Паштет Украинский
Жидобандеровец
Его отец занимал важную должность в киевском горисполкоме, носил костюм с широкими брюками и галстук в профсоюзную полоску. Его мама была еврейка и врач, привычное по тем временам сочетание. Они жили на улице Тургеневской, он мало, что помнит, только огромное чувство счастья, какого-то щенячьего восторга и бесконечной любви. Его все любили, и он любил всех, мамины руки с запахом мыла и хлорки, колючие папины щеки, солнечного зайчика на беленом потолке, скрип паркета в коридоре.
В тот день 1937-го года мама с утра уехала на суточное дежурство в больницу. С ним остался отец, собирался поработать с бумагами, весело щелкал блестящей пряжкой на кожаном брюхе портфеля.
А потом за отцом пришли.
Арест и обыск были короткими и стремительными, отгромыхали сапогами по паркету, вывернули шкаф и трюмо, распотрошили комод, словно вспороли ему живот, и кишки чулок и ползунков вывалились на пол.
И уехали, забрав с собой отца.
А его бросили, одного, в пустой квартире на Тургеневской.
Ему было тогда восемь месяцев.
Он кричал сутки, от страха, голода, от мокрых ползунков, от жажды и потому, что не умел сказать по-другому. Соседи слышали его крик, весь день и всю ночь, но зайти в комнату так никто и не решился.
На следующее утро его, осипшего и обессиленного, в загаженной кроватке, нашла бабушка, мамина мама.
Он хорошо помнит её руки, мягкие и сильные, крепкие и добрые, рыхлые и нежные, такие разные и такие родные.
Он помнит, как эти руки подняли его над улицей и понесли, и передали другим рукам, а потом другим и другим, и ещё.
Это было позже, в 1941-ом.
Ему исполнилось четыре года.
Они в толпе еврейских переселенцев под бодрые немецкие марши идут по Тургеневской, куда-то в сторону Бабьего Яра. Его бабушка, мамина мама, держит его за руку, а в другой рукой она прижимает к животу подушечку, украшенную шелковыми розами и голубями. В подушечке аккуратно и бережно зашиты деньги, всеми сбережениями их семьи. Они едут на переселение, как говорит бабушка, как ей сказали на днях, как писали в газетах и листовках, а на новом месте деньги наверняка пригодятся, на первое время. Вокруг идут люди, тоже с детьми, с мешками и чемоданами, плотной толпой.
— Сара! Сара! Ну, куда ты с ним, на новое место?! Ну, куда? — кричит от тротуара его другая бабушка, папина мама, после потери сына высохшая и будто заострившаяся со всех сторон. — Не надо, Сарочка! Я тебя умоляю! Ну, устроишься там, обживешься, и я тебе его немедленно привезу! Сара!
— Сара! Ну, подумай, ведь на новом месте! Самой тяжело! А с ним еще тяжелее! Сара!
И бабушка вдруг решается.
Она поднимает его над собой на своих крепких и добрых руках, и передает другим рукам, тоже крепким и тоже добрым, а те передают его другим рукам, и он плывет над улицей, над толпой евреев, идущих на переселение в сторону Бабьего Яра, и доплывает так до своей бабушки, папиной мамы, и ревет от неожиданного расставания и встречи.
А потом два года они прятались по подвалам.
И он всю жизнь так и будет говорить:
— Это моя мама, которая бабушка…
Он живет в Киеве, он ученый, профессор, преподаватель и прочее.
Он много ездит по миру.
И когда у него спрашивают про то, действительно ли в Киеве хунта и фашисты, он отвечает, что да, действительно видел в Киеве фашистов, лично сам, сначала в 37-м, а потом в 41-м, и вспоминает эту историю из своего детства.
02.09.2015
Боевик или рассказ о том, кого не было
Дождаться десять дней, пока брага выстоится и можно будет выгнать из неё самогон, дядя Толик не умел. Он выпивал мутную глинистую брагу раньше, черпал металлической кружкой из бака, укутанного одеялами в углу комнаты, за диваном, у батареи. Утром черпал, иногда — в обед, и вечером обязательно, вечером из бака кружкой черпнуть, уж это святое дело.
Он жил беззаботным алкоголиком, тихо пропивал пенсию, и зарплату сторожа кооперативного гаражного хозяйства, и нажитое за шестьдесят лет барахло — чешский хрусталь, китайские вазы тонкого невесомого фарфора, немецкие столовые сервизы, турецкие ковры, «жигули» шестой модели бежевого цвета в экспортном варианте.
Откуда имущество трезвый дядя Толя молчал. Оттуда, где нас нет, не было и не будет.
Выпив, он становился разговорчивее.
Вазы он привез в 1975 году из Вьетнама. На фотографиях тех лет он в форме капитана, со значками химических войск на петлицах, маленький, щуплый, тонкий и улыбающийся. После первой кружки мутной браги дядя Толик на спор, без запинки, скороговоркой выговаривал «ортохлоробензилиден малононитрил» и заводил свой бесконечный рассказ о «тропе Хо Ше Мина». Ребенком я слушал его, боясь пропустить хоть слово, как он вдвоем с товарищем посреди джунглей перебирали простреленный движок ЗИЛа, как вьетнамцам были велики наши противогазы, как выкуривали бойцов Южного Вьетнама из домов в Дананге, как об этом нельзя говорить и нас всех за такие беседы однажды непременно расстреляют.
Ковры он привез в 1979 году откуда-то из Африки, то ли из Мозамбика, то ли из Анголы. Оттуда же он привез чеки, на которые через год купил свои «жигули». Про Африку дядя Толик рассказывал совсем мало, показывал единственную фотографию, он в гражданке в окружении угольных африканцев. Все улыбаются, африканцы больше, дядя Толик меньше.
Хрусталь, сервизы, кассетный магнитофон AKAI и телевизор SONY дядя Толик привез в 1982 году из Афганистана. Рассказ про Афганистан идет после второй кружки. В «Афгане» на территории части дядя Толик вместе с каким-то сослуживцем держал кинотеатр — обложенную пустыми деревянными ящиками палатку с телевизором и видеомагнитофоном. У дяди Толика был телевизор, у товарища — видеомагнитофон, кассеты им привозили афганцы. Почем стоил сеанс встречи с кино, дядя Толик не помнил, но всегда врал разные цифры.
Третью кружку, которая обязательная и вечером, дядя Толя пил за Чернобыль. В 1986 году он уехал в командировку. Вместе с другими офицерами запрыгнул на борт грузового «Урала», протяжно ревущего сигналом у края военного поселка, точно медведица, сзывающая загулявшихся в лесу медвежат, и уехал на две недели — ни письма, ни звонка. И вернулся совершенно лысым, без бровей, без ресниц, похожим на резинового пупса из магазина игрушек.
В 1989 году дядя Толик уволился из рядов вооруженных сил тогда еще СССР. Трезвым о службе он не говорил, как будто её и не было, пьяным его рассказам не верилось. Всех доказательств — чешский хрусталь, китайские вазы тонкого невесомого фарфора, немецкие столовые сервизы, турецкие ковры, «жигули» шестой модели бежевого цвета в экспортном варианте, весьма убедительные в нищих 90-х годах.
А в 2004-м он чинил крышу на доме у своей тетки, в Мариуполе, стареньком одноэтажном доме, не удержался, сорвался, неудачно упал на обломок трубы и умер.
4-го сентября 2015
Один день из жизни медсестры
Лене чуть больше сорока, двадцать лет она служит в Украинской армии, медицинской сестрой медроты 93-ей бригады.
Я сижу с Леной в кабинете дежурной медсестры, она за канцелярским столом, я на жестком топчане, мы пьем чай, и разговариваем. Вернее, она говорит, я слушаю и стараюсь ничего не забыть. Нас часто прерывают и отвлекают, сегодня часть батальона уходит в зону АТО.
Дверь кабинета открывается, и к нам заглядывает мужчина, тонкий и сутулый, с лицом интеллигентного наркомана.
— Привет, Лена.
Лена вскакивает со стула, обнимает мужчину, усаживает его на кушетку рядом со мной, наливает чаю, хотя тот вяло отнекивается.
— Ну что там? — спрашивает Лена. — Как папа? Как его здоровье?
— Нормально, прооперировали…
Мужчина с лицом интеллигентного наркомана — хирург родом из Полтавы. В АТО ушел добровольцем, когда в город стали поступать первые раненые. Сшивать их в стационаре было бы гораздо проще, если б там, на месте, им сразу оказывалась квалифицированная помощь. И он пошел служить, чтобы со своим опытом хирурга быть там, на месте, где опытные руки нужнее.
Волонтеры купили ему «жигули» девятой модели, чтобы мотаться по передку. Машина старенькая, но чиниться легко.
— Лет этой «девятке», да как моей Галочке, — усмехается хирург. — Я её и зову — «Галочка». Как на жену, на неё можно положиться, выручает.
С войны он приезжал к отцу, у того пошел камень из почки и застрял в мочеточнике, нужна была срочная операция. Оперирующий хирург из районной больницы назвал цену — триста долларов.
— Я ему говорю, долларов нет, могу гранатами, — кривится хирург. — Говорю, есть четыре. Или пять. Могу с чекой. Могу без чеки. Ты какими будешь брать?
В итоге операция отцу обошлась в двести гривен, ровно столько стоили все препараты и шовный материал.
Лена и хирург из Полтавы обнимаются на пороге медроты. Она просит его вернуться живым. Он обещает.
В углу кабинета на укрытом клеенкой стуле сидит девчонка лет двадцати, быстрыми и ловкими движениями пришивает пуговицу к куртке. У девчонки растерянный и испуганный вид. Её руки и лицо — они как будто живут разными жизнями. Руки умелые, их движения точны и выверены. Лицо тревожное, в глазах рябь. Когда девчонка смотрит на меня, выражения глаз меняется. Такой взгляд бывает у дворняг, побитых жизнью собачек, ищущих кого-то сильного, кто пусть и не накормит, но хотя бы погладит. У кадровых военных не бывает таких глаз, только у мобилизованных, это я заметил давно.
Девчонка из Сум, у неё типичный нос уточкой и круглые щеки. В Сумах она работала в городской больнице медицинской сестрой, полторы тысячи зарплата, ночные дежурства, безденежье и усталость. В военкомате ей пообещали зарплату в зоне АТО десять тысяч гривен. И она согласилась. Сегодня она вместе со своей ротой уезжает на передовую, на место другой девчонки-медсестры, которую несколько дней назад привезли оттуда без обеих ног. Говорят, подорвалась на мине.
Девчонка пришивает пуговицу, поправляет перед зеркалом в дежурке обмундирование, выходит на крыльцо. Её тут же обступают бойцы из её роты, они строятся так, что она оказывается где-то в середине, и уходят к машинам на погрузку.
В кабинет вваливается дядька, в одной руке у него огромная корзина с конфетами и фруктами, в другой — бутылка многолетнего «Чиваса», и в кабинете сразу становится тесно и шумно.
— Леночка, от души, Леночка, — выдыхает дядька, ставит у её ног корзину и бутылку, бухается на колени и целует Лене руки.
Он врач-анестезиолог. Он подсаживается к Лене ближе, держит её за руку и молчит. Так мы сидим минут пять, они, взявшись за руки, на стульях, я на топчане, и слышно, как на крыльце переговариваются бойцы.
Он говорит, что я, может быть, слышал его историю, рассказывали по телевизору. И коротко пересказывает сам. Как он оказался на передовой с несколькими сильно ранеными бойцами, и «сепары» были так близко, что раненые зажимали себе рты, чтобы не стонать, потому что их могли услышать. И как на них вышел один «сепар», случайно. И тогда он, врач-анестезиолог, схватил нож, и бросился на того человека, и убил его, ударив восемь раз ножом. Навалился всем телом, зажал одной рукой ему рот, а другой бил, бил, бил и бил, пока тот не затих. Потом наши их отбили, и раненых бойцов, и его, перепачканного чужой кровью. Он врач, он шел сюда, что бы спасть чужие жизни, его не учили убивать, его не готовили к этому. Так потом он кричал в медроте, привязанный по рукам и ногам к железной кровати. Об этом, конечно, по телевизору уже не рассказывали.
Он стал мочиться под себя, здоровенный дядька на пятом десятке лет. И совсем перестал спать. Чтобы успокоить, врачи пускали ему по вене димедрол и готовили документы на списание, в «дурку».
Лена ругалась с врачами. Не давала ставить капельницы. И разговаривала с ним. Он засыпал, когда она держала его за руку. Стоило отпустить пальцы, он тут же просыпался, смотрел стеклянными глазами в потолок и просил отправить его в дурдом. Она уговаривала жить. Так она и сидела с ним каждое свое дежурство, всю ночь у кровати, держа за руку. И его отпустило, постепенно, день за днем.
И вот он, цветущий и взволнованный, с корзиной и бутылкой, зашел сказать спасибо, сидит и молчит, и держит Лену за руку.
— Это К. Это Н. Это Б, — Лена показывает мне телефонную книгу в своем мобильном. Все они у неё по буквам, ни имен, ни фамилий, говорит, нельзя, мало ли что. А вот этих четырех вчера привезли, попутной волонтерской машиной, четыре пакета в багажнике и четыре сопроводительные папки документов. Пакеты небольшие, кажется, бумаг больше, чем останков людей.
Их привезли в медроту, откуда дальше перевезут в госпиталь, для вскрытия и прочих действий. Но родственники погибших как-то узнали, что останки и документы уже в медроте, и приехали сюда. Они прочитали сопроводительные документы и подняли скандал. Кричали страшно, на весь плац, так что выглядывали бойцы в окна дальней казармы.
— Понимаешь, — объясняет мне Лена. — Если боец погиб при выполнении боевого задания, это одни деньги компенсации родственникам. Если просто в расположении части — это другие. А если вообще где-то при передвижении в тылу, так это может быть и совсем без компенсации. А в бумагах и написано, кто при каких обстоятельствах погиб.
Родственники, две женщины, старый дед и пацан лет десяти, кричали на Лену. Она стояла, молча опустив голову, ничего не отвечала, только кивала и комкала в руках форменную кепку. А еще все они плакали. И Лена тоже.
В перерывах между разговорами и посетителями Лена пишет объяснительную записку.
Несколько дней назад такая же медсестра, попросила Лену поменяться сменами. У сменщицы на сутки её дежурства выпал день рождения сына.
— Без проблем, — согласилась Лена. — Я же понимаю, как тебе это важно.
Лена вообще всех и всегда старается понимать.
И они поменялись дежурствами.
В эту же ночь в медроту пробрался боец, вор и наркоман. Он искал наркотики, а не найдя и встретив Ленину сменщицу, от злости и ломки, ударил её несколько раз ножом.
Вместо дня рождения, на следующий день её дважды оперировали в областной больнице.
А Лена теперь ездит её проведывать и считает себя виноватой в случившемся. Ведь по всему выходит, что получить нож должна была именно она.
— Разрешите?
На пороге кабинета молодой боец, еще совсем мальчишка.
— Уезжаешь?
— Да, — кивает боец и добавляет срывающимся голосом, — на войну.
Лена крестит ему лоб.
— Помогай тебе Бог.
Однажды ночью этот солдат приволок в медроту своего товарища. Тот в туалете несколькими ударами ножа вскрыл себе вены. Было много крови. Затертые пятна до сих пор можно увидеть на потолке кабинета. Самоубийца упирался. Боец лег ему на ноги. Лена пережала раны и попыталась поставить капельницу. Самоубийца вырывался и не давал руку.
— Убью, суку. Башку оторву нахуй, блять! — орала Лена, наступила самоубийце коленкой на голову, вывернула на бок руку и одним движением вонзила ему в вену иглу.
— Я в шоке, — рассказывает мне боец. — Ноги, значит, держу и думаю, ну как можно самоубийце, и смертью угрожать!
И боец смеется. И Лена тоже.
— Ничего, испугался же, затих, как миленький, — хохочет она.
После товарища комиссовали. А этот уходит сегодня в АТО.
— Я вам позвоню, можно? — просит записать свой номер телефона боец.