— Вот и хорошо, — сказал Старый Фриц. — Вы человек бывалый, что явствует из вашей анкеты и автобиографии, а в двадцать три года это кое-что значит. Кстати, автобиография ваша написана весьма недурным стилем, не так ли, коллега Фукс?
Человек с заячьим лицом и усиками под носом сдержанно заметил:
— Не хватает тридцати двух запятых, коллега Вёльшов.
— Ну-ну, — буркнул седой и тут же дал слово более молодому преподавателю, поднявшему руку, как школьник.
Тот улыбнулся Роберту и спросил:
— Не научились ли вы в лагере немного говорить по-польски? Тогда вам, верно, нетрудно будет справиться с русским, как вы думаете?
— Не знаю, — ответил Роберт.
— А как у вас обстоит с латынью? — задал кто-то вопрос, не испросив разрешения, причем таким тоном, что Роберту захотелось бегло ответить ему по-латыни.
— Никак, — выпалил он, — ну, то есть я хочу сказать, что понятия не имею о латыни.
Латинист удовлетворенно кивнул.
— Отлично. Вы, стало быть, чистый лист. Что ж, на чистом листе писать удобнее.
— Это я могу подтвердить, — кивнул Роберт, и сидевший рядом с учителем русского языка лысый великан ухмыльнулся. Глядя на стол, он спросил:
— Сколько вы сейчас зарабатываете?
— Нисколько. Я безработный. На прошлой неделе, когда я пришел в мастерскую, хозяина там не оказалось. На верстаке он оставил записку, что отбывает в Ганновер и может взять меня к себе.
— Ну и что же? — спросил великан.
— Да ничего, — ответил Роберт. — Что я забыл в Ганновере?
— Совершенно верно, — кивнул председатель комиссии, — что вы забыли в Ганновере? Так и надо ставить вопрос. Но следует еще спросить: правильно ли, что такой человек, как вы, остался без дела? Конечно, нет. Нашей стране нужны рабочие руки. Но разве ей не нужны хорошие головы? Нужны, и даже очень. В нынешней ситуации, как говорит товарищ Сталин, «кадры решают все».
На что латинист откликнулся:
— Следует ли заключить из ваших слов, коллега Вёльшов, что можно представить себе ситуацию, в которой что-либо происходило бы не так, как об этом говорит товарищ Сталин?
Вёльшов опустил глаза и подумал. А потом, выпрямившись в своем кресле, ответил:
— Коллега Ангельхоф сделал правильное замечание. Моя формулировка позволяет сделать неверные выводы. А ведь нам нужна ясность, особенно в языке, который непосредственно связан с нашим мышлением, да, ясность и еще раз ясность. Я уточняю. В этой, как и в любой другой ситуации, будут верными слова, сказанные товарищем Сталиным: кадры решают все, если дана верная политическая линия. Или еще точнее: если дана верная политическая линия, тогда кадры решают все!
— Надеюсь, — обратился лысый великан к Роберту, — вы добиваетесь возможности стать студентом, исходя именно из этого предположения.
Роберт покачал головой:
— Мне придется, я вижу, кое-что уточнить. Я вовсе ничего не добиваюсь. То есть я, конечно, хотел бы сделать попытку, во всяком случае, я заполнил анкету и написал автобиографию, но все это скорее случайно. Приятель моего теперешнего… теперешнего мужа моей матери принес мне бланк и до тех пор сидел со мной, пока я его не заполнил. Он сидел за завтраком и приговаривал, что будет есть, пока я не кончу. Он бы у нас все начисто сожрал, извините, он работает в театре…
— Методой сей не следует пренебрегать, — отозвался великан, — экономическое принуждение. У вас действительно веское основание для поступления к нам. А другого не было?
— Я так и так хотел из дому уйти, — ответил Роберт, — я и в народную полицию заявление подал, да вы быстрее ответили.
Тут в разговор снова включился Вёльшов.
— Полагаю, у нас нет причин быть на вас за это в обиде. Народная полиция и РКФ — это, безусловно, две равные возможности. При нашем антифашистско-демократическом строе ликвидирована древнейшая противоположность между аппаратом государственной власти и интеллигенцией. Позволю себе напомнить только о пайках для работников умственного труда. Но мы все-таки рады, что получаем столь ценного слушателя. Кстати, почему вы хотите уйти из дому? Для этого есть политические причины? У вас наметились разногласия по вопросам мировоззрения с теперешним, по вашему выражению, мужем вашей матери? Он, верно, не понимает духа нового времени, как, впрочем, и многие другие?
Роберт угрюмо ответил:
— Нет, это наши личные дела, совсем не то, что вы думаете. Он ради этого нового времени шесть лет отсидел в концлагере и что ни день об этом вспоминает. Нет, это дела личные.
Вёльшов смущенно закашлялся, а члены комиссии обменялись взглядами. Роберт почувствовал, что отношение к нему вдруг как-то изменилось. Ясно, что-то он ляпнул.
Тогда он поднялся:
— Да, вот так оно и есть. А в коридоре еще народу много. Может, в полицию меня возьмут…
Великан обошел стол и подтолкнул Роберта к окну.
— Не болтай ерунды. Согласись, тебе еще надо поучиться. Тебя никто не хотел обидеть. Теперь поезжай домой, а четвертого октября возвращайся. Не приедешь, я сам за тобой явлюсь. И если ты еще не станешь полицейским, я тебя сюда доставлю. Моя фамилия Рибенлам, будем знакомы. И выше голову. — Повернувшись к комиссии, он сказал: — Приедет.
Председатель с секунду помедлил, а потом подошел к Роберту и пожал ему руку.
— Итак, товарищ Исваль, мы рады, что вы не остались в стороне в момент, когда наш народ решает поистине историческую задачу. Ждем вас к началу семестра.
Уже выходя, Роберт услышал, что кто-то сказал:
— Я не хотел вмешиваться, но математика…
Роберт вздрогнул — в стекло постучали. На тротуаре перед клиникой стоял полицейский.
— Доброе утро, уважаемый, — сказал он, — долго мы собираемся здесь стоять?
— Я не стою, — ответил Роберт, — я остановился: вы же знаете, остановка на срок до пяти минут для посадки и высадки пассажиров, приема и сдачи небольшого груза…
Но полицейский покачал головой.
— Не выйдет. Сколько я за вами наблюдаю, ни приема, ни сдачи груза не приметил. Вы, уважаемый, устроили здесь стоянку, хотите доказательств?
— Лучше не надо, — сказал Роберт, — но я, правда, только выгрузил жену.
Полицейский ткнул пальцем в вывеску.
— У нее что-нибудь с глазами? Надеюсь, ничего серьезного?
— Нет-нет. Она здесь работает, она врач. Сама лечит тех, у кого глаза болят.
— В таком случае, — сказал полицейский, немного подумав, — даю вам пять секунд.
Он взглянул на часы, и Роберт включил мотор. Влипнешь ты когда-нибудь в историю, подумал он, и уж так просто не выпутаешься. Людям с гипертрофированной фантазией не следует давать права. Но, собственно, при чем тут фантазия! Фантазия — это когда выдумываешь. А я ведь не выдумываю, я вспоминаю. Ну и вспоминай на здоровье, но не за рулем. Вот, к примеру, видишь, как тот парень затормозил? Еще чуть-чуть, и ты врезался бы ему в багажник, а потом тебя бы обвинили, что не соблюдал дистанции. Шофер, соблюдай дистанцию! Журналист, ближе к жизни! Но разве думать двадцать четыре часа в сутки о РКФ — значит быть ближе к жизни? Интересно, да, но ведь в машинку заложена незаконченная рецензия на новеллу фрау Тушман «Не укради!». Да черт с ней, с фрау Тушман, и с ее нравоучениями, скажу, что нет времени, мне надо речь держать, срочно, по поводу события, имеющего историческое значение, вот даже телеграмму получил. А фрау Тушман исторического значения не имеет. Ясно, так и сделаю. Остается только подыскать кого-нибудь, кто бы эти полгода платил мне деньги за размышления над речью, заказанной Йохеном Мейбаумом.
Отпирая дверь, Роберт услышал телефонный звонок.
Женский голос сообщил, что говорит секретарь господина Широкого, она соединяет с господином Широким.
— Доброе утро, — тут же произнес господин Широкий, — надеюсь, я не слишком рано?
— Зависит от того, что вы от меня хотите, — ответил Роберт, — если речь, то слишком поздно. На речи я принимаю заявки не меньше чем за полгода.
Господин Широкий неуверенно хохотнул и сказал, что нет, говорить он будет не о речи, хотя вполне может предположить, что Роберт превосходный оратор, он внимательнейшим образом следит за его статьями и давно уже хотел с ним поговорить. Есть у них один проект, который, сдается ему, заинтересует Роберта, работа как раз для него — документальный фильм о концерне Крингеля{4}, об этой мерзкой фабрике лжи, — фильм разоблачительный, со всеми причиндалами, и название у них уже есть, хотя, разумеется, ну, само собой разумеется, это всего лишь предложение: «На словах — свобода печати, на деле — прокрустово ложе». Если Роберт придумает что-нибудь интереснее, они с радостью согласятся, хотя и сами немало попыхтели, во всяком случае, надо это дело обсудить. Когда у него найдется время?
— В ближайшее время — никогда, — ответил Роберт. — Мне очень жаль, но у меня уже есть работа. Может, осенью?
Новелле фрау Тушман не поздоровилось в рецензии Роберта. Опять заведут канитель о стиле его критики; Роберт даже слышал, как ворчит редактор: «Слишком ты резко. От нас ждут помощи. Хотелось бы знать, откуда у вас, у молодых, столько желчи».
Особенно раздражали Роберта все эти лакированные образы в рассказе; гладкие, как бильярдные шары, они катились именно туда, куда того хотела фрау Тушман. Конечно, для этого тоже нужно кое-что уметь, и Роберт не мог не признать, что автор неплохо владеет кием, ловко наносит удары и рассчитывает угловые. Но это именно игра в бильярд, прикладная математика, и все потому так сходится, что шары круглые и катятся по обтянутому сукном полю.
Математика — вещь превосходная; благодаря математике можно разрешить проблемы куда более важные, чем рост Люцифера в локтях и местонахождение ада; математика помогает в бильярде и при других жизненных обстоятельствах, но написать с ее помощью новеллу никак нельзя. Ведь в новелле речь идет о жизни, а в жизни то и дело встречаются рытвины и ухабы, как у людей бородавки и щербинки. «У наших людей нет щербинок», — скажет редактор, и, только когда кругом заворчат «ну, ну», он поправится: «Конечно, кое у кого, может, и есть, но разве это типично? Мы должны ориентироваться на новое, а новое — это человек без щербинок».
Секретарь редакции добавит: «Образно говоря, конечно!» — и будет настаивать на решении, которое в конце концов и примут: «Заголовок помягче, и с богом! Нам ведь нужна борьба мнений!»
Кажется, когда Роберт пришел на РКФ, понятия «борьба мнений» не существовало. Но может, стоит порыться в памяти, подумал он, дело, конечно, не в понятиях, а в сути явлений, в позиции, какую ты занимаешь по тому или иному вопросу.
Если он не ошибается, понятие это, во всяком случае в науке и искусстве, пришло на смену другому понятию — «критика и самокритика» — и означало, как бы это сказать, более спокойный, что ли, вариант спора.
Роберт пометил в блокноте: «Критика и самокритика — борьба мнений?» — и обвел красной рамкой. Никогда не мешает записать то или иное воспоминание. А вдруг именно в этих воспоминаниях окажется зародыш тех мыслей, которые он потом разовьет в актовом зале? Если ему удастся показать, что им пришлось всему учиться заново, даже искусству быть благоразумнее в спорах, это уже кое-что.
Никто не скажет, что критика и самокритика — нечто неблагоразумное; неблагоразумным был лишь метод их применения. Стукнут кого-нибудь по голове и совершенно искренне считают, что тот, даже давая сдачи, предварительно признает: критика не лишена рационального зерна.
Дружба Роберта с Трулезандом началась тоже с критики и самокритики.
Когда Роберт вышел из экзаменационной, на него набросились, почему он пробыл там так долго.
— Небось размусоливал историю своей жизни, — предположил парень, который уже раньше задирал Роберта, — ну и как, все рыдали?
Шея у него была обмотана толстым и немыслимо длинным шарфом. Роберт потянул за один конец, желая вытащить парня из толпы, но тот возмутился:
— Руки прочь от трудов моей бабушки! Она все петли пересчитает, когда я вернусь.
— Лучше бы она тебе носовой платок в карман сунула.
Тут вмешались девчонки. Роберт мог бы это предвидеть — у парня были густые черные кудри. Одна, худющая, ровесница Роберта, заявила, что, мол, нечего сказать, хорошее начало, так и весь коллектив развалить недолго, а какая-то малышка заметила, что Роберт не только самый старший здесь, но и самый длинный.
Кудрявый отодвинул ее в сторону.
— Все в порядке, Мышонок, не бойся за Трулезанда, Трулезанд не оплошает, Трулезанд недаром плотник. — Он решительно зашагал по коридору, и остановились они лишь возле аудитории теологов.
Аккуратно заложив концы шарфа за спину, Герд спросил:
— Ну?
— Что значит «ну», — огрызнулся Роберт, — вот двину, и влетишь к малым пророкам.
— Таких я еще не знаю, кто это?
Роберт потащил его дальше.
— Пошли отсюда. А вообще-то, в чем дело, чего ты привязался?
— Я привязался? Просто я тебя критикнул, приятель. Ты задержал нас, вот я тебя и покритиковал.
— Ну, дела! — протянул Роберт.
На лице Трулезанда отразилось беспокойство.
— Ни на грош самокритики, — констатировал он, — ты, брат, еще хлебнешь горюшка. Ты что, и правда не знаешь, как это делается? Так вот, я критикую тебя, а конкретно я говорю: раззява. Теперь твое дело обдумать, почему ты раззява. Когда сообразишь, выступи и скажи… Ну, как думаешь, что тебе надо сказать?
— Не мели чепухи, — буркнул Роберт.
Трулезанд мрачно глянул на него.
— Надеюсь, они тебе все начистоту выложили? Сказали, каков твой уровень? Придется взять над тобой шефство, так и быть, беру это на себя. Итак, в чем дело, друг, почему тебя отвели, ты что, из буржуев?
Какая-то девушка, выглянув из-за угла, крикнула, что вызвали Трулезанда. Роберт расхохотался, а Трулезанд, прежде чем последовать за девушкой, важно произнес:
— Критика попала в точку!
Роберт и сейчас слышит, как он это сказал, четко выговаривая согласные, натужным басом. Он и впоследствии, припрут его, бывало, к стенке, вполне серьезно признает, что критика попала в точку. Правда, после этого, опираясь на самодельную, но крепко сколоченную моральную платформу, он неумолимо, с чистой совестью и без излишних рефлексий давал сдачи.
На РКФ Трулезанд пришел по доброй воле и в известном смысле благодаря самокритике. Сам он так об этом рассказывал:
— Вот, стало быть, зуб у меня крошился да крошился. Я — к зубному. Объясняю ему, что и как, а он говорит: «Вы, кажется, тоже из Штеттина? Теперь там поляк сидит». И вздохнул. Я ему: «Господин доктор, поляки в Щецине, так он теперь зовется, надо бы нам уже привыкнуть». А он: «Это, — говорит, — нелегкая задача». Ну, думаю, со шпателем во рту тебя не переспоришь, и с трудом спрашиваю, что у меня с зубом. «Кариес, — отвечает он, — кариес у вас». Ну я, конечно, хочу знать причину кариеса. Он полагает, что от недоедания. «А причина недоедания, в чем вы ее видите?» — спрашиваю я. Тут уж он мне эдак покровительственно отвечает: «Это ведь вам известно — последствия войны!» Тогда я ему задаю главный вопрос: «Что же является причиной войны?» Он было замолчал, а потом сообразил и говорит: «Ответить на это — задача нелегкая». И я решил ему малость помочь. Такой барьер ему самому не преодолеть из-за ограниченности сознания. Говорю ему: «Научными исследованиями доказано, что причина войны, о которой вы говорите, — империализм, то есть высшая стадия капитализма, вот она, причина». Он как раз подбирал бор и покосился на меня через плечо с таким выражением, что — вижу я — рад-радешенек мне ответить: «Если я правильно понял, виновник вашей зубной боли — капитализм?» — «Да», — отвечаю я, но чую, сейчас он мне выдаст! Он и выдал: «Выходит, в средние века кариеса не было. И когда наступит социализм, зубная боль прекратится. Как вы полагаете, дело ограничится зубами или же воспаление среднего уха и ангина тоже исчезнут?» Я бы и тут кивнул, но дело рискованное. Представляете, у нас уже социализм, а я встречаюсь с доктором на улице, и он говорит: «Радуйтесь, у вас социализм, но, скажу вам по секрету, зубы у людей все еще болят. В чем же теперь причина, как вы думаете, ведь вы так хорошо разбираетесь в причинах».
— Значит, — сказал кто-то из слушателей, — ты захотел стать зубным врачом?
— Хотел поначалу, — ответил Трулезанд, — но как же быть с проблемами, которые не лезут в рамки профессии? Не-ет, ребята, смотреть надо в корень. Вот Трулезанд и решил изучать философию. Тогда он и с зубным врачом поспорит.
Всякий раз, когда Роберт вспоминал о Трулезанде, его начинала мучить совесть. И сколько ни твердил он себе, что это глупо и сентиментально, ничего с собой поделать не мог. У Роберта было много друзей, но ни раньше, ни уж тем более после не было такого, как Трулезанд. Их дружба началась не с драмы и не с подвига, ни один из них не выносил другого из огня и не вытаскивал из ревущей пучины, но можно было не сомневаться: и тот и другой сделали бы это не задумываясь. Только время их разлучило. Время и обстоятельства — бессмысленно питать к ним злобу. И все-таки Роберт питал злобу, потому что, потеряв Трулезанда, он ощутил пустоту, и пустоту эту ничто не могло заполнить. Роберт ощущал ее, когда его одолевали заботы и когда он попадал в беду, но еще больше, когда выпадали счастливые дни. Достаточно было сказать Трулезанду: «Эх, старина!» — и в ответ услышать: «Да, старина», — чтобы уяснить себе ситуацию, по достоинству ее оценить и занести в общий список воспоминаний, откуда черпай потом сколько душе угодно: «Помнишь, как епископ пил с нами томатное вино твоего шурина и уплетал салат моей тетушки?» — «Еще бы, старина!»
Когда через месяц-другой после экзамена они снова встретились, оказалось, что и Трулезанд не забыл их первого знакомства. Стоя на платформе в Рибнице, он спросил Роберта, высунувшегося из окна вагона:
— Эй, Длинный, местечко найдется?
Багаж его состоял из битком набитого вещмешка и лакированного дамского чемоданчика, который он сразу, как тронулся поезд, открыл. Протянув Роберту крутое яйцо и хлеб с салом, он сказал: