, за которой открывается лишь безбрежная мудрость — без докучающих желаний, изматывающих самоутверждений, без дальнейшей погони за знаниями, без переоценки ценностей, без всего того, что характеризует молодость, рост, движение вверх. Она уже на пике! Она достигла того дивного состояния души, которое называют мудрость. Она его называет личным совершенством. Надо вовремя и мужественно поставить точку в исканиях. И уж потом не надрываться больше, а просто отдыхать.
И как же это теперь понятно, что, проживая дни трудами своими, мы лишь собираем сведения о жизни и своем пути по ней, кое-как перерабатываем в знания, впопыхах наталкиваем в мешки памяти и оставляем до лучших времен! И не думаем, когда они должны прийти — эти лучшие времена. Спешим, бежим… А они приходят внезапно, как морщинки на лице, и не просто так, а с требованием отчета нашего о прожитом, о том, что мы сделали для людей, какой духовный багаж оставляем наследникам… И надо быть готовыми к такому отчету, как надо быть готовым к старости, чтобы при ее внезапном обнаружении в себе сердце не разорвалось от горя.
— Куда мы торопимся? — вдруг сказал старик довольно звонким голосом, с четкой дикцией, ни к кому не обращаясь. Он покачал головой сверху вниз, не осуждая себя, а утверждая свою правоту: — И зачем все время уходим и уходим…
Цветова посмотрела на него с удивлением, словно была на чем-то застигнута, словно он прочитал ее мысли. Но нет, старик ни на кого не смотрел. Она вздохнула, понимающе улыбнулась. Старик продолжал никого не замечать — в это время он уже отвлекся от окна, от созерцания пейзажей, от движения поезда и рассматривал свои руки, сложенные на столике, то поглаживая их, то пробуя ногти на прочность. Нервничает? Может, он хочет пообщаться или что-то спросить? Или это мысли вслух, что часто бывает со стариками?
— Вам далеко ехать? — спросила Цветова неожиданно для себя. Она давно перестала быть любопытной, ибо знала, что расспросы умножают вежливую ложь. Но в данном случае это была лишь забота, лишь забота о старике…
— Нет, тут рядом… — буркнул он. — Это я так… Извините.
Дарья Павловна оглянулась на других пассажиров, заметила, что к ним стали прислушиваться, и прикусила язык, лишь вежливо поблагодарила за ответ легким кивком.
Ну да, ну да… — опять думала она, продолжая взволнованно переживать озарения, со звонкой пронзительностью настигшие ее сейчас, — воспоминания важны… И ведь это давно известно! Мысль, раньше казавшаяся банальной, вдруг засверкала по-новому: ничего не случается зря и не проходит даром. И воспоминания не прихоть, а обязанность, завершающий этап деяний. Затуманившееся, а возможно, и нарочито отброшенное прошлое не исчезает, оно остается достоянием человека, грузом его души; существует как масса полуфабрикатов, требующих переработки, чтобы стать товаром. Без них жизнь не будет завершенной, не получит оценки и не станет полезной по существу — хотя бы в собственных глазах. Да…
Но ехала Цветова в свой родной поселок не за этим. Ехала по делу. Хотя… это возникшее вдруг дело — не та ли самая подсказка о долге, числящемся за ней?
Сидящий рядом молодой мужчина с наушниками и плеером в кармане, отчужденно посматривающий на людей как на часть вагонного интерьера, изрядно отвлекал ее от мыслей — ведь как ни втыкай проклятые кнопки в уши, звук от них все равно разносится на расстояние метра-двух. И хоть был он тихим, но не менее назойливым и раздражающим, чем жужжание осы, попавшей в дом и отчаянно бьющейся о стекла. Эти разлетающиеся по сторонам ошметки звуков не представляли собой какого-либо гармоничного целого: ни мелодии в них, ни настроения, ни других музыкальных фишек не усматривалось — зато однозначно ощущалась их противоестественность. Не зря они никак не вплетались в звуковой фон окружения, не растворялись в нем, а только торчали кольями и неимоверно давили на психику, мешали другим восприятиям.
