Последствия первого поражения, во всяком случае, не замедлили себя ждать. Боэмунд утратил контроль над Фессалией. В рядах норманнского воинства все сильнее слышался ропот: жалованье не выплачивалось уже долгое время, добыча пропала, а перспективы грабежа и разбоя были очень далекими. Сомнения усиливала усталость. Рыцари теряли терпение: они надеялись на короткий и быстрый «константинопольский поход» под командованием напористого Роберта — который так и не вернулся. Алексей разжигал это недовольство, пытаясь ввести в заблуждение колеблющихся и непокорных, побуждая их требовать причитающееся.
Боэмунд решил вернуться в Италию — по утверждению Анны Комниной, ради того, чтобы получить деньги, необходимые для уплаты жалованья. Командование войсками он доверил Бриену и Петру д’Алифе. В Авлоне он узнал о падении Кастории (ноябрь 1083 г.) и отступничестве большей части своих помощников, за исключением Бриена, который также вернулся в родные края. Несколькими неделями ранее греко-венецианский флот захватил Диррахий. Всё надо было начинать сначала!
Но вернулся ли Боэмунд в Италию лишь ради того, чтобы найти деньги? Возможно, так он надеялся ускорить возвращение отца, который благодаря своему авторитету мог бы поднять ослабевший боевой дух воинов, покончить с переходами на сторону неприятеля и, наконец, отдать приказ возобновить с новыми силами продвижение к Константинополю. По сути, эта поездка в большей степени свидетельствует о полупоражении Боэмунда, нежели его полупобеде. Или, во всяком случае, указывает на снедавшие его нетерпение и беспокойство.
Осенью 1084 года Гвискард наконец счел возможным покинуть свои усмиренные итальянские владения. Он собрал в Отранто и Бриндизи флот, который Вильгельм Апулийский оценивает в 120 кораблей, нагруженных провизией, оружием, воинами и закаленными моряками. С собой он захватил и четырех своих сыновей: Боэмунда, Рожера Борсу, Роберта II и Гвидо[92].
Герцог разделил свой флот на две части. Первая, с Робертом и Гвидо, сначала отправилась на помощь гарнизону Авлоны; вторая прибыла в Бутринто, где она, должно быть, оставалась два месяца из-за непогоды; там к сыновьям присоединился Роберт, ввиду атаки на Корфу. Там, вблизи Кассиопи, в северной части острова, норманнский флот столкнулся с венецианским флотом, вступившим в бой. Попав под град стрел, пущенных венецианскими арбалетчиками, норманны потерпели поражение в первый раз; спустя три дня они были побеждены второй раз. Венецианцы, решив, что они покончили с норманнами, уже отправлялись к себе, чтобы объявить о победе, когда Гвискард с несколькими оставшимися у него кораблями в свою очередь атаковал их: он взял управление над пятью триремами, равным образом доверив каждому из сыновей, включая Рожера, прежде раненного в руку, по пять кораблей. Захваченные врасплох венецианцы были наголову разбиты; потери их были велики: Роберт увел семь греческих кораблей, захватив множество пленников, с которыми он жестоко расправился, искалечив одних и ослепив других[93].
Неожиданная победа норманнов, однако, не стала решающей: флот венецианцев не был уничтожен — он по-прежнему удерживал господство на море. Ему даже удалось причинить серьезный ущерб норманнам неподалеку от Бутринто; еще немного — и Гвидо вместе с женой угодил бы в плен[94]. Вновь захватив Корфу, Роберт встал на зимовку у реки Гликис, а затем — в городе Вонице, ближе к северу[95].
Зима 1084/85 года выдалась особенно суровой — армия страдала от холода, голода и болезней. Ее ряды опустошала эпидемия (чумы, по мнению Вильгельма Апулийского), унесшая жизни 500 рыцарей и множества пеших воинов. Заболел и сам Боэмунд, вынужденный вернуться в Италию. «Боэмунд, захворав, просил отца своего позволить ему вернуться в Италию, страну, где врачей и лекарств имелось в избытке. Герцог позволил, хотя неохотно, уехать ему, ибо желал он, чтобы его славный отпрыск здоровье поправил. И дал он ему все, что нужно для путешествия», — замечает Вильгельм Апулийский[96].
Итак, Боэмунд отправился в путь, а Роберт, дождавшись весны, возобновил свой поход. Он послал сына Рожера на остров Кефалонию, готовясь примкнуть к нему, чтобы руководить финальным сражением. Высадившись на острове в июле, в разгар жары, он присоединился к лагерю своего сына, куда прибыла и его супруга Сигельгаита. Подхватив лихорадку (вероятно, дизентерийную), 17 июля 1085 года Гвискард скончался в присутствии жены и сына, причастившись «телом и кровью Христовой». Анна Комнина, увидевшая в его смерти исполнение пророчества, не скрыла того, с каким удовлетворением ее отец воспринял весть о смерти опасного противника: «он воспрянул духом, ощутив, какая огромная тяжесть свалилась с его плеч»[97]. Она приписала смерть Гвискарда лихорадке или плевриту, уточнив, что его агония длилась шесть дней, однако пройдя мимо одного странного совпадения: этот свирепый враг басилевса скончался, возможно, в день святого Алексея[98].
Словно желая упредить подозрения, появившиеся в более поздних хрониках по поводу отравления Гвискарда, Вильгельм Апулийский приостанавливает повествование, подробно рассказывая о слезах сына Рожера Борсы и стенаниях супруги Гвискарда Сигельгаиты: она разрывала на себе одежды, раздирала свое лицо ногтями и рвала от отчаяния волосы. Хронист заканчивает описание емким выражением, довольно точно передающим характер Роберта: «Тот, кто никогда не позволял своим людям поддаться страху, кто всегда укреплял их дух, испустил дух сам»[99].
О его эпитафии нам известно от двух хронистов XII века, Вильгельма Мальмсберийского и Петра Бешена, каноника собора Святого Мартина в Туре[100]. В ней восхваляются его военные подвиги, в частности, победа над басилевсом и Генрихом IV: «Здесь лежит Гвискард, ужас мира, его руками тот, кого германцы, лигурийцы и даже римляне называли королем, был изгнан из Города. От его гнева ни парфяне, ни арабы, ни даже войско македонцев не спасли Алексея, которому оставалось только обратиться в бегство…»[101] Роберт де Ториньи, аббат монастыря Мон-Сен-Мишель, тоже увековечил победу Гвискарда над двумя государями; в своем дополнении к хронике Вильгельма Жюмьежского он писал: «Этот Роберт в один год победил двух императоров: в Греции — Алексея, греческого императора; в Италии — Генриха, римского императора»[102].
Настаивал на победе Роберта над двумя императорами и Вильгельм Апулийский, завершая четвертую книгу своих «Деяний Роберта Гвискарда» возвышенной хвалебной речью:
4. Два единокровных брата
Смерть герцога Апулии положила конец экспедиции. Продолжать ее никто не помышлял — все, начиная с Сигельгаиты и Рожера, напротив, страстно желали вернуться в Италию. Вдова велела погрузить тело супруга на самую быстроходную галеру, и Рожер спешно отправился на греческий материк разыскивать норманнских вождей. Объявив им о смерти отца и получив от них признание его наследником Гвискарда, он попросил их помочь ему вернуться в Италию как можно скорее, чтобы не лишиться наследства. Все согласились, но взамен потребовали, чтобы Рожер в свою очередь помог им отплыть в Италию вслед за ним.
Для норманнской армии наступило время разброда и беспорядков. Одни воины перешли на сторону недавнего врага, продолжив карьеру наемника на службе Византийской империи, которую им не удалось победить, другие возвращались домой как могли, в смятении, которое Вильгельм Апулийский приписал исчезновению их предводителя: «Смерть одного стала причиной страха многих». Страх также был вызван неминуемым нападением врага[104], а поскольку кораблей, остававшихся у них, было не так много, чтобы вместить всех, люди были готовы на все ради спасения своих жизней: некоторые бросались в воду, намереваясь добраться до кораблей вплавь. В довершение несчастий на флот обрушился шторм, причинивший значительный ущерб[105].
