«А со мною любовь возьми вовеки!» — раздалось из внутренности храма, и все утихло.
«И красное и сладкое пребудет жизнию твоею, и будет слово мое цельба тебе!» — раздалось еще громогласнее.
После привета Князю и поклона Вещий владыко принял дары Владимировы и внес во храм. Мужи Княжеские передали
Храм Волоса не представлял ничего роскошного снаружи: это было огромное четвероугольное здание, построенное из столетних дубов, почерневших от времени и обросших мохом; крутая крыша походила на темный луг; вокруг здания были двойные сени с навесами, верхние и нижние.
Под самой кровлей были волоковые продолговатые окны, сквозь которые, с верхних сеней, дозволялось женщинам смотреть на совершение обрядов во внутренности храма; ибо женщины не имели права входить в оный.
За храмом был пруд, осененный высокими липами, а за прудом палаты Владыки с горницами и выходцами, и избы жрецов и слуг хоромных.
Не красуясь наружностью, храм Новгородский славился богатством от взносов и от доходов
Никто не помнил, когда его построили. Носилось поверье, что это тот же самый храм, который построен Финнами и про который
Долго не верили Новгородцы этой молве, но, когда уже пришел храм в ветхость и покрылся мохом, поверье более и более распространялось, страшило народ. Однажды, во время праздника
Начали строить, поставили кровлю; но в одну ночь поднялась гроза, громовая стрела ударила в строение, спалила его. Пророчеству Финской колдуньи поверили вполне. Вещий владыко требовал от Веча начать снова работу, но
Когда Владимир вступил в Божницу, глаза его были омрачены лучами светочей. Под сквозным литым медяным капищем, на высоком
Едва Владимир занял свое место, раздался звук
«Благо, благо тебе!» — запел хор.
Владимир отвратил взоры от обета, обвел ими по высоте храма, и очи его, как прикованные, остановились на одном женском лице, которое выдалось в волоковое окно в вершине храма. Владимир забыл, где он, не обращал внимания на обряд; но стоявший подле него Добрыня благоговейно смотрел, как Жрец поверял каждую часть внутренности агнца и клал на жаровню жертвенника окровавленными руками.
Когда все части разложены были на решетку жертвенника, Вещий взял снова рог, полил жертву, и она обдалась вспыхнувшим синим пламенем.
«Благо, благо тебе! суд и правда наша!» — загремел хор; затрещали трещотки, на Вече ударил колокол, вокруг храма загрохотал голос народа, храм потрясся до основания… вдруг с восточной стороны храма раздался треск, подобный разрыву векового дерева от громового удара.
Все смолкло; онемели возглашающие уста, обмерли члены, издающие звуки, только протяжный гул вечевого колокола дрожал еще в воздухе.
— Горе, увы нам! — произнес беловласый Божерок и трепетно принял трости волхования, раскинул их по ковру, смотрел на них и произносил: — Обновится светило, светом пожрет древо, растопит злато, расточит прахом камение… — Княже, клянися
— Не я щит ему! Он мне щит! — отвечал Владимир.
— Вкуси от жертвы, испей от пития его и помятуй: «оже ел от брашны его и пил питие господина твоего».
Владимир прикоснулся устами к ковшу, Добрыня испил, вящшие мужи пили ковшами, а народ, взбросив руки на воздух, ловил капли, летевшие с кропила, и, обрызганный кровью, собирал ее устами.
Между тем юный Князь снова поднял очи на волоковое окно. Новогородские девы вообще славились красотою; но эта дева — в повязке, шитой жемчугом по золотой ткани, в
Обходя храм, он искал чего-то в толпах женщин, которыми были покрыты верхние сени; но видел только старух и отживших весну свою. Их лица были похожи на
— О, то Княже! — говорили старые вещуньи. — Доброликой, добросанный, смерен сердцем…
— О, то вуй иого Добрыня чреватый, ус словно кота серого, заморского, чуп длинный… ээ! оть… сюда уставился молодой Княж… кланяйтесь, бабы!
— Милостивая! не опора тебе далась! молода еще в передку быти! проживи с маткино!
— Ой, Лугошна, красен Княж!.. то бы ему невесту!.. а у стараго Посадника Зубця Семьюновиця дщерь девка-отроковиця вельми добра; изволил бы взять Княгынею: любочестива, румяна, радостива, боголюбица!
Звук вечевого колокола заглушил речи людские; Князь приблизился к Вечу.
Вече было за храмом Волосовым, на том самом холме, где некогда был
Для Князя посадничий стол устилали ковром, клалась на него красная подушка с золотыми кистями, а над сиденьем стояло
Когда Владимир, поклонясь на все четыре стороны, занял место, а кругом его сели Добрыня и старые Посадники Новгородские, — мужи Владимировы принесли
«Кланяем ти ся, Княже!» — закричал народ; «Кланяем ти ся, Княже, землею и водою Новгородскою! и меч приимь на защиту нашу!» — произнесли Выборные Старосты Новгородские, поднося Владимиру на
«Изволением властного Бога-Света, Владыко, и Посадники Новгородскыи, и Тысящники, и все Старейшие, и Думцы Веча Господину Князю Володимиру от всего Новагорода. На сем, Княже, целуй печать властного бога, на сем целовали и прежний, а Новгород держати по старине, како то пошло от дед и отец наших; а мы ти ся, Господине Княже, кланяем».
Владимир встал с места, поклонился на все стороны, поцеловал поднесенную к нему на блюде печать златую на цепи, надел ее на себя, принял меч, опоясал его.
Голос народа загремел.
Подвели Владимиру могучего коня, покрытого золотым ковром; седло, как пристолец Княжеский, горело светлыми камнями; другого коня подвели дяде его Добрыне.
Стяг Новогородский двинулся; за ним шел Князь с вящшими своими мужами, потом Дума Новогородская, Посадники, Тысяцкие, Воеводы, Конечные Старосты, Головы полковые, Гридни и Полчаны Княжие, Рынды, Сотня гостиная, купцы и люди жилые Новгородские.
Народ потянулся вслед за поездом в двор Княжеский.
Гул вечевого колокола расстилался как туман по озеру и окрестностям.
— О! той хитрый,
— Ой, щедрый, лихо из чужой бочки вино точить… купайся! а в своем меду, чай, окунуться не даст!
— Уж бы звали, так, а то кто его звал!
— То так! Дай улита рожка, а она оба два! да Новугороду не две головы.
— Эх, молодцы! великой звезде не без хобота.
— Звезда с хоботом недоброе знаменье! нам подавай солнце красное!
— Что ж, братцы, Володимер Солнце Красное! смотри, смотри — вот он.
— И то! кликнем: Государь Князь Володимер Красное Солнышко!
— Величай!
И все повторили:
— Здравствуй, Государь Князь Володимер Красное Солнышко!
IV
Между тем как в Новгороде шли дела людские добром, на берегах Днепровских творились чудеса.
На берегу Днепровском, близ Киева, по соседству с
Есть же на белом свете люди, которые ни сами ни во что не мешаются, ни судьба не мешается в их дела. Ни добрые, ни злые духи не трогают их, как существ ненужных ни раю, ни аду. Эти люди никому не опасны, никого не сердят, никого не веселят, никого не боятся, ни на кого не жалуются; им везде хорошо; есть они, нет их — все равно.
Из таких-то людей был Мокош, сторож заветных Княжеских лугов и лесничий.
С молодых лет жил он в хижине близ
Когда, раз в год, приходил Мокош в Княжескую житницу за мукою на хлебы, его допрашивали: «Что деется на
Ни слова более нельзя было добиться от Мокоша.
Про него можно было сказать: лесом шел, а дров не видал.
Жил Мокош уединенно с своим задушевным псом
Долго подозревал он, что
Уединение Мокоша нарушалось только несколько раз в году, во время Княжеской охоты, когда на заветном лугу выпускали соколов с челигами на ловлю?..
Однажды Мокош встал, по обыкновению, с солнцем, умылся ключевой водою, поклонился земно на восток, съел кусок хлеба с молоком и отправился в обход лугов и леса. Кончив свое дело, он пробрался скатом Днепровского берега к заветному холму, сел во впадине на мягкую мураву и стал глазеть на темный правый берег реки.
Необозримая даль покрыта была густым лесом; инде только желтели песчаные холмы и курилось далекое селение. Влево, на высоте, расстилался Киев-град, с белокаменными палатами, вышками, теремами и бойницами.
Мокош на все смотрел; но для него все равно было, смотреть или нет: не в первый раз он видел издали и Киев, и Днепр, и темный правый берег его. Он ни о чем не думал, не рассуждал; и о чем бы стал он думать?.. Единообразие жизни есть бесплодное поле, на котором не родится мысль.
Итак, Мокош был в этом состоянии, непонятном для мира, исполненного жизни, борьбы добра и зла. Вдруг слышит он плач младенца, вскакивает, идет на голос, приближается ко впадине, осененной навесом лип, и видит, на одной из ветвей дерева висит колыбелка, а в ней лежит спеленатое дитя. Колыбелка качается, дитя плачет, шевелит устами, просит груди. Вдали эхо вторит чью-то колыбельную песню; но подле бедного дитяти нет мамы, нет няни, нет кормилицы.
Жалко стало Мокошу; подходит он ближе… вдруг колыбелка перестала качаться, эхо колыбельной песни утихло, свивальник развертывается, пеленки вскрываются, никого не видно, а кто-то вынимает ребенка; он утих, он лежит на воздухе, во что-то вцепился ручонками и к чему-то тянется, что-то рвет устами, кажется, сосет, слышно, как он глотает…
Дивится Мокош, разинул рот.
Невидимые руки пестуют дитя; оно повеселело, улыбается, бросает на все любопытные взоры; увидело Мокоша, тянется к нему.
Мокош не вытерпел, приближается, протягивает к ребенку руки, хочет взять его… а длинная ветвь орешника хлысть его по рукам.
— Погори ты пожаром! не уродись на тебе шишки еловой! — вскричал Мокош… а ребенок хохочет, опять тянется к Мокошу. Опять Мокош протягивает руки, а ветвь орешника опять хлысть его по рукам, а другая хлоп по лицу.
— О-о-о! бесова клюка! — кричит Мокош, протирая глаза, из которых искры сыплются… а ребенок смеется, тянется к нему снова.
— Провались ты, вражий сын! — произнес Мокош и побрел домой, повалился на лавку, спит.
А под крутыми берегами извивается Днепр, шипят его волны. Давно вытек Днепр из темных лесов Смоленских, из соседства Двины и Волги, пробился сквозь каменные ограды земли Половецкой, скатился по десяти гранитным ступеням и ринулся в море.
Извивается Днепр, шипят его волны около берегов Киевских. Днепровский
Извивается Днепр, шипят его волны, а солнце играет в нем, а Киевские златые терема опрокинулись в него и мерцают в волнах.
Просыпается Мокош. Вчерашний день всегда был для него сном; но чудный ребенок на холме нейдет у него из головы.
«Дивен сон!» — думает Мокош и, кончив свой завтрак, отправляется в обход лугов и леса, идет опять мимо холма, садится отдохнуть. Глядь… а мальчик лет пяти, в красной сорочке, обшитой золотой тесьмою, в сафьянных сапожках, шитых узорами и выложенных бисером, бегает один-одинехонек и ловит мотыльков; много их вьется над ним, но он ловит изумрудного, осыпанного искрами золотыми, у которого крылья как будто обложены полосами радуги.
Увидев Мокоша, мальчик бежит к нему навстречу, берет его за руку.
— А!.. кто ты таков? — говорит ему.
— Да дедушко Мокош, — отвечает ему Мокош, выпучив на него глаза.
— А моего дедушку зовут
— Лови, голубчик! — отвечает Мокош.
—
— Твоя бабушка обмолвилась. А где твоя бабушка?
— Где бабушка? Постой, я приведу ее к тебе.
Мальчик побежал под навес липы, в кустарник. «Ау! ау!» — закричал он. «Ау!» — отозвалось в лесу.
— Чу!
Он взял Мокоша за руку и повел в лес.
«Ау!» — снова закричал мальчик. «Ау!» — повторилось в лесу.
— Чу! пойдем, пойдем; вот здесь
Мокош устал ходить за торопливым мальчиком.
«Ау!» — отзывалось то с одной, то с другой стороны. «Ау!» — закричал мальчик опять. «Ау!» — раздалось позади них.
— Эх!
Пошли назад. Пришли на лужайку, под липы.
— Нет и дома, — произнес мальчик печально.
— Да где твой дом? веди домой.
— Вот здесь, дедушка, под липкой.