Я так и просидел у телефона до утра. Сна, как говорится, ни в одном глазу. И курил, курил.
Где-то часов в 9 раздался звонок. Мужской бодрый голос:
— Товарищ Ливанов? Сейчас с вами будет говорить Леонид Ильич Брежнев.
В трубке потрескивало. Видно, Фурцева уже успела ему сообщить.
В комнату вошла мама. Она придерживала запахнутый халат у самого горла.
— Василий Борисович, — услышал я голос, хорошо знакомый по телевизионным трансляциям и многочисленным подражаниям в актерской среде.
На мгновение мелькнула мысль: а не разыгрывают ли меня? Но в такой момент — вряд ли.
— Василий Борисович… примите наши глубокие соболезнования… Скажите, что мы может для вас сделать?
Я помнил недавний рассказ одной своей приятельницы, дочери знаменитого авиаконструктора, попавшего в партийную опалу. Когда ее отец скончался, ей тоже звонил Брежнев. И тоже спросил: «Что мы можем для вас сделать?» Ответила — и стала ездить на новой дарованной «Волге». Такая вот компенсация потери отца. Нет, товарищ Генеральный секретарь, с Ливановыми так не получится.
— Что вы можете для меня сделать? — переспросил я только для того, чтобы маме стало понятно, о чем разговор. — Верните мне моего отца. Можете?
Потрескивание в трубке.
— Еще раз примите наши глубокие соболезнования…
И — длинные гудки. Я повесил трубку.
Мама положила мне руку на плечо.
— Сын мой, прекрасный сын мой, — сказала мама.
Прошло еще с полчаса, и снова зазвонил телефон.
Тот же бодрый мужской голос сообщил мне, что предстоит согласовать со мной текст некролога для газеты «Правда». Зачитал абзацы, где говорилось об актерских заслугах Бориса Ливанова. Я предложил обязательно включить отзыв о нем как о театральном режиссере. Через некоторое время он перезвонил и зачитал предложенный мной отзыв.
— Ну, и теперь последнее: партия и правительство высоко оценили…
— Стоп! — прервал я.
— Что «стоп»? — удивился он. — Что вы имеете в виду?
— Мой отец Борис Николаевич Ливанов никогда не вступал в Коммунистическую партию. Он был народным артистом СССР, истинно народным, любимым миллионами своих зрителей. Я думаю, что правильнее будет написать: Родина, — запятая, — партия и правительство…
Теперь он прервал меня:
— Вы же понимаете, что такое я не могу самостоятельно решить. Я вам перезвоню.
Я ходил, терпеливо ждал. Наконец звонок.
— Принято: Родина, партия и правительство…
— Спасибо, до свидания.
Когда газета вышла, первым позвонил давний друг отца Виктор Борисович Шкловский.
— У меня в руках «Правда». Васька, это ты сделал?
Сразу было понятно, о чем он спрашивает.
— Я.
— Я горжусь тобой.
Такого текста в официальных некрологах «Правды», чтобы партия и правительство писались на втором месте после запятой, ни до, ни после в партийно-правительственной газете не было.
Это — правда.
Мы, Ливановы, ведем свой род от симбирских казаков. И фамилия наша оттуда. Она связана с великой русской рекой — Волгой.
Когда весной начинают таять снега, талая вода сливается в реку. Образуется так называемая «верхняя вода». Быстрое течение этой воды держится недели две и называется «лив» или «лива». По этой поре подготавливались стволы деревьев. Бревна связывали и сколачивали в плоты и гнали по «ливу», вниз по Волге к Астрахани. Съезжались купцы, говорят, много было турков, испытывающих дефицит в строительном лесе. Плоты, сцепленные между собой, порой тянулись на сотни метров. Казаки-плотогоны назывались людьми «лива», Ливановыми. Мужики собирались в ватаги по 15–20 человек. Гнали плоты вооруженными, поскольку нередко случалось, что одна ватага у другой пыталась отбить лес. Работа эта по «ливу» требовала недюжинной физической силы, решительности и храбрости. А ватажный должен был уметь выторговать за лес особенную цену.
Дед рассказывал мне, что владельцы леса, который они предоставляли плотогонам, назначали ватажному цену, за которую тот должен был продать бревна. А если продаст дороже назначенной цены, то лишний достаток делился между всей ватагой по уговору. И цены эти были немалые.
Симбирские казаки, наверное, самое древнее казачье образование на Руси. Еще во времена татарского нашествия на Волге и ее притоках стали возникать шайки удалых, отчаянных мужиков. Эти мужики строили длинные узкие лодки, «ушкуи», которыми они управляли не хуже венецианских гондольеров. Вот от них-то, ушкуйников, и ведется волжский казачий род.
Жили ушкуйники разбоем. Внезапно возникали около какого-нибудь поселения, высаживались на берег, делали свое разбойничье дело и так же внезапно исчезали.