Стихия не пощадила усопшего Гвискарда: корабль, перевозивший его тело, был разбит волнами; останки, упавшие в море, спасли с огромным трудом. В Отранто, куда наконец прибыли корабли, вдова Роберта, «всегда мудрая в своих решениях», справедливо опасаясь быстрого разложения тела в условиях влажного лета, велела похоронить сердце и внутренности супруга, а тело забальзамировать. «Потом она велела перевезти его в город Венозу, где были сооружены гробницы его старших сыновей. Герцога погребли подле них с большими почестями. Город Веноза озарен славой этих могил», — замечает Вильгельм Апулийский[106]. Веноза закрепила за собой назначение погребального памятника Готвилей.
Спешка Рожера и его матери легко объяснимы: наследование Гвискарда обещало быть щекотливым делом еще и потому, что Боэмунд уже находился в Италии. Жоффруа Малатерра точно охарактеризовал ситуацию, сложившуюся в связи со смертью Роберта: «После ухода врагов Греция зажила свободно и счастливо, но Апулия и Калабрия познали смуту»[107]. Действительно, поясняет он, оба единокровных брата, Рожер и Боэмунд, желали владеть герцогством и стремились привлечь к себе сторонников. Решающим в данном случае оказалось вмешательство Рожера Сицилийского: он пообещал брату поддержать Рожера Борсу, чьи способности, как он знал, были ограниченными. Благодаря ему в сентябре 1085 года вассалы Роберта Гвискарда признали его сына, Рожера Борсу, герцогом Апулии ценой соглашения, выгодного для его дяди. Действительно, племянник уступил ему в безраздельное владение все замки Калабрии, которые он удерживал вплоть до сего времени в совместной собственности с братом Робертом[108].
Боэмунд, однако, не собирался отказываться от отцовского наследства. Убедившись в намерениях своего дяди, он, покинув Салерно, укрылся у Иордана Капуанского, вечного мятежника, выступавшего против герцогов Апулии, и начал готовиться к войне со своим единокровным братом[109]. Жоффруа Малатерра составил крайне лестный портрет Рожера, сделав из него образец рыцарства: юный, но уже опытный, усердный в военных занятиях, любящий компанию рыцарей, неутомимый, великодушный, любезный, защитник церквей, опора бедняков и страждущих…[110] Восхваления, внушающие недоверие. Историки же находят в Рожере Борсе больше недостатков, чем достоинств. Ральф Евдейл считает его недостойным своего титула и рода, лишенным воинской доблести и неспособным обуздать непоседливую норманнскую знать, несмотря на поступки, отличавшиеся особой жестокостью. Как и Фердинанд Шаландон, он признает правоту хрониста только в одном: новый герцог действительно был благочестив и набожен, о чем свидетельствует множество дарений с его стороны, а также основание им многих церквей[111].
Боэмунд взял верх над единокровным братом с первых же столкновений. Но где он брал свои войска? Быть может, отец не лишил его наследства полностью, как утверждает, однако, Ромуальд Салернский?[112] Так, граф Клэрмона (Кларомонта) Гуго Кривой сразу принял его сторону. Если верить Леону-Роберу Менаже, земли Клэрмона находились в ленной зависимости Боэмунда[113]; его мать Альберада, как видно, тоже не была лишена собственных владений. Однако этого было мало, и главным козырем Боэмунда оставалась, бесспорно, воинская доблесть, привлекавшая к нему более или менее искренних сторонников, наемников или же авантюристов, жадных до добычи.
Со времени отъезда своего дяди, вернувшегося на Сицилию, чтобы отразить нападение сарацин, Боэмунд захватил Орию, Тарент и Отранто, опустошив регион и вынудив своего единокровного брата вступить с ним в переговоры. «Движимый братской любовью» (в смягченной интерпретации Жоффруа Малатерра), Рожер уступил ему три завоеванных города при условии, что Боэмунд останется его вассалом; к ним он добавил Галлиполи и владения своего кузена Жоффруа де Конверсано, то есть весь регион, расположенный между Конверсано и Бриндизи, с укреплениями Монтепилозо, Полиньяно, Монополи, Бриндизи, Лечче, Нардо, Кастеллана, Казаболи и Сисиньяно…[114] Менее чем за семь месяцев боев и сражений безземельный рыцарь Боэмунд стал равным своему единокровному брату. Теперь он мог сделать перерыв.
В марте 1086 года мир между братьями был заключен, о чем свидетельствует ряд документов, составленных с начала весны. Действительно, три сына Гвискарда заверили в Бари хартию, которой Сигельгаита, ради спасения души покойного супруга, уступала архиепископу Бари Орсону свои права над иудеями этого города. Рожер указан в хартии как «герцог», Боэмунд и Роберт — как «сыновья герцога Роберта»[115]. Спустя два месяца, 9 мая 1086 года, Рожер, «герцог милостью Божьей», уступил тому же архиепископу земли, виноградники и оливковые рощи Коччены и Беттеяни; опять же, он назван «герцогом», а Боэмунд и Роберт II — «сыновьями герцога Роберта»[116]. В том же мае, в Салерно, Рожер и Боэмунд подписали грамоту, по которой Рожер отдавал порт Виетри Петру, аббату монастыря Ла Кава[117]. В другой грамоте, составленной в этом же месяце, Рожер закреплял дар за Беренгарием, аббатом монастыря Святой Троицы в Венозе[118]. Во всех документах этого времени он подписывался как «герцог», а Боэмунд был лишь «сыном герцога Роберта».
Таким образом, единокровные братья сопровождали друг друга в течение всего мая. Далее Рожер в сопровождении юного брата Роберта II отправился на Сицилию. Вернулся он в октябре. Все это время Боэмунд оставался в Италии, наводя порядок в своих владениях[119]. Известно, что он (на сей раз один) сделал пожертвование монастырю Венозы[120]. В мае 1087 года он и Рожер подписали дарственную монастырю Ла Кава. В июне вместе с Робертом и тремя другими «друзьями» герцога он заверил новое дарение Рожера, предоставленное архиепископу Бари Орсону[121].
Однако «сердечное согласие» между братьями царило недолго. Некоторое время спустя, в конце лета 1087 года, военные действия возобновилась. Боэмунду удалось привлечь к себе новых сторонников, в частности, Михера, калабрийского сеньора Катанцаро и Рокка Фаллука; по словам Жоффруа Малатерра, этот заносчивый муж был
Военные действия, однако, начались на севере — в сентябре, вблизи Беневенто, в то время, когда в Апулии произошло землетрясение. Боэмунд попытался захватить врасплох своего брата, находившегося во Франьето, но был разбит. В ходе этого сражения, если верить Ромуальду Салернскому, нашел смерть лишь один человек, но множество воинов (
Боэмунд решил возобновить военные действия в Апулии, где его положение было более прочным. В октябре он находился в Таренте, где подтвердил дарение монастырю Святого Петра[124]. Тогда, вместе с союзником Гуго де Клэрмоном, он приступил к своей калабрийской кампании, осадив Козенцу, которая сдалась взамен на обещание Боэмунда разрушить донжон, незадолго до этого возведенный Рожером. Оказавшись в городе, Боэмунд напал на цитадель и снес её, прежде чем в ход событий успели вмешаться его единокровный брат и дядя Рожер Сицилийский, которого тот призвал на помощь. Оба Рожера при помощи Рауля де Лорителло отомстили Боэмунду, захватив и предав огню город Россано, который был на его стороне. Затем они захватили Майду, но не Боэмунда: последний, не желая попасть в окружение в Козенце, доверил город Гуго де Клэрмону и отступил к Рокка Фаллуке[125]. Два Рожера, в свою очередь, последовали за ним и осадили город. Тогда стороны начали переговоры и условились о встрече на «нейтральной земле», в Санта-Эуфимии, куда Михера действительно отправился, но без Боэмунда, который бежал и вернулся в Тарент.
О продолжении этого конфликта, закончившегося два года спустя, весной 1089 года, мы ничего не знаем: известно только, что Рожер уступил Боэмунду города Козенцу и Майду. Спустя некоторое время, в конце августа, с общего согласия Рожер и Боэмунд обменялись Козенцой и Бари. Оба соперника пообещали жителям не возводить крепостей для «присмотра» за этими двумя городами. Обмен позволил им соорудить необходимые твердыни, не нарушая обязательств[126]. Безусловно, Боэмунд оказался при этом в выигрыше, поскольку Бари был самым богатым и влиятельным городом Апулии. Приобретя этот порт, он становился хозяином всего региона и, что важно, — прибрежного, раскинувшегося между Бари и Отранто; он занял также несколько позиций в Калабрии, что подчеркивает Рауль Канский[127]. Отныне Боэмунд был более могущественным, чем Рожер, чьим вассалом он все же оставался.
Слабость Рожера также прослеживается в его относительном бездействии во время событий, потрясших Римскую церковь, чьим признанным покровителем он, герцог Апулии, по-прежнему являлся. Двадцать пятого июня 1085 года в Салерно умер Григорий VII. В Рим, откуда бежал, изгнанный населением, антипапа Климент III, отправился Иордан Калабрийский, поскольку Гвискард и Рожер находились тогда в Албании. Кардиналы избрали папой Дезидерия, аббата Монте-Кассино[128], благосклонного относившегося к норманнам, но он отказался от папской тиары и вернулся в свой монастырь. И все же 24 мая 1086 года, после многих превратностей и вмешательств, он в конце концов был избран папой «с помощью норманнов»[129], точнее, по их «дружескому понуждению». Однако эти норманны были людьми не Рожера, а Иордана Капуанского, который показал себя в этом деле настоящим лидером. Рожер появился на сцене позднее: как бы то ни было, именно он позволил Дезидерию, взявшему имя Виктор III, взойти на папский престол 9 мая 1087 года. Правда, его правление оказалось коротким и безликим: 16 сентября того же года Виктор III скончался. Конфликт с Боэмундом помешал герцогу Апулии вмешаться в избрание его преемника, которое состоялось 12 марта 1088 года: папой был назначен соперник Дезидерия на предшествующих выборах француз Эд, бывший монах клюнийского аббатства, ставший епископом Остии. Приняв имя Урбан II, новый понтифик сначала проявил себя благосклонным к Иордану Капуанскому, на тот момент его самому могущественному союзнику.
Но Урбан II знал, что в большей степени ему необходим прочный союз со многими норманнскими предводителями, а потому он искал случая восстановить мир между различными партиями. Карта его поездок позволяет догадаться об усилиях папы, направленных на примирение сторон, как о его явном — и возраставшем — интересе к Боэмунду. В августе 1090 года он находился в Капуе[130]. С 10 по 15 сентября в Мельфи он возглавил собор, на котором он проповедовал «перемирие Божье», осуждая междоусобные войны; на нем же, в присутствии Боэмунда, папа торжественно провозгласил Рожера «герцогом Апулии и Калабрии», доверив ему папскую хоругвь[131]. Боэмунд пригласил его отправиться в Бари, чтобы тот посвятил в сан нового архиепископа Илию, преемника Орсона, и присутствовал при перенесении мощей святого Николая, что и было сделано 30 сентября и 1 октября 1090 года[132]. 11 октября понтифик находился в Трани, затем отбыл в Бриндизи, где он освятил церковь[133], вероятно, по просьбе Боэмунда. Наконец он вернулся в Рим, чтобы совершить богослужение в день Рождества.
Однако, чтобы помирить соперничавших норманнов, посредничества понтифика оказалось недостаточно. В том же 1090 году, отмеченном смертью Сигельгаиты в апреле и Иордана Капуанского в ноябре, норманнские сеньоры не раз вступали в междоусобные конфликты, с которыми Рожер не способен был справиться в одиночку. Часто он был вынужден призывать на помощь своего дядю Рожера Сицилийского и даже… Боэмунда. Так, например, обстояло дело в мае 1091 года, когда Рожер столкнулся с новым восстанием города Козенцы. Тогда герцог Апулии и Боэмунд, вместе с дядей Рожером, явившимся во главе своей армии сарацинских наемников, взяли город в осаду и в июле захватили его[134].
Через несколько месяцев, в конце 1091 года, поднял восстание город Ория — на сей раз против Боэмунда, который тщетно пытался взять его в осаду: его войска были обращены в бегство, а сам он был вынужден бежать, бросив знамена и имущество[135]. «Во всех владениях норманнов царила полнейшая анархия, и Рожер был не в силах восстановить порядок; он ограничился тем, что произвел дарения монастырям, о чем свидетельствуют лишь акты», — справедливо замечает на этот счет Фердинанд Шаландон[136]. Один из этих актов позволяет определить дату бракосочетания Рожера с Аделью, дочерью Роберта Фриза, графа Фландрского, приходившейся племянницей французскому королю Филиппу I: этот брак состоялся в начале 1092 года, о чем не сообщили Жоффруа Малатерра и Ромуальд Салернский, указавшие лишь на год[137].
Все сказанное о деятельности Рожера правдиво и в отношении Боэмунда. Ему тоже не удалось совладать со своими вассалами; и он в этот период был известен дарениями в пользу Церкви — например, архиепископу Илии в Бари (октябрь) или аббатству Святой Троицы в Венозе[138].
Папа Урбан II, в очередной раз вмешавшись в дела норманнов, попытался восстановить мир. Двадцатого ноября 1092 года он находился в Англоне, в присутствии Боэмунда, затем, спустя месяц, в Таренте — вероятно, по приглашению последнего[139]. В январе 1093 года он посетил Салерно, а в марте — Труа, где возглавил собор во имя установления мира[140]. Все эти усилия оказались, однако, тщетными: смуты не прекращались.
Более того, в конце 1093 года их число порядком возросло. В Мельфи герцог Рожер серьезно заболел. Прошел слух, что он умер, и тут же повсюду стали назревать бунты вассалов. Боэмунд воспользовался ситуацией, добившись, чтобы некоторые из них признали его верховную власть, а Вильгельм де Гранмениль, который вместе с Гвискардом участвовал в «византийской эпопее» и женился на одной из его дочерей, Мабилле, захватил Россано. К тому времени жители Россано были настроены против Рожера, ибо он, действуя по указке папского престола, хотел сместить греческого епископа Россано, назначив вместо него латинского иерарха[141]. Однако Рожер выздоровел, и его дядя, Рожер Сицилийский, вновь пришел к нему на помощь, чтобы помешать Боэмунду захватить Калабрию.
Боэмунд не стал упорствовать: явившись к Рожеру в Мельфи, он вернул ему завоеванные крепости и под его началом начал усмирять бунтовщиков. Один за другим они подчинились — все, кроме Вильгельма де Гранмениля. Вместе со своим единокровным братом и дядей Боэмунд напал на него в начале 1094 года. Россано пришлось сдаться после трехнедельной осады; Вильгельм бежал вместе с женой в Константинополь, где Боэмунд встретил его спустя два года[142].
Восстание Россано послужило по меньшей мере уроком: оно указало норманнским князьям на целесообразность «политики религиозной терпимости» в отношении разношерстного населения, живущего бок о бок в их владениях. Впоследствии идеальный пример такой политики продемонстрировал Рожер II Сицилийский.
Об остальной деятельности Боэмунда в 1094 году известно немногое. В январе его катепан (наместник) Бари, некий Вильгельм, составил от его имени договор о продаже с церковью Святого Николая в Бари; в следующие месяцы он заключал с ней и другие сделки[143]. Боэмунд, как казалось, поддерживал мир со своим единокровным братом, сознавая, очевидно, что ему, несмотря на свое очевидное превосходство, никогда не удастся оттеснить его от власти — из-за неизменной поддержки, которую оказывал Рожеру Борсе его дядя Рожер Сицилийский, самый могущественный правитель региона. Урбан II не ошибся на этот счет, все больше рассчитывая на графа Сицилийского как на собственного защитника.
Однако Рожеру Борсе вновь не хватило политического чутья. Его мать Сигельгаита принадлежала, как известно, к знатному лангобардскому роду. Столкнувшись с непостоянством норманнской знати, Рожер, полагая, что сможет опереться на лангобардские семейства, доверил им охрану многих крепостей, чего старательно избегали делать его предки[144]. Но то была ошибка: город Амальфи восстал против Рожера, и ему, чтобы покончить с мятежниками, вновь пришлось искать поддержки у своего дяди Рожера Сицилийского и Боэмунда. В августе 1096 года началась осада Амальфи.
Граф Сицилийский действовал так не только из любви к племяннику или из уважения к обещанию, данному своему брату. В участии в этих военных операциях он находил для себя выгоду, поскольку взамен Рожер уступал ему все новые земли, крепости и города. В этот раз, например, он согласился помочь Рожеру при условии, что тот отдаст ему половину осажденного города. В боевых действиях принял участие и Боэмунд в качестве вассала своего единокровного брата. Ничто не позволяет узнать, надеялся ли он на вознаграждение. Однако его присутствие не было лишним, что легко доказать: внезапного ухода Боэмунда оказалось достаточно, чтобы ослабить силы коалиции; в результате осада была снята, а Амальфи сохранил независимость.
Действительно, во время осады Амальфи к Апулии подошли первые отряды крестоносцев. В ноябре 1095 года в Клермоне Урбан II бросил призыв, неоднократно повторенный в ходе большого «пропагандистского тура» по Франции, особенно к югу от Луары. Ближе к северу действовали, воспламеняя толпы, другие проповедники, в частности, Петр Пустынник[145]. Откликнулись на этот призыв и норманны из Нормандии: их было довольно много среди первых крестоносцев, которые, пройдя через Рим, прибыли в Апулию и — как делали до них паломники — погрузились на корабли, чтобы сразиться с турками в Иерусалиме. Боэмунд немедленно вник во все подробности (так, по крайней мере, сообщает анонимный хронист, который отныне будет описывать его деяния). Каким оружием пользуются эти воины? Что за эмблему они носят? Каков их боевой клич? «Несут они оружие, для войны подходящее, и на правом плече или между плечами несут на себе крест Христа. Единодушен их клич: “Бог хочет, Бог хочет, Бог хочет!”», — ответили ему воины[146]>.
Ответ пришелся ему по нраву. Тотчас же, «движимый Духом Святым», Боэмунд приказал разрезать свой дорогой плащ и пустить его на кресты… Бросив дядю и единокровного брата, оставив осаду, он, завершив поспешные приготовления, увел за собой множество рыцарей, покинувших, как и он, Апулию ради завоевания Иерусалима.
Был ли Святой Дух единственной причиной такого шага? Боэмунд, безусловно, понимал, что крестовый поход открывает перед ним новые возможности. Безземельный рыцарь, он какой-то момент мечтал о том, чтобы стать императором Константинополя. После смерти отца он решил, что сумеет одолеть единокровного брата, оттеснившего его от наследства, и занять его место, став герцогом Апулии и Калабрии и защитником папского престола, каким был Гвискард. Но вскоре Боэмунд понял, что его будущее в Италии навсегда останется скромным. Напротив, на Востоке, в Византийской империи, он мог надеяться на большее. Там все мечты и устремления были позволены этому отважному сорокалетнему человеку, светловолосому гиганту с голубыми глазами, чей удивительный, единственный имеющийся портрет восстановила по памяти Анна Комнина:
«О Боэмунде можно сказать в двух словах: не было подобного Боэмунду варвара или эллина во всей ромейской земле — вид его вызывал восхищение, а слухи о нем — ужас. […] Он был такого большого роста, что почти на локоть возвышался над самыми высокими людьми, живот у него был подтянут, бока и плечи широкие, грудь обширная, руки сильные. Его тело не было тощим, но и не имело лишней плоти, а обладало совершенными пропорциями и, можно сказать, было изваяно по канону Поликлета. У него были могучие руки, твердая походка, крепкие шея и спина. […] Волосы у него были светлые и не ниспадали, как у других варваров, на спину — его голова не поросла буйно волосами, а была острижена до ушей. Была его борода рыжей или другого цвета, я сказать не могу, ибо бритва прошлась по подбородку Боэмунда лучше любой извести. […] Его голубые глаза выражали волю и достоинство. […] В этом муже было что-то приятное, но оно перебивалось общим впечатлением чего-то страшного. Весь облик Боэмунда был суров и звероподобен — таким он казался благодаря своей величине и взору, и, думается мне, его смех был для других рычанием зверя. Таковы были душа и тело Боэмунда: гнев и любовь поднимались в его сердце, и обе страсти влекли его к битве. У него был изворотливый и коварный ум, прибегающий ко всевозможным уловкам. Речь Боэмунда была точной, а ответы он давал совершенно неоспоримые. Обладая такими качествами, этот человек лишь одному императору уступал по своей судьбе, красноречию и другим дарам природы»[147].
Такому человеку могла быть уготована лишь возвышенная судьба.
Его вновь манил к себе Восток.
5. Боэмунд — образцовый крестоносец?
Был ли анонимный автор «Деяний франков» рыцарем Боэмунда, как полагает большинство историков, занимающихся крестовыми походами? Или, скорее, не был ли он клириком его армии (как утверждает Колин Моррис, и я склонен поддержать его мнение), разделявшим пристрастие аристократии к песням о деяниях (chanson de geste)?[148].
Норманнский Аноним был не единственным, кто подчеркивал эту внезапную перемену: о ней упоминал и Луп Протоспафарий. Как и многие другие хронисты, сначала он поведал о небесных знаках, сопровождавших проповедование крестового похода[149]; для него, как и для норманнского епископа Жильбера из Лизье, они предвещали глобальное перемещение народов из одного королевства в другое[150]. В 1095 году, писал он, после того как вся Апулия стала свидетельницей звездопада, из Галлии и всей Италии пришли народы, носившие на правом плече — вместо знамени — крест Христа. Затем Луп рассказал об «обращении» Боэмунда, отнеся его к 1096 году: «Рожер, граф Сицилийский, с 20 000 сарацин и превеликим множеством других людей, а вместе с ним и другие графы Апулии, взяли в осаду Амальфи. И покуда они упорно осаждали его,
Как и норманнский Аноним, хронист хотел подчеркнуть, что поход, отвечавший желанию Бога, был в высшей степени достойным предприятием. Следовательно, Боэмунд и его соратники имели право поставить служение Богу выше вассальной службы герцогу Апулийскому, отошедшему, впрочем, под пером автора, на второй план, к «прочим графам Апулии». Военными действиями руководил Рожер Сицилийский, который был единственным, кроме Боэмунда, кого Луп упомянул по имени. Однако можно сомневаться в спонтанности поступка Боэмунда. Некоторые историки заходят в сомнениях еще дальше и даже спорят о том, был ли Боэмунд настоящим крестоносцем. Эти два вопроса заслуживают пристального внимания.
Сначала решим вопрос о спонтанности. Как мне кажется, рассмотрения в данном случае требуют и обстоятельства, при которых было принято это решение. Ибо Боэмунд, оставив осаду, которая грозила затянуться надолго, уклонился от своих вассальных обязательств — или, по меньшей мере, от обязательств солидарности, которые налагал на него мир с братом, заключенный в недавнем времени под влиянием могущественного графа Сицилийского. Однако, согласно такой трактовке событий, Боэмунд ничего не нарушил: побуждаемый Святым Духом, он откликнулся на призыв Бога, своего первейшего господина…
Однако следует ли верить в это неожиданное, внезапное прозрение? Я не верю в него, несмотря на то что источники изобилуют примерами подобных решений, принятых другими крестоносцами после какого-либо знака свыше: чуда, излечения или пламенного воззвания харизматичного проповедника, оказывавшего колоссальное воздействие на впечатлительную и легко возбудимую толпу, что столь убедительно показал Поль Руссе[152]. В нашем случае не было ни чуда, ни проповеди, ни какого-либо небесного феномена. Напротив, Боэмунд, как кажется, ожидал не небесного знака, а конкретных и четких «земных» указаний, позволяющих определить, что за люди к нему движутся. Увидев, что они отмечены знаком креста, услышав их клич «Так хочет Бог!» и узнав, что они задались целью сражаться с «язычниками», чтобы отвоевать у них Гроб Господень, Боэмунд понял, что речь идет о воинстве, в рядах которого он хотел бы оказаться. Но решение Боэмунда стать крестоносцем созрело, на мой взгляд, раньше его публичного и театрального претворения в жизнь.
Действительно, как мог не знать он об идее крестового похода, о его проповедовании и даже о его популярности в народе? В марте 1095 года Урбан II возглавил собор в Пьяченце, в Северной Италии[153]. На нем присутствовало посольство басилевса Алексея, просившее папу отправить наемников, выходцев из латинского христианского мира, чтобы поддержать византийские войска в их борьбе против турок. Этому призыву предшествовало множество аналогичных посланий, направленных басилевсом к правителям Запада. В «Алексиаде», имеющей целью, как справедливо замечает Жан-Клод Шейне, «снять с отца Анны Комниной ответственность за латинские походы, спровоцировавшие серьезные конфликты»[154], о них не сказано ни слова. Проповедование крестового похода частично было вызвано просьбой басилевса. Спустя восемь месяцев призыв подхватил и Клермонский собор, но на сей раз папа усилил его, указав, что целью похода является освобождение Иерусалима, что изменило, как будет видно в дальнейшем, и характер, и масштаб предприятия[155].
Возможно ли, чтобы норманны Апулии ничего не знали об этих планах? Конечно, Э. Понтьери[156] указывает на то, что в нашем распоряжении нет ни одного папского послания, побуждавшего жителей Южной Италии отправиться в крестовый поход, тогда как история сохранила три письма, адресованных фламандцам, болонцам и монахам монастыря Валломбрез в Апеннинах. Можно также обратить внимание на позднюю дату папского послания к генуэзцам (сентябрь 1096 года), которое, согласно некоторым ученым, могло быть первым призывом, обращенным к итальянцам, в какой-то степени оказавшихся в стороне от этого предприятия[157]. Нельзя ли предположить, что подобные послания могли затеряться? Три письма на весь христианский Запад — это слишком мало для того, чтобы принять окончательное решение ввиду отсутствия документов, предназначавшихся для Южной Италии. Чтобы допустить предположение о том, что Боэмунд знал о папском проекте, нет необходимости настаивать на том, что такие послания существовали.
Однако Рауль Манзелли находит эту гипотезу неприемлемой[158]. По его мнению, Боэмунд не знал о крестовом походе вплоть до последнего момента. Урбан II, говорит он, остерегался проповедовать этот поход в Южной Италии, желая удержать при себе «этих норманнов», чтобы защитить папский престол от Генриха IV. Итальянский историк сближает несостоявшийся призыв в Южной Италии с официальным запретом, позднее наложенным Пасхалием II на участие испанцев в сражении на Востоке: они должны были вести свою священную войну в самой Испании против мавров[159]. По мысли Манзелли, «неведение» Боэмунда вполне могло бы объяснить драматизацию повествования о вмешательстве Святого Духа.
Рудольф Гиестанд тоже защищает гипотезу о неведении Боэмунда[160]. Он не принимает свидетельства Рауля Канского, согласно которому, Боэмунд, напротив, «был вдохновлен апостольскими проповедями и побуждал всех правителей освободить Иерусалим от гнета неверных»[161], но сам в поход не отправлялся из-за своих отношений с Алексеем, которому подобная инициатива показалась бы подозрительной. Поддерживает эту гипотезу и Альфонс Беккер: Урбан II, по его мнению, не желал видеть норманнов Италии, особенно Боэмунда, среди воинов, набранных для Алексея; следовательно, папа всеми силами старался держать его в неведении относительно этого предприятия[162]. Все это допустимо, но не очевидно. Остается выяснить, мог ли Боэмунд действительно ничего не знать об этих проектах, вне зависимости, был он или не был проинформирован папой.
Ведь если ни один текст не позволяет утверждать, что Боэмунд был в курсе намерений папы, то ничто не позволяет, напротив, исключать эту возможность. Она мне кажется очень вероятной, несмотря на то что источники, утверждающие это или наводящие на такую мысль, носят легендарный характер. Согласно преданию, которое отбросили «французские» хронисты, но сохранили Альберт Ахенский и Вильгельм Тирский, первым инициатором крестового похода был Петр Пустынник: якобы во время паломничества ему было видение Христа у Гроба Господня, который поручил ему миссию: проповедовать на Западе поход ради освобождения Святых мест. Перед тем как приступить к проповеди в Галлии, а затем в Германии, Петр попутно уведомил о своем видении Урбана II. Но на обратном пути из паломничества он, как пишет Альберт Ахенский, высадился в Бари[163], и в таком случае Боэмунд должен был о нем знать. Легенда? Или это сообщение достоверно[164]?
Другой текст, правда, более поздний — хроника Вильгельма Мальмсберийского, — придерживается той же версии. На сей раз позднейшая легенда о Боэмунде превзошла историческую действительность. К 1125 году этот норманн стал настолько известен, что английский хронист приписал ему главную роль в самом возникновении крестового похода, проповедуемого Урбаном II в Галлии в полном согласии с Боэмундом. Прежде всего поход, по мысли Боэмунда, принял форму завоевания Византийской империи, продолжения предшествующей кампании Роберта Гвискарда:
«Но у него была тайная причина, о которой умалчивали: по совету Боэмунда он [папа] должен был бросить почти всю Европу в поход в Азию, так, чтобы благодаря восстанию и помощи всех мятежных провинций он, Урбан, проник бы в Рим, а Боэмунд захватил Иллирию и Македонию. Эти области действительно, а также земли между Диррахием и Фессалониками, его отец, Гвискард, завоевывал у Алексея»[165].
Этот рассказ когда-то побудил сэра Френсиса Пальграва выдвинуть теорию, справедливо названную Ральфом Евдейлом «фантастической»: греческие послы, просившие поддержки папы на соборе в Пьяченце, в действительности были посланцами Боэмунда. Последнему в данном случае приписывалось авторство так называемого «Послания Алексея», настойчиво требовавшего помощи от Запада. Наконец, Петр Пустынник был инструментом в руках Боэмунда, необходимым для проповеди крестового похода, который он объявил своим обетом[166]. Эти измышления лишь подтверждают тот факт, что Боэмунд был широко известен и играл главную роль в походе, рассказ о котором был распространен норманнским Анонимом. Такое охотно приписывают тому, кто на это способен…
Арабские историки, следующие в том же направлении, приписали инициативу в этом предприятии норманнам Южной Италии. По свидетельству Ибн аль-Асира, она принадлежала Рожеру Сицилийскому: на совете этот граф, оглушительно испортив воздух (эти латиняне, в самом деле, невежи!), предложил завоевать Иерусалим, отклонив проект завоевания африканского побережья, пришедшийся ему не по нраву, — в самом деле, он заключил договор с мусульманами Африки и вел с ними торговлю; вдобавок Рожеру пришлось бы снарядить свои корабли для этой экспедиции[167]. Следовательно, для него было бы лучше перенаправить поход на Восток — на завоевание Иерусалима. Замечание об умышленно грубом поведении Рожера передает не только презрительное отношение мусульман того времени к «варварству» людей Запада, но и полное непонимание ими феномена крестового похода, религиозному размаху которого они не придали значения. Этот отрывок свидетельствует также о важной роли, которую играл Рожер Сицилийский. Но в одном арабский историк оказался прав: крестовый поход не прельщал ни графа Сицилийского, ни его племянника Рожера Борсу — их интересы были сосредоточены на Южной Италии. Ни один из них не стал крестоносцем.
Совсем иначе обстояло дело в случае с Боэмундом: он жаждал более возвышенной судьбы, чем та, что ожидала его на месте второстепенного апулийского князька. Участие в крестовом походе позволило ему надеяться на скорейшее исполнение его желаний. Вот что, на мой взгляд, означали вопросы, обращенные им к первым крестоносцам, идущим из Галлии, к независимым отрядам, которые опередили войска знатных баронов, медливших с организацией и сбором средств, необходимых для путешествия. Принятие Боэмундом креста позволило ему покинуть осаду Амальфи с чувством собственной правоты и присоединиться к западным армиям, чтобы сыграть в них, если это возможно, главную роль. Даже если Боэмунд и не получал от Урбана II определенных посланий на сей счет, то он не мог не знать о проектах крестового похода, уже прозвучавших в Пьяченце восемнадцатью месяцами ранее. Он предвидел поход и намеревался использовать его в своих целях[168].
Когда же Боэмунд стал крестоносцем? Чтобы узнать это, нам нужно вернуться к обстоятельствам уже описанной нами театральной мизансцены. В действительности, как доказали это Эмили Джемисон и совсем недавно Эрик Куоццо[169], норманны осаждали не только Амальфи, но и всю зависевшую от него территорию. Тридцать первого мая 1096 года Рожер Сицилийский перешел реку Селе и приступил к осаде Ночеры; захватив этот город в начале июня, он осадил Амальфи с суши и моря. Конные отряды во главе с Боэмундом должны были занять дорогу, ведущую из Ночеры, — в частности,
Единственная известная дата во всех этих событиях — время осады Ночеры, канун Троицына дня (в 1096 году он приходился на 31 мая)[170]. Следовательно, военные действия, которым Боэмунд положил конец, происходили в течение июня или позднее, в июле, но не в сентябре, как полагал Генрих Хагенмейер[171]. В этот момент, то есть спустя более восемнадцати месяцев после собора в Пьяченце, в котором приняли участие многие итальянские епископы, и восьми месяцев после Клермонского собора, Боэмунд, без сомнения, знал как о намерениях папы, так и об их эволюции в период между двумя соборами[172].
Когда первые армии крестоносцев, войска Вальтера Голяка и Петра Пустынника, прибыли в Константинополь 1 августа 1096 года, там уже находились успевшие объединиться норманны из Южной Италии (лангобарды)[173]. Могла ли идти речь о некоторых из тех, кто вместе с Боэмундом стал крестоносцем в Амальфи? Хронология позволяет выдвинуть эту гипотезу, но она не единственная. Некоторые из лангобардов могли находиться в Константинополе с давних пор, найдя убежище у Алексея после провального завершения кампании Гвискарда; другие могли быть паломниками или независимыми крестоносцами, или даже посланцами Боэмунда, отправленными к Алексею, чтобы известить последнего о намерении Норманна отправиться вместе с армией в Константинополь. Учитывая натянутые отношения между ними, следует понимать, что Боэмунд не мог пройти по землям Византии, не предупредив об этом басилевса и не получив его разрешения. Присутствие норманнов в Константинополе скорее подтверждает — и уж во всяком случае, не противоречит — версию, согласно которой в Южной Италии о крестовом походе знали за две недели до 15 августа 1096 года, даты, назначенной Урбаном II для сбора воинов, откликнувшихся на его проповедь.
Сам Боэмунд во главе своих воинов-норманнов высадился в Авлоне 1 ноября[174]. Переправа, отправной точкой которой, вероятно, стал Бари, не должна была занять более пяти-шести дней, что позволяет отнести начало похода примерно к 26 октября. Таким образом, у Боэмунда было в распоряжении около трех месяцев, чтобы подготовиться к походу. Это довольно мало, если сравнивать его со временем, потраченным другими предводителями на те же действия, которые предстояло совершить Боэмунду: собрать войска, позаботиться о заведовании своим имуществом и землями, наладить союзные отношения, но, главное, обеспечить себя значительными денежными суммами, необходимыми для такого предприятия, пусть даже путь из Апулии был короче, чем из других регионов. Тем не менее ему нужно было позаботиться о содержании своих людей.
Автор «Деяний франков», чей рассказ повторен Бальдериком Бургейльским и Ордериком Виталием, внесшим в него небольшие добавления, указал имена некоторых участников похода. «Все они совершили эту переправу за счет Боэмунда», — уточняет он[175]. Ничего удивительного: все они были вассалами Боэмунда или рыцарями его дома. Другие князья действовали так же, что вынуждало их идти на большие жертвы. Так, чтобы финансировать свой поход, Готфрид Бульонский продал земли и заложил свою крепость Бульон за 1500 ливров[176]. Роберт Нормандский отдал под залог свое герцогство и принял от своего брата 10 000 марок серебром[177]. Раймунд Сен-Жильский, граф Тулузский, без сомнения, самый богатый из всех предводителей крестоносного воинства, тоже прибегнул к различным уступкам в пользу церквей. В целом все крестоносцы (за исключением беднейших, рассчитывавших на великодушие богатых) предоставляли уступки церквям и монастырям — на деле же речь шла о продажах или займах.
Крестовый поход действительно обошелся участникам очень дорого[178]. Его стоимость для рыцаря, отправившегося в Первый крестовый поход, в четыре или пять раз превышала его годовой доход[179]. Вероятно, предводителям, имевшим на своем попечении вассалов, рыцарей, дома, пеших воинов и многочисленных слуг, пришлось пойти на гораздо большие траты. Возраставшие издержки вынуждали семью крестоносца влезать в долги, что ставит под сомнение былой тезис, согласно которому крестовый поход был удобным выходом из положения для безземельных «младших сыновей». Очевидно, что это мероприятие не было «доходным»; к тому же большинство крестоносцев вовсе не являлись младшими отпрысками в своих семьях. Сегодня все историки, занимающиеся крестовыми походами, допускают, что основными побудительными причинами крестоносцев являлись причины религиозного порядка. Однако я намерен показать, что эти религиозные стимулы были различными и не исключали идеологических и даже материальных мотивов[180]. Именно так обстояло дело с Боэмундом.
Ему тоже нужно было изыскать необходимые средства. Кроме упоминавшихся выше документов о продажах за 1094 год (а они составлены слишком рано, чтобы хоть как-то связывать их с намерениями Боэмунда отправиться в крестовый поход) не известно ни хартий, ни других актов, которые можно было бы рассматривать как способ раздобыть себе средства, за исключением одного: в августе 1096 года Боэмунд позволил Вильгельму, своему катепану в Бари, продать либо распорядиться своими владениями в этом городе, что может служить указанием на попытку собрать деньги для похода[181]. Но это все. Возможно, к тому времени Боэмунд уже располагал средствами для оплаты экспедиции, к которой он, вероятно, готовился. Это подтвердило бы идею о том, что решение отправиться в крестовый поход было принято им до «мизансцены» в Амальфи.
Какова численность войска, собранного Боэмундом? По словам Анны Комниной, он высадился на албанском берегу «вместе с многочисленными графами и с войском, ни с чем не сравнимым по величине»[182]. Сказано очень расплывчато; скорее всего, это дань стилю. Альберт Ахенский сообщил, что в войске было 10 000 рыцарей и огромное множество пеших воинов, что, возможно, преувеличено, как и все общие оценки численности средневековых армий. То же самое относится и к общей численности войск, принимавших участие в крестовом походе, — в этом случае цифры варьируются от 300 000 до 600 000 человек. Тем не менее они представляют интерес, несмотря на неточность оценок: они точны не более, чем современная статистика участников многолюдных манифестаций, расхождение в подсчетах может составлять от одного до восьми и даже до десяти человек, согласно оценочным критериям[183].
Цифры, используемые хронистами, никоим образом не являются воображаемыми, аллегорическими или мистическими; в них заложен очевидный информативный посыл. Неточность в подсчетах — действительно существующая — объясняется прежде всего неспособностью хронистов перевести в цифры «неисчислимые толпы», которые, к тому же, никому из них не доводилось узреть целиком. Эта неточность становится менее выраженной — или вообще пропадает, — когда хронисты рассказывают о не столь крупных воинских отрядах, которые они привыкли видеть и могли сосчитать. Еще более точными были подсчеты погибших, которых нередко пересчитывали. Таким образом, эти цифры могут оказаться полезными, однако принимать их на веру не следует.
Кропотливо исследовав подсчеты, представленные в латинских хрониках крестового похода, я предложил в качестве допустимой цифры общую численность участников, добравшихся до Константинополя, от 100 000 до 120 000, среди которых было от 12 000 до 15 000 рыцарей[184]. Джон Франс, независимо от меня, привел примерно те же данные, но сократил наполовину число рыцарей[185]. Джонатан Райли-Смит сократил его втрое: согласно его предположению, в Никее армия крестоносцев после некоторых потерь насчитывала 20 000 конных воинов, включая сержантов и оруженосцев; среди них было 5000 рыцарей, к которым стоило бы добавить и пехотинцев[186]. Бернард С. Бахрах, напротив, оценил силы христианской армии в Антиохии примерно в 100 000 — вероятно, это завышенная оценка, если учитывать предшествующие потери[187].
Все эти подсчеты, без сомнения, крайне гипотетичны, однако в одном они сходятся: они задают порядок величины, на который также указывают и все хронисты, — Первый крестовый поход выплеснул на дороги неисчислимые толпы.
Однако нас в большей степени интересуют не общие подсчеты, как уже говорилось, довольно условные, а пропорции. Хронисты, безусловно, были не в состоянии подсчитать общее количество воинов в воинстве крестоносцев, но могли довольно точно воспроизвести соотношение сил между различными группами. Альберт Ахенский, как мы видели, указал на то, что армия Боэмунда насчитывала 10 000 рыцарей и огромное количество пеших бойцов. Соотношение между рыцарями и пехотинцами в армиях Западной Европы в целом было следующим: один рыцарь на пять-десять пеших воинов. Но крестовые походы также были и паломничеством, поэтому соотношение сил, вероятно, было иным, с перевесом в сторону пеших групп.
Иначе обстояло дело с отрядом Боэмунда, в основном состоявшим из воинов и, возможно, рыцарей. Луп Протоспафарий сообщил, что вместе с Боэмундом осаду Амальфи покинули 500 рыцарей[188]; вполне вероятно, что другие присоединились к нему впоследствии. Жоффруа Малатерра, сторонник двух Рожеров, отозвался о крестовом походе критически, увидев в предприятии Боэмунда простое повторение пути его отца, посягнувшего на греческую империю. Всегда желавший подчинить себе империю, Боэмунд привлек на свою сторону многих из «этих воинственных молодых мужей, жаждущих всего нового, как и приличествует летам их»[189]. «Юношей», ушедших вместе с Боэмундом, было так много, что дяде и племяннику пришлось снять осаду и с грустью отправиться восвояси. Следовательно, можно допустить, что численность норманнского войска, собранного для осады Амальфи, резко уменьшилась после того, как Боэмунд уехал прочь.
Источники, к несчастью, не позволяют более точно определить размер воинства, находившегося под командованием Боэмунда. Очевидно, во всяком случае, что всеми признанная доблесть норманнского рыцарства, вкупе с военными дарованиями Боэмунда, с его знанием греков и в какой-то степени сарацин, наконец, с престижем и славой его отца Гвискарда, одолевшего двух императоров, придавали ему вес, несравнимый с численным вкладом войска, которое, впрочем, сложно назвать незначительным.
Жоффруа Малатерра, как было сказано, изобразил Боэмунда и его войско ватагой молодых рыцарей, жадных до всего нового, а главное, до завоеваний. Следует ли из этого, однако, что Боэмунду недоставало духовности, что он принимал участие в походе в большей степени как человек, ищущий приключений, нежели как крестоносец? Каковы были мотивы, которыми руководствовался Боэмунд? Мы вплотную подошли к теме, которая и сегодня разделяет историков. Вопрос этот требует серьезного рассмотрения, исключающего преждевременные и обобщенные выводы. Подойдя к нему со всей осторожностью, мы надеемся ответить на него лишь по завершении нашего исследования.
Осторожность необходима в силу нескольких причин. Первая — необъективность источников. Одни (например, произведения Жоффруа Малатерры или Анны Комниной) изображают Боэмунда авантюристом, занятым исключительно грабежами и захватом византийских земель; другие — такие, как «Деяния франков», рассказ Тудебода или «Historia belli sacri» («История священной войны») (правда, все они взаимосвязаны), — представляют его благочестивым рыцарем, истинным поборником Христа. Вторая причина кроется в сложном характере персонажа, способного хитрить и утаивать истинные намерения; к тому же с течением времени он мог меняться. Кроме того, нам следовало бы пересмотреть собственное видение крестового похода, которое, вероятно, не соответствует представлениям большинства его участников. И, наконец, необходимо помнить об эволюции самой концепции крестового похода в промежуток времени между соборами в Пьяченце и Клермоне. Две первых причины очевидны и не требуют развернутого обоснования, тогда как две другие, тесно связанные, в нем нуждаются.
Что такое крестовый поход? Мнения специалистов по этому вопросу сильно расходятся, даже если ограничиться рассмотрением первой экспедиции, к которой призывал Урбан II. Прежде всего, не был ли крестовый поход, как полагал Карл Эрдманн[190], просто военной операцией с целью оказать помощь Византийской империи, распространением на Восток концепции «священной войны», уже разработанной Церковью на Западе, в частности, в Испании эпохи Реконкисты, и напрямую не связанной с Иерусалимом? Или, напротив, это был квазимистический поход к Священному граду, который следует рассматривать в эсхатологической перспективе, — гипотеза, которую с блеском, но чересчур рьяно защищали Поль Альфандери и Альфонс Дюпрон?[191] Нужно ли видеть в крестовом походе вооруженное паломничество, нацеленное освободить Святые места и связанное в какой-либо степени с движением Божьего мира, как полагали Поль Руссе, Ганс Эберхард Мейер, Герберт Каудри и Жан Ришар (каждый со своими важными нюансами, которые нет возможности привести на страницах нашей книги)[192]? Или же, по мнению Джонатана Райли-Смита[193], речь шла о паломничестве в знак покаяния и любви к христианским братьям, которых нужно было освободить от гнета турок, как и священные места? Или это была священная война, независимо от ее предназначения, поскольку велась она папой римским против врагов христианства?[194]
К этим наброскам определения того, чем был крестовый поход, неизбежно искаженным в силу своей краткости, я позволю себе добавить и собственное мнение, учитывая при этом каждое из положений, доказанных моими предшественниками. Крестовый поход не возник
Но крестовый поход, или «священнейшая война», — это еще и паломничество по самому предназначению. И эта новая черта как раз и меняет перспективы в период между соборами в Пьяченце и Клермоне. В Пьяченце речь шла лишь о том, чтобы посодействовать, по просьбе Алексея, отправке в Константинополь наемников-латинян. Но проповедуемая и освященная папой римским борьба против турок, которую должны были вести латиняне, превратилась в священную войну, как в Испании. А в таких священных войнах не исключены материальные интересы сторон, и «право войны» осуществляется без промедления. Вознаграждение, добыча, завоевание — все это признавалось законным. Битва «во имя Господа» сопровождалась материальными компенсациями, что не было запрещено. К ней лишь добавили перспективу вознаграждения духовного, исходящего от Владыки небесного, которому служат с оружием в руках[197]. Таковы были, как я полагаю, перспективы Боэмунда и его норманнских товарищей: прежде всего, они были воинами, отправившимися на завоевание (для себя) и отвоевание (для Бога) земель, некогда являвшихся христианскими, — эта цель, на их взгляд, придавала их битве священный характер.
Однако на Клермонском соборе Урбан II в значительной степени изменил эту идеологию, сделав упор на освобождении Гроба Господня[198]. Таким образом, священная война, ведомая на Востоке, превратилась в «крестовый поход», в паломничество — вооруженное, конечно, и массовое, но тем не менее паломничество по своему предназначению, что позволило папе закрепить за ним характерные черты и права, связанные с актом покаяния. Второе постановление Клермонского собора прекрасно резюмирует эту особенность новой идеологии, которую папа развивает и в своих письмах: «Всякий, кто движим единственно своим благочестием, а не желанием почестей или денег, отправится в Иерусалим для того, чтобы освободить Храм Божий, чтобы путь этот был для него лишь путем покаяния»[199].
Итак, крестовый поход предписывался в качестве епитимьи. Он искупал грехи и полностью заменял собой другие, предшествующие формы покаяния. Впоследствии такая замена церковных наказаний стала индульгенцией, полным отпущением грехов, целиком либо частично избавлявшем человека от мук и страданий в ином мире — в чистилище, представления о котором до 1100 года были еще туманными или вовсе не сложились. В 1096 году об этом не было и речи. Однако даже в своей первоначальной форме индульгенция значительно преобразила идеологию крестового похода. Действительно, чтобы поход считался покаянием, рыцари должны были принять в нем участие только лишь из благочестия, а не ради того, чтобы стяжать славу, богатство, добычу или земли — то есть то, чего рыцари желали прежде всего. Кающийся крестоносец, следовательно, отличался от рыцаря, участвовавшего в священной войне. Можно задаться вопросом, какая из этих групп была больше и не часто ли обе эти мотивировки перемешивались в сознании участников.
Даже если Боэмунд был искренним крестоносцем (в чем нельзя сомневаться априори), похоже, он все-таки считал себя прежде всего крестоносцем-завоевателем, а не кающимся пилигримом. Возможно, он еще не знал об эволюции идеологии с подачи Урбана II либо вовсе не принимал ее, что делает из него — и при этом не стоит обвинять его в двуличии — подлинного воина священной войны.
Во всяком случае, именно такой образ Боэмунда представлен в рассказе Роберта Реймского о решении, принятом норманном в Амальфи. Узнав у крестоносцев, которые встретились ему на пути, об их оружии, боевом кличе и целях, Боэмунд обратился к норманнским воинам с настоящей речью о священной войне, без малейшего колебания сославшись на реальные возможности обрести и земную, и небесную славу:
«Пусть примкнет ко мне тот, кто вверяет себя Господу. Рыцари, ныне повинующиеся мне, станьте же рыцарями Бога и отправляйтесь со мной в путь к Гробу Господню. И все добро, что принадлежит мне, считайте своим. Разве и мы не берем начало от франкского корня? Разве предки наши не пришли из Франции, разве не завладели они землями своими силой оружия? Каким бесчестьем покрыли бы мы себя, если бы наши родители и братья пошли на муки и даже в рай без нас? Если это божье воинство (militia) отправится на битву без нашей помощи, нас и детей наших по праву обвинят в том, что роду нашему не хватило храбрости»[200].
Роберт, монах из Реймса, попутно прославляет и «французский народ», к коему причисляет себя Боэмунд, что, несомненно, было сделано в пропагандистских целях, к которым мы еще вернемся. Автор восхваляет и достоинства крестового похода, и самих французов, возвышая династию Капетингов, с которой Боэмунд свяжет себя в 1106 году, взяв в жены Констанцию, дочь короля Филиппа I. Для Боэмунда и в некоторой степени для самого Роберта крестовый поход представлял военное предприятие, удачно соединившее страсть рыцарства к завоеваниям с идеалом священной войны, проповедуемой Церковью.
То же совмещение двух идеалов, согласно Раулю Канскому, прельстило и Танкреда, племянника Боэмунда[201]. Рауль Канский выводит на сцену тот самый образ рыцаря, который вечно ищет славы, не жалея ни своей жизни, ни жизни своих врагов — и тем не менее страдая от мысли, что такое поведение идет вразрез с наставлениями Евангелия. Крестовый поход, отпускающий грехи, позволяет ему примирить эти оба идеала. Он останется рыцарем, но будет сражаться как рыцарь Христа.
Боэмунд, безусловно, считал себя воином Христа (
Вот почему, на мой взгляд, следует оставить открытым вопрос о замыслах и целях Боэмунда в крестовом походе. В зависимости от обстоятельств они могли меняться, принимая различные формы, совместимые (по крайней мере, на его взгляд) с величайшими почестями, воздаваемыми Богу. Выбор цели или намерений — за исключением тех случаев, когда это в принципе было невозможно или источники однозначно противоречат другу другу — должен оставаться открытым в сознании историка, каким он был и у Боэмунда. Все могло одновременно служить его амбициям и делу крестового похода: захватить Константинополь или служить басилевсу; получить от него высокую должность или земли на правах вассала; либо, напротив, отнять у империи или, еще лучше, у врага-сарацина княжество, в котором можно оставаться единственным господином после Бога.
Ибо Боэмунд был не только рыцарем в поисках приключений, воином Христа и ловким и хитроумным норманном. Это «животное общественное», всегда имеющее в запасе несколько вариантов и способное сделать свой выбор в зависимости от ситуации.
6. Поход на Константинополь
Появление норманнских войск на берегу Адриатического моря не могло не обеспокоить Алексея. Вот уже три месяца император наблюдал, как по дорогам, идущим с севера, к границам его империи стекаются бесчисленные разрозненные и беспорядочные толпы, в большинстве своем пустившиеся пешком в крестовый поход, который назвали «народным». Некоторые из них, отряды Эмихо Флонхайма, Фолькмара или Готшалька, виновные в истреблении евреев Рейнской области, грабежах и разного рода преступлениях на всем протяжении пути, были перебиты или обращены в бегство венгерскими или болгарскими войсками, но кое-кто из уцелевших присоединился к тем, кто добрался до императорской столицы. Алексей быстро понял, что в империю явились отнюдь не наемники, на чью помощь он так надеялся[202]; все это больше напоминало переселение «варварских» народов, устремившихся к Иерусалиму.
Первого августа 1096 года эти «паломники» прибыли в Константинополь. Возглавлял их Петр Пустынник, фанатичный лидер, утверждавший, что на него возложена божественная миссия — освобождение Гроба Господня. Алексей не замедлил благосклонно принять его и восполнить денежные потери, понесенные тем по дороге. По просьбе Петра басилевс в скорейшем времени организовал переправу на другой берег Босфора, что было выгодно и ему самому, поскольку беспорядочные толпы «паломников» доставляли византийцам немало хлопот. Тем не менее он посоветовал Петру повременить с походом в Иерусалим и дождаться армий баронов, главным образом выходцев из районов нынешней Франции, от которых, однако, пока не поступало вестей: многие из них еще не покинули родные края, поскольку папа намеревался собрать их в Пюи 15 августа.
Алексей взял на себя обязательство снабжать Петра и его людей всем необходимым на время ожидания, которое могло затянуться; он посоветовал им не отдаляться от побережья, находившегося под контролем греков, чтобы не спровоцировать нападение турок, державших во власти Никею и ее окрестности. Петр и его люди стали лагерем подле Цивитота примерно 11 августа. Через два месяца, когда Петр, без сомнения, находился в Константинополе, договариваясь о наилучших условиях снабжения, часть его армии под руководством Вальтера Голяка рискнула отправиться по направлению к Никее; она была разгромлена турками, которые вдобавок уничтожили христианский лагерь у Цивитота. Петр узнал об этом 21 октября; на следующий день он добился встречи с Алексеем, который немедленно послал на помощь уцелевшим небольшую армию, чтобы под охраной вернуть их в Константинополь[203].
Боэмунд высадился в Авлоне 1 ноября 1096 года, в тот момент, когда произошла драматическая развязка событий. О ней подробно поведали единственные возможные очевидцы — греки и уцелевшие из армии Петра. Рассказы первых сохранила Анна Комнина, вторых — Альберт Ахенский. Последний не получил от церковного начальства разрешения участвовать в крестовом походе; он проявил свой интерес к нему, подробно расспрашивая крестоносцев, вернувшихся в родные края. Долгое время историки не уделяли особого внимания его сочинению, однако сравнительно недавно труд Альберта тщательно изучили и пересмотрели прежние взгляды на весомость его свидетельства. Начиная с 1106 года, Альберт Ахенский написать первые шесть книг своей истории крестового похода, завершившихся смертью Готфрида Бульонского, что может возвести его в ранг самых ранних и достойных доверия хронистов, несмотря на хронологические неточности и противоречия в деталях, связанные, без сомнения, с обилием свидетельств, которые автор не согласовал между собой. Без Альберта история «народного» крестового похода была бы нам почти полностью неизвестна. Его свидетельства часто совпадают с повествованием Анны Комниной, что придает его произведению еще большую ценность[204].
Как и Анна, Альберт считает, что это бедствие произошло лишь из-за неосторожности некоторых воинов Петра Пустынника. Вплоть до сего времени они могли жить мирно, не испытывая затруднений с провизией, благодаря великодушию византийского императора; грабить окрестности их побудила исключительно праздность. Теми, кто предопределил роковой исход событий, были, по словам Альберта Ахенского, «французы и римляне», а затем и «германцы», позавидовавшие добыче, легко захваченной первыми. Но, по мнению Анны, этими первыми неразумными грабителями были
В глазах обоих авторов басилевс никоим образом был не ответствен за катастрофу: напротив, он сделал все, чтобы предотвратить ее; после свершившегося он постарался спасти то, что могло уцелеть. Альберт Ахенский говорит даже, что «рассказ Петра преисполнил басилевса состраданием». Он немедленно приказал войску туркополов отправиться на помощь латинянам, отбросить турок и привести уцелевших в Константинополь. За исключением некоторых деталей, этот рассказ совпадает с повествованием Анны Комниной[206].
«Французские» хронисты предлагают совершенно иную версию этих событий, крайне неблагоприятную как для Петра Пустынника, так и для Алексея. Заметим, однако, что ни один из этих хронистов не был свидетелем интересующего нас события; все те, кто упоминает о нем, почти дословно повторяют норманнского Анонима, автора «Деяний франков». Однако и он не являлся очевидцем: он мог узнать обо всем лишь из рассказов уцелевших людей Петра, через норманнов, которые, как говорилось выше, уже прибыли к тому времени на место происшествия. Если ответственными за истребление христианского лагеря были действительно норманны, как говорит принцесса, то легко можно понять, что они старались оправдаться и возложить вину на других, в частности, на Алексея, их давнего врага, и на Петра Пустынника, бездарного вождя и горе-монаха.