Цветовой вдруг увиделось бескрайнее поле с неубранной рожью, поникшей колосьями, просыпавшей зерна на землю. От конца до края поле было утыкано противотанковыми ежами, накрепко сваренными из рельсов. Но если так уж мешает этот разбрасывающий ноты гаджет и воображение ищет соответствующий образ, то почему не щиты снегозадержания на зимнем поле, ведь они тоже представляют собой препятствие? По виду почти то же самое, но суть не та. Она была бы обнадеживающей и жизнеутверждающей. А чутье художника не обманешь. Ему мнится именно горе. Оно подсовывает картины не созидания, а вопиющей заброшенности… потому что в них находит завершение жужжание плеера. Воплотившись в видении вражеских танков, черных и с белыми крестами на боках, гурьбой прущих, чтобы поглумиться над землей, поникшей в печали, чтобы атаковать, взорвать, исковеркать — он был не только образом разрушения и вреда, а сам являлся сущим злом.
Говорят, мысль материальна. Видно, так и есть, ибо вагонный меломан, любитель отуплять себя мешаниной звуков, не имеющих аналогов в природе, проявил беспокойство — покосился на соседку и попытался отодвинуться, хотя рядом сидели люди и это сделать ему не удалось. Но все же, все же! Цветова торжествовала.
Спустя некоторое время поезд начал тормозить. Некоторые пассажиры, посматривая в окно, прикидывали, не проехали ли нужную остановку. Другие же, ощупывая свои поклажи — все ли на месте, готовились к выходу, перемещались из купе в коридор и дальше в тамбур. В последнюю минуту за ними двинулся и мужчина с плеером.
Какое облегчение!
По вагону прокатилась волна свежего воздуха, словно выметая за вышедшими их след и дух, а с тем вагон начал заполняться новыми попутчиками. Они сосредоточенно и деловито продвигались вперед, неся на уровне груди объемные баулы, и все как один пряли глазами в поисках свободного места. Возле Цветовой опять уселся мужчина — посолиднее прежнего, опрятно одетый, привлекательный, уверенный. Он вежливо поздоровался с присутствующими, привычным жестом поддернул штанины брюк чуть выше колен и осторожно опустился на диван. И этот не без дури, невольно подумала Цветова, глядя, что кладь свою он небрежно бросил прямо посреди купе. Другие тоже обратили на это внимание и озадаченно покосились на него. Товарищ явно желал показать, что впредь весь вагон — это его территория, и он никому не позволит самочинствовать тут.
Однако! Поведя ногой под сиденьем и найдя, что ее сумка на месте, Цветова еще раз откинулась на спинку — слава богу, кажется, устроились. Публика собралась тихая, степенная и не мешающая размышлять о делах. Не то чтобы ей это позарез нужно было, но не мешало.
Завтра-послезавтра она собиралась встретиться с новым заказчиком и ей хотелось настроиться на разговор. Будучи опытной мемуаристкой, она знала, что залогом успеха является симпатия к тому, кто платит деньги, иначе ничего путного о нем не наваяешь. Естественно, она больше любила новых людей, ведь знакомство с ними невольно начинается с чистого листа — приятные отношения, как приятна всякая хорошо оплачиваемая работа. Так вот если бы этот довольно зрелый мужчина, пригласивший ее на переговоры, был незнаком ей, было бы проще. Но нет, года два-три назад она встречалась с ним на юбилее классного руководителя, где он, один из успешных воспитанников юбиляра, только младше Цветовой лет на десять-пятнадцать, был в числе спонсоров мероприятия. Видимо, по этой причине вел он себя активно, держался чванливо, что испортило Дарье Павловне весь вечер, как пресловутая ложка дегтя. Она даже имя его, Сергей Викторович Клёшев, не сразу запомнила и называла Деготь, когда делилась впечатлениями с родителями.
Теперь, возвращаясь мыслями к той единственной встрече, она отбрасывала негативные впечатления и пыталась найти в Клёшеве что-то симпатичное, приятное, за что можно было бы зацепиться и… оправдать его, увидеть в выигрышном свете.
Что ей было известно о нем лично? Фактически ничего. Ну говорили, что он тоже родился и вырос в Славске. Родители его, коренные славчане, имели перекошенный домик где-то у Родниковой балки, затерянной в камышах. Цветова не знала жителей того края, редко там бывала, а если и бывала, то только на Кирпичном пруду. Кажется, мать Клёшева до замужества то ли дружила с ее родителями, то ли просто хорошо знала их… Это исчерпывающий перечень объективных данных.
А вот ее личные наблюдения: Клёшев не глуп, да и внешность у него, конечно, заметная — рост, сложение… пригожие черты лица… И еще что-то… Еще что-то симпатичное витало в памяти и не прорисовывалось, не позволяло ухватиться за него, что-то примитивно-убедительное… Она вспомнила выражение «приятно глазу» из фильма «Рожденная революцией» и начала анализировать, к какому органу чувств отнести ту неуловимую симпатию, тень которой ей мерещилась. Так, впечатления глаз она описала. Теперь уши. Внутренний слух воспроизвел голос Клёшева и выдал характеристику — да, не отталкивает, особенно если его не смешивать со смыслом речей. Дальше, осязание. Оно молчало, равно как и вкусовые рецепторы, — за неимением контакта. Наконец, обоняние — о! Она вспомнила запах — Деготь источал запахи ее любимого одеколона, который при случае она покупала мужу. Хотя сейчас этот аромат перебивался чем-то противным, что прикасалось к ней…
Открыв глаза, Цветова почти у себя под носом обнаружила поднятую ногу только что усевшегося рядом пассажира. Нога — не менее сорок пятого размера — раскачивалась вверх-вниз вместе с дрожанием вагона и ударяла ее по коленям. А тот, кому она принадлежала, и думать не собирался, что беспокоит женщину и марает ее платье грязью. Развалившись и сползя к краю сидения, он оперся плачами о спинку и положил правую ногу на левую, причем по-американски: лодыжкой на колено. Хорошо хоть не оперся о стол, подумала Цветова. Однако хорошего было мало, поза соседа демонстрировала взору грязный башмак с прилипшими к подошве комьями раскисшего грунта и стебельками травы. Цветова раскрыла глаза шире и поняла, что комья грязи и стебельки не столь безобидны — это были перетертые остатки козьего «гороха», вследствие чего соответствующе разили, перебивая аромат так трудно доставшихся ей воспоминаний.
Одергивать наглеца было бесполезно, она представляла, что может услышать в ответ на просьбу опустить ногу и не пачкать платье.
— Позвольте встать, — попросила она.
Обманчиво импозантный мужик грузно подвинулся, не опуская ноги:
— Пожалуйста, — произнес обходительным тоном, так поразительно не гармонировавшим с манерой держаться.
Бывает же такое! Что за смесь показной учтивости на словах и разнузданного хамства в повадках? Дарья Павловна вынула из-под сидения свою сумку и, закрываясь ею от торчащей ноги, вышла в коридор, не думая о том, где приткнется. Ведь коридора по сути не было, а был лишь узкий проход между сидениями, установленными поперек поезда с одной стороны и вдоль его — с другой стороны.
— А вы тут присаживайтесь, — подымаясь, пригласила ее крепко скроенная женщина средних лет, сидящая напротив купе, из которого вышла Цветова. Видно, она незаметно наблюдала за происходящим и одобрила реакцию Цветовой на явный вызов.
— Спасибо, а как же вы? — тихо спросила Дарья Павловна.
— А я сяду на ваше место, — еще тише ответила женщина, — и мы посмотрим, кто тут круче, — она настолько спокойно и уверенно улыбнулась, что Цветова втайне порадовалась, что есть кому дать укорот наглецу.
— Мне, правда, скоро выходить, — сказала она.
— Ничего, вы пока присядьте.
Каждый из присутствующих был занят собой, к происходящему никто не присматривался. По крайней мере такое создавалось впечатление. Даже тот, кто явился причиной переполоха, беспечно смотрел в окно, наверное, подзадоренный своей маленькой победой.
Женщина, уступившая место Цветовой, шагнула в купе, направляясь к освободившемуся месту. При этом, имитируя неловкость, с размаху двинула сумкой по торчащей лодыжке рассевшегося по-американски мужика. Казалось, после такого удара обязательно должен был случиться вывих суставов. Но нет, он смолчал. Между тем женщина, покачнувшись от движения поезда, всей тяжестью наступила острым каблуком на его вторую ногу.
— Осторожно! — взвыл мужик, моментально приобретая нормальную позу.
— Извините, я не хотела, — мрачно буркнула женщина, отступая на середину купе и подминая ногами стоящую там сумку. — Если можете, подвиньтесь.
— Это легко! — мужик подался в угол и тотчас оказался притиснутым новой соседкой к стенке так, что уж никак не мог придать составленным друг к дружке ногам иную позу, тем более не мог задрать их.
Сидящие на этом диване пассажиры, ловя момент, сразу же расселись вольнее.
— Спасибо, — буркнул кто-то из них, обращаясь к находчивой женщине, — так получше будет.
— Ага, — ответила та и еще раз по-простецки двинула в угол крутым боком, усаживаясь удобнее. Свою поклажу оставила на коленях, правда, чтобы не мешать остальным, ссунула ее на затиснутого в угол мужика. Затем, словно о коврик, деловито отерла ноги о сумку, попавшую под ноги, сложила руки и, удовлетворенно вздохнув, затихла.
— Это моё, — потянулся присмиревший мужик к бесцеремонно растоптанной сумке, чтобы забрать ее. Но не тут-то было! Женщина и не думала выпускать его из западни.
— Не грусти, — перешла она на «ты», полагая, что они достаточно познакомились. С этими словами поддела его кладь ногой и бросила под лавку: — Лови, казак! Куда едем? — вдруг произнесла задушевно и по-свойски саданула соседа мощным плечом: — Далеко ли?
— Да ладно, — буркнул тот понимающе, — я еще успею подремать, — он прикрыл глаза, приникая головой к стене и смиряясь с переменой власти.
— Вот и у меня две дочери, — вдруг неожиданно произнес старик, обнаруживая себя по другую сторону откидного столика. — Двое. И тоже обе сели и разъехались кто куда. Далеко уехали… — сказал он тише.
Поезд начал тормозить, в окне замелькали очертания элеватора бывшего «Заготзерно». Цветовой надо было выходить. Посмотрев на остальных, чтобы попрощаться, она увидела, что никому до нее нет дела: тот, из-за кого она ушла из купе, казалось, в самом деле задремал; зажавшая его в угол женщина с интересом посматривала в окно; пожилой мужчина все так же изучал свои руки и шевелил губами, а остальные блуждали взглядами под потолком.
Поднявшись, Цветова тихо вышла в тамбур и первой покинула вагон остановившегося поезда. Она шла навстречу странным обстоятельствам и неожиданным приключениям, но даже не подозревала об этом, а думала лишь о человеческой тесноте, о насыщенности и бурлении жизни везде, даже в обыкновенной поездке на пригородной электричке.
МЕДИТАЦИИ ХАЗАРКИ
Мысль о том, что ты далеко, зовет меня в дорогу. Я начинаю собираться и чувствую, как убыстренно растут мои ногти. Очень скоро они становятся такими же длинными, как и пальцы, затем удлиняются еще, становятся мягкими и зелеными. Я уже знаю, что их движение вперед, к тебе, теперь не остановить. Ничто не препятствует этому. И мои ногти превращаются в длинные, упругие, трепещущие ростки — такие длинные, что им и меры нет. Где-то впереди, далеко от меня, эти ростки ветвятся. Появляется много разветвлений. Сначала я считаю их, а потом сбиваюсь со счета, но не впадаю в уныние, ибо начинаю понимать, что их ровно столько, сколько насчитывается ударов пульса от начала моих дней. Все становится на свои места. Это моя душа ревется к тебе единственно доступным ей способом.
Поняв это, я уже не удивляюсь, что мои ногти, достигнув твоих пределов, превратились в леса, наполненные ягодами, птицами и зверьем. Они потекли неспешными реками, обрамленными задумчивыми, созерцающими берегами.
Иногда ты берешь лукошко и весло и выходишь из дому. Ты думаешь, что идешь по грибы, по рыбу — просто на прогулку. Тебе кажется, что в эти минуты ты уходишь от людей и от меня тоже. Ты думаешь, это правда?
Ха-ха! И я радуюсь, что перехитрила тебя, прячущегося от эмоций во имя сохранения силы мысли. На самом деле именно тогда ты находишься ближе всего ко мне. Ты ходишь по пространствам моих миров, дышишь моими озонами, в коих расплавлены мои мысли. Ты впитываешь их, обогащаясь внутренне. Реки, берущие исток в моем сердце, дают жизнь всему, что окружает тебя. А ты и не подозреваешь об этом! Ты бил веслом по моим водам, отталкиваясь от них и уносясь в свои миражи, где, словно возделанный сад, растут сказки для взрослых.
Что бы ты делал без меня?
Думы все о тебе. Они проникают в волосы, которые ни завить, ни собрать в пучок невозможно. Они живут сами по себе, без меня, оставляя мне — спасибо и на этом! — возможность упорядочивать их. Рассыпаются по плечам, покрывают спину, при ходьбе похлестывают по пяткам. Со временем они уже влекутся за мной, словно шлейф, оставаясь позади моего движения — в прошлом. Но я не хочу, чтобы мысли были только воспоминаниями. Хочу, чтобы они стали осознанием всего, что держит меня на свете, и я хочу, чтобы они подготовили мне будущее. Я иду к тебе всем своим существом и скоро впитаю тебя. Понимание этого воодушевляет меня, мое дыхание становится глубже и порывистей, оно превращается в медленные, но сильные вдохи и выдохи, все более протяженные — оно становится ветром. Ветер поднимает из-за спины приземленные — уже отдыхающие — мысли-воспоминания, что превратились в волосы, и уносит их в высь. Там мысли становятся мечтами, которые группируются в поднебесье и образуют жизнерадостные облака будущих событий, то кучно-конкретных, то расплывчато-неопределенных, похожих на легкую хмарь. Они плывут над землей в твою сторону.
Теперь все вокруг тебя стало мной. Ты не знал этого? Как странно. Почему же ты не заметил, что все дожди и снега выпадают только по твоему желанию? Почему не задумался о том, что ветры меняют свое направление сразу же, как ты этого захочешь?
Я вырываю тебя из толпы и уношу с собой, как только чувствую, что силы твои иссякают. Перемываю твою душу, выгребаю оттуда золу и пепел, подбрасываю в ее костер новых поленьев, набирая их из неизвестных тебе, диковинных деревьев. Разглаживаю морщины печали на твоем челе и горестные складки вокруг губ. Снимаю пыль с твоих ног и плеч. Я обновляю тебя.
Умытым, свежим и просветленным ты возвращаешься в свой мир, не подозревая, что над твоим бодрым самочувствием трудилась я и что оно — итог моих забот о тебе. Ты не подозреваешь, что неусыпное небо моими мечтами несет над тобой охранную службу. И снова, и снова при первой твоей усталости… в мои леса…
Хорошо, что ты не ведаешь, как я завладела тобой. Совсем не обязательно тебе знать, что все время вокруг тебя хорошего была только я и что ты отвык без этого жить. Иногда я думаю: а вдруг ты прозреешь… Но и на этот случай я что-нибудь придумаю, я не оставлю тебя наедине с этой злой правдой.
Ты живешь иллюзией своей независимости. Живи. Но на всякий случай, если ты усомнишься в этом, у меня уже есть новая заготовка — все о том же, но с иным названием.
Не все время моим облакам парить над землей. Иногда они взрываются грозами и изливаются обильными дождями, нужными земле. Я иду под их струи, мою свои длинные волосы. Затем сушу под яркими безразличными потоками солнца, разбрасывающимися туда, где их ждут и собирают в копны, но с той же расточительностью и туда, где не витает дух, где время не заключено в живые оболочки, несущие в себе его порции, отмеренные Всевышним.
Однажды, подставив лицо вешнему теплу, я закрыла глаза. И тут мне сбоку почудилось мурлыканье, а вслед за ним что-то живое и мохнатое коснулось щек, будто, как случалось в детстве, ко мне ластилась кошка и рассказывала сказку — одну на все времена, но каждый раз с новым смыслом. Отстранившись от иных звуков и ощущений, прислушавшись, что именно теперь говорится в той сказке, я поняла, что это пророчит нечто, идущее из меня. Не раскрывая глаз, нежась в тепле светила, я сконцентрировала свое умение понимать самую себя и направила его на эти слабые звуки и прикосновения. Тем временем от них у меня начали загораться щеки. Из этого пламени, как от горящих поленьев благородных древес, разлился вокруг — так казалось мне! — щемяще-горький аромат, и от него учащенно забилось сердце. Тук-тук-тук — выбрасывало оно из меня песчинки времени и с каждым туком его во мне оставалось меньше.
Наверное, так я стояла бы до сих пор, прислушиваясь и ожидая озарения. Так стоять и стоять вполне можно было, тем более что наблюдение за происходящим со мной завораживало не меньше, чем огонь или море. Но тут внезапно я увидела тебя в своей глубине. Ты был глубже самого глубокого, что во мне имелось. И тогда все объяснилось: это бесконечная любовь моя дробилась на кванты и истекала из меня то желанием видеть тебя, то жаждой слышать, то настойчивым стремлением осязать. И я забеспокоилась: вдруг с этим излучением из меня уйдет все отпущенное мне время, а тебя все не будет рядом; вдруг с каждым квантом любви, которых у меня ровно столько, сколько и времени, я истеку вся вовне, так и не дождавшись тебя.
Как остановить или чем пополнить эти порции исчезновений? Ведь я не могла оставить тебя одного, без себя — твоего единственного достояния! Это значило бы оставить тебя ни с чем.
И тогда я стала собирать солнечные лучи, дробить их, скатывать из них шарики, как снежки из снега, и прятать в себе. Насобирав столько же солнца, сколько во мне роилось желаний в отношении тебя — а их было гораздо больше, чем моя память помнит твоих взглядов в мою сторону, — я подумала, что пора действовать. И превратила себя в глаза ночи: порции солнца, те самые маленькие шарики, ставшие частью меня, я достала из своих закромов и тайком сыпанула в беспроглядную темень. Они разлетелись в разные стороны, но ни один не упал на землю — порции света зацепились за небосвод. Ура, отныне у меня появились свои маленькие фонари, подавляющие мрак и отгоняющие его от тебя! Главное же: они стали моими глазами, устремленными на тебя и видящими тебя всегда, даже тогда, когда настоящее солнце гасит их свечение.
Я поняла, насколько правильно поступила. Ведь что было раньше? Раньше твоя ночь и моя ночь оказывались двумя разными ночами, твой день и мой день не совпадали, ибо ни ночью, ни днем мы не делили общий труд. От этого твое время и мое время текло не в одном направлении, и чем больше его тратилось, тем дальше друг от друга мы оказывались, и мы уже были далеко друг от друга.
Как хорошо, что однажды я подставила свои волосы под дожди от собственных облаков! Иначе бы мне никогда не додуматься сократить возникшие расстояния с помощью шариков из солнца.
Унаследовав мой непокой, звезды родили движение и зажили собственной жизнью. Каждая хотела обнять тебя и отбросить от тебя тень, пахнущую цветущим барбарисом. Каждая стремилась создать твои копии из своей тишины, чтобы ты возродился именно с нею. Но ведь ты так устроен, что тебе одной звезды, светящей только с одной определенной стороны и создающей плоскую проекцию, мало. И тогда они сговорились и начали отдаляться от тебя, чтобы издали создать нечто единое, объемное, как и ты. А еще тем самым они убегали от соперничества друг с другом.
Но их разбегание начало усиливать энтропию моих желаний. Этого я допустить не могла и не могу, поэтому до сей поры настойчиво и регулярно выбрасываю в ночь все новые и новые порции небесных светил. Хотя с ними все повторяется в той же последовательности — эгоизм желаний, соперничество, а потом сговор и разбегание…
Чего же ты хочешь от меня? Если бы я была тебе не нужна, то мне до тебя не было бы дела. Зачем горишь на моих потрескавшихся щеках?
Прости за лукавство, я знаю ответы: без меня ты погаснешь. А с тем исчезнет смысл жизни, ибо не для кого будет мне собирать солнечные лучи, дробить их и, пропустив через свой кристалл, выбрасывать в небо. И не станет над миром звезд, и прекратится всякое движение во Вселенной.
Так с кого же начался мир?
О Боже, зачем я мыла волосы под дождями из тех облаков, что парят над тобой?!
СИНИЦА И СОЛОВЕЙ
На опушке сквера, что рос в самом центре большого города, обитала маленькая желтогрудая Синица. Она была уже старая и неповоротливая, но зато слыла мудрой птицей, хотя и была вечно чем-то озабоченной, откровенно говоря, немного рассеянной, отчего у нее в ушах зимой и летом звенели зеленые ветры, а в глазах плыли и плыли облака. Впрочем, этого никто не замечал, так как до нее мало кому было дело.
Но однажды о ней вспомнил Скворец.
— Вы знаете, уважаемая Синица, в нашем сквере поселился Соловей, — сказал он: — Во-он за теми деревьями, — и показал крылом куда-то в сторону.
— Странно, я слышала, что такие птицы водятся на свете, но видеть или слышать их здесь, в центре города, не доводилось… — равнодушно покачала головой Синица. — Неужели прямо в этом сквере поселился? — недоверчиво прищурила она глаз, отчего облака убрались оттуда восвояси, и он стал чист, как стеклышко.
— Да, — сказал Скворец, деловито смахнув с себя клювом кажущуюся соринку. — Я, собственно, по этому делу и беспокою вас. Новость ведь…
— О-о! — щебетнула Синица то ли досадливо, то ли удивленно, — о…
— Мне радостно, — продолжал Скворец. — А то ведь что получается? Люди начинают забывать Соловья, хорошие песни. И это беспокоит меня. Чего стоит мир, в котором каждый воробей считает себя певцом, засоряет эфир глупым чириканьем да без толку суетится тут и там, куда ни пойдешь? А следом, представьте только, и насекомые начинают мнить о себе. Пожалуйста, за примерами далеко ходить не надо — комары, и те теперь считают, что их визжание кого-то услаждает! Пора вспомнить о настоящих певцах. Да! И рассказать о них, чтобы каждый сверчок знал свой шесток.
— От меня-то что надо? — вздохнула Синица давным-давно не верящая в бескорыстность благих намерений.
— Просто познакомьтесь, уважаемая Синица, с Соловьем, поговорите с ним…
— Что-то ты не договариваешь, резвый молодец. Знаю я тебя. Небось, хочет Соловей, чтобы люди отдельную кормушку прикрепили к его дереву. Попросил пропиарить его? Признавайся.
— Да вы сами во всем разберетесь, — мелодично засвистел Скворец. — Ах, Синица, повествовать о явлениях жизни так, как умеете вы, никто не может. А я потом растиражирую ваш рассказ.
— И то… — согласилась мудрая птица, не желая огорчать Скворца. — Вы же знаете, от меня не убудет, если Соловью хорошего добавиться. Пускай.
Недолго думая, Синица, разжав крылышки, отряхнула, словно дождевые капли, свою неподвижность, раз-два чиркнула клювом о древесную кору, даже потанцевала на шершавой ветке, чтобы очистить с лапок мнимую пыль, и полетела к Соловью.
Соловей показался ей всем пернатым не чета — голосистый, приветливый, с открытой душой. «Да-а… — подумала Синица, невольно оживившись в его присутствии, — вот ради таких минут и стоит жить». И тут же почувствовала, как обидно было бы уходить в небытие без знания соловьиных песен. «Молодец Скворец» — с затаенным теплом похвалила она молодого друга, снова наивно уверовав в ненапрасность своих, давно, впрочем, забытых, усилий сделать мир чище и прекрасней.
Зеленые ветры — ах, как надоели ей эти братья тоски, налетевшие отовсюду в ее одиночество! — Синица с радостью растеряла на обратной дороге. Она возвращалась в свое гнездо, смешно признаться, просветлевшей и даже приободрившейся, а ее неспешные мысли потекли весьма уверенным стежками. Ей отчетливо стало понятно, что мир губят не молодая стихийная глупость и даже не настойчивость бездарей. Он рушится от усталости и безверия, нашей гордыни, от жалких попыток слыть достойнее других творений Бога, от страха показаться смешным в потасовках со злом, от желания, закрыв на него глаза, парить черт знает где, гнушаясь черной работы, без которой никак не обойтись. «Забыли, что большое состоит из мелочей, и значит, их нельзя не замечать ни в плохом, ни в хорошем», — назидательно для себя самой думала она, наполняясь молодой отвагой.
Вот на такой волне Синица и написала о Соловье. Задор ее, конечно, быстро исчерпался, но для заказанной работы его, слава Богу, хватило. Рассказ, хоть он и не показался таким уж удачным самой Синице — сказывалась вековая болезнь гипертребовательности к себе, — произвел сильное впечатление на Скворца.
— Пусть читают, — бодренько сказал он. — Может, хоть на короткий срок люди воодушевятся на добрые дела для птиц, да и в самом сквере воцарится затишье — миг всеобщей гармонии.
— Да уж, — снова угасла и впала в скепсис Синица. — Хотелось бы, чтобы мои усилия не пропали зря.