Почему-то считается, что ушкуйники — это исключительно порождение политики Новгородского купечества. Будто бы они, речные разбойники, обслуживали купеческую алчность, регулярно доставляя награбленный «товар» в распоряжение купцов. Это весьма сомнительно. Может быть, среди ушкуйников и встречались такие послушные разбойники, но в подавляющем большинстве это были лихие, вольные люди. А то, что они сбывали награбленную добычу в Великом Новгороде, вовсе не говорит о том, что они были подневольными людьми. Скорее, наоборот.
В «Толковом словаре живого великорусского языка» В. Даль написал: «Ушкуй — ладья, лодка. Ушкуйник — речной разбойник; новгородские ушкуйники, шайки удальцов пускались открыто на грабеж и привозили добычу домой, как товар».
Заметьте, В. Даль отделяет запятой новгородских ушкуйников от шаек речных разбойников.
В каждом разбойничьем сообществе был свой атаман. Атаманы сговаривались между собой, удваивая, утраивая и удесятеряя свои силы.
В XIV веке такое речное множество подошло к столице Золотой Орды, оставленной своим ушедшим в поход воинством, и начисто разграбило богатейший город, унеся с собой несметную добычу. Догонять, ловить или искать ушкуйников было бессмысленно. Они растворились в облюбованных ими волжских притоках, нанеся врагам Руси непоправимый урон.
Добыча была настолько велика и ценна, что ушкуйники, скорее всего, большую ее часть скрыли в потаенных местах. Может быть, кому-то из кладоискателей в наше время повезет, и они наткнутся на какой-нибудь древний разбойничий схрон.
По прошествии веков потомки ушкуйников осели по берегам Волги и занялись мирными промыслами. Так образовалось вольное симбирское казачество.
Земли этого казачьего проживания принадлежали издревле боярскому роду Анненковых. В XVII веке Анненковы отдали свои земли самому Государю за долги. Казаки с тех пор стали числиться государевыми крестьянами. Барином им был сам государь, поэтому они работали на себя, платя в государеву казну только оброк. От них-то и пошла поговорка: «До Бога высоко, до царя далеко».
Основными промыслами симбирских казаков было строительство речных судов: килевых и плоскодонных. Из килевых самым востребованным был «струг», который ходил и под парусом, и на веслах. Типов плоскодонных судов, приспособленных к бурлацкому волоку, было множество. Их движение против течения реки осуществлялось бурлацкой силой. Кроме этого процветало ткацкое парусное дело, возделывание земли и, конечно, рыболовство.
С возникновением бурлачества к берегам Волги стал стекаться самый разнообразный люд на сезонные заработки. Среди этих людей было много, как сейчас бы сказали, бомжей, беглых крестьян и прочего бродячего люда. Они, в отличие от местных профессиональных бурлаков, назывались людьми «с волока», или «сволочью». Так что «сволочь» — это не оскорбительное ругательство, а обозначение человека без определенного рода занятий, наемного бурлака на сезон.
Село или станица, из которой происходят мои предки, стоит по-над правым берегом Волги, севернее Симбирска и зовется Анненково. В этом селе у моего прадеда Александра Ливанова была небольшая ткацкая мануфактура, и оттуда же, из Анненкова, мой дед Николай восемнадцатилетним юношей ушел, как написано в выданной ему волостной справке, «из крестьян в актеры».
Однажды дед Николай Александрович отправился со мной, малолеткой, смотреть русскую живопись в Третьяковской галерее.
Подвел к картине Репина «Бурлаки на Волге» и спросил:
— Нравится?
— Очень, — говорю.
— Это дерьмовая картина.
— Почему?!
— Потому, что это не бурлаки, а сволочь. Видишь, как молодой парень в лямке мучается? Среди наших бурлаков таких не было, хозяин бы выгнал. Работать надо, а не мучиться.
Детство, особенно ранее, спасительно тем, что не несет груза никакого жизненного опыта, одно событие следует за другим, эти события никак не осмысливаются и не сопрягаются, а воспринимаются чисто эмоционально через испуг, радости или обиды. И остаются в живой памяти вспышками одних только впечатлений, которые сменяют друг друга, словно цветные стеклышки в калейдоскопе, без всякой связи.
Вокруг меня улыбающиеся женские лица. Я слышу, как эти женщины смеются. Моя мама, ну конечно же это она, держит меня на руках. Высоко держит.
— Ну поцелуй ее, Васечка… поцелуй.
Напротив моего лица, очень близко, незнакомое лицо какой-то девочки. Почему я знаю, что это девочка? Может быть, потому, что мама говорит «её», но знаю точно — девочка. И сейчас хорошо помню ее лицо: темно-синие глаза, короткий носик между разрумянившимися толстыми щеками. Помню, на ней вязаная шапочка, бежевая. Яркий румянец, вязаная шапочка… Наверное, это происходит зимой.
— Поцелуй ее…
Меня подносят к девочке все ближе и ближе.
— Целуй, целуй! — говорят женщины.
Девочка теперь не смотрит на меня, она повернула голову и глядит в сторону, прямо перед собой.
Я прижимаюсь губами к ее щеке.
Щека упругая, свежая, прохладная.
Почему-то до сих пор явственно ощущаю это прикосновение.
Женщины громко смеются, весело переговариваются между собой.
Это самая первая в моей жизни вспышка воспоминаний. Когда родители говорили «до войны», именно это вспоминалось первым.
На углу Столешникова переулка и Пушкинской (теперь Б. Дмитровки) улицы был магазин «Меха».
Со стороны улицы в витрине магазина стояло чучело крупного волка. Серая шкура, темнеющая на спине, поднятая передняя лапа, придающая зверю эффект движения, оскаленная клыкастая пасть, желтые глаза с темными вертикальными зрачками.
Меня, трехлетнего, этот волк буквально заворожил. Когда ходили гулять, я настаивал, чтобы обязательно пойти смотреть «шушенного волка». Увидев его впервые, я отказывался поверить, что он не живой. Мне терпеливо объяснили, что это только волчья шкура, набитая сеном. А сено — это сушенная трава. Отсюда «шушенный».
Опытные охотники и специалисты по психологии животных сходятся во мнении, что волки обладают телепатической силой, давно утраченной человеком. Сила эта загадочная, мистическая. А что, если витринный волк, возрожденный искусным чучельником, не утратил этой своей мистической способности? Почему я всем своим детским существом ощущал непреодолимую тягу к встрече с ним, почему упорно не желал уходить от витрины и меня уводили насильно? И всегда, посещая зоопарки, я прежде всего стремлюсь к вольерам с волками. Мне кажется, что между ними и мной присутствует какая-то необъяснимая связь.
У одного из моих любимых писателей Джека Лондона есть удивительная фраза: «У собаки есть хозяин, зато у волка есть Бог».
И вот еще из «до войны».
Мы с мамой идем около нашего дома по самому краю тротуара. По улице вдоль тротуарного бордюра вышагивает мой отец. Он очень большой. На ладони его руки, закинутой к плечу, лежит продолговатый крупный арбуз, между темными полосками которого перебегает солнечный блик. Отец в шляпе, сдвинутой к затылку. Временами он выглядывает из-за арбуза и, поймав мой взгляд, подмигивает мне.
Странно, что это воспоминание вспыхнуло в моей памяти, когда я уже был взрослым.
Например, память о Чкалове.
Мои родители очень близко дружили с семьей легендарного летчика Валерия Павловича Чкалова. Об их дружбе в своих воспоминаниях замечательно написала моя мама.
Я же Чкалова панически боялся. Наверное, потому, что меня, трехлетнего, страшила могучая энергетика, которую излучала его натура. Думаю, такой испуг ощущает человек, когда видит, что перед ним вздымается и движется на него высоченная волна.
Когда Валерий Павлович хватал меня на руки и подбрасывал под потолок, я пугался так, что даже не мог разреветься.
Подъезды дома, где жили Чкаловы и Ливановы, соседствовали. Помню, я погулял во дворе, хочу пойти домой, но у подъезда стоит Чкалов в черной шинели. Холодно, начинает падать снег. Я с ужасом думаю, что, если Чкалов не уйдет, я никогда не попаду домой.
Наверное, я не один, а под присмотром 7-летней сестры Наташи.
Как-то я поделился этим воспоминанием с отцом.
— Ты чего-то выдумываешь, — сказал отец. — На Валерии не могло быть черной шинели.
Через некоторое время отец перезвонил мне.
— Вот читаю книгу о Чкалове. В этот год у них ввели черные шинели.
В этот год — 1938-й, 15 декабря, вовремя испытательного полета Валерий Павлович Чкалов погиб.
Хорошо запомнилось, как Чкалов принес нам в подарок деревянную модель нового самолета-гидроплана. Модель была сделана из дерева, выкрашенного серебряной краской, с ярко-красными полосками. На двух моторах, стоящих на крыльях, — зеленые металлические пропеллеры. А размах крыльев был не меньше метра.
С Чкаловым пришел его сын Игорь в белой рубашке и в пионерском галстуке. Валерий Павлович был очень весел, возбужден. Вот тогда-то он и подбрасывал меня к потолку. Может быть, благодаря этим взлетам из чкаловских рук и необыкновенному подарку мне и запомнился его приход. А то, что за долгие годы осталось от модели — длинный деревянный корпус с облезшей серебряной краской, хранится у меня до сих пор.
А вот забавное воспоминание, рассказанное мне моей мамой. Она обратила внимание, что, когда поздние вечерние застолья в нашем доме с участием Чкалова затягивались на всю ночь, Валерий Павлович начинал очень странно гримасничать, жмурить один глаз и, приоткрыв рот, дергать подбородком.
Мама решила, что у него какой-то нервный тик, но спрашивать поначалу не решалась, а когда все-таки полюбопытствовала, то услышала в ответ:
— Да что вы, Женя, какой тик… Сапоги снимаю!
Оказалось, что Чкалов, устав от неподвижного сидения, стягивал под столом сапоги, с усилием надавливая одной ногой на пятку другой.
И делал это украдкой, чтобы не отвлекать внимания от застольного общения.
Личность Чкалова с неожиданной стороны, по-моему, раскрывается всего в нескольких словах, о которых вспоминал его друг, мой отец: