Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сергей Дурылин: Самостояние - Виктория Николаевна Торопова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С Пастернаком Дурылин познакомился в 1908-м, когда Боря был учеником старшего класса 5-й классической гимназии[80]. До этого Сергей Николаевич был знаком — встречался в «Посреднике» — с его отцом, Леонидом Осиповичем Пастернаком. В доме-музее С. Н. Дурылина в Болшеве висит автолитография Л. Пастернака «Л. Толстой в Ясной Поляне», подаренная ему Борей с ласковой надписью. Борис писал Дурылину длинные письма, томимый «лирическим хмелем». Они часто встречались, гуляли в Сокольниках, запоем слушали Скрябина и после концерта бродили по Москве «очумелые». Дурылин читал свои стихи, посвящённые Скрябину. Родители и друзья прочили Боре карьеру музыканта. Но однажды в Сокольниках Борис остановил Дурылина и сказал: «Смотрите, Серёжа: кит заплыл на закат и отяжелел на мели сосен… — Это было сказано про огромное тяжёлое облако. <…> Образ за образом потекли из его души. <…> — Мир — это музыка, к которой надо найти слова. Надо найти слова!» — «Я остановился от удивления, — вспоминает Дурылин. — Музыкант должен был бы сказать как раз наоборот: мир — это слова, к которым надо написать музыку, но поэт должен был бы сказать именно так, как сказал Боря. А считалось, что он — музыкант»[81].

Дурылин поддержал поэтические начинания Пастернака, почувствовав в его стихах «начало пути к подлинной поэзии», «кусочки золота». И когда в 1913 году на средства Ю. П. Анисимова, А. А. Сидорова, С. Н. Дурылина вышел альманах «Лирика», в нём по настоянию Дурылина были напечатаны первые стихи Бориса Пастернака. Одно из них — «Сегодня мы исполним грусть его…» Б. Пастернак записал в альбом Сергея Николаевича. Встретив в 1927 году Дурылина на концерте Н. К. Метнера[82] (после пятилетнего «невстречания»), Б. Пастернак приветствовал его словами: «Серёжа, ведь вы привели меня в литературу». Их дружба продолжалась 46 лет с перерывами на годы вынужденных «невстречаний». Подарив Сергею Николаевичу книгу «Поверх барьеров», Борис Леонидович на форзаце написал: «Сергею Николаевичу Дурылину, дорогому человеку, мизинца которого я не стою. Б. Пастернак. 21. II. 30. Москва»[83]. В них обоих было глубинное понимание души и творческой сути друг друга. Дурылин назвал их отношения «братством по мысли, по сердцу».

Постоянным сотрудником издательства символистов «Мусагет» Дурылин был во все годы его существования: с марта 1910-го (дата официального открытия) по 1917 год. Редактором-издателем был Эмилий Карлович Метнер, редакторами А. Белый, Э. Метнер, Эллис. Сергей Николаевич и Алексей Алексеевич Сидоров переступили порог издательства на Пречистенке, 31, в день его открытия. Андрей Белый, вспоминая историю создания издательства, пишет: «„Мусагет“ только что обосновался в квартире: три комнаты с ванной, кухней и комнатушечкой для служителя, Дмитрия; меблировка была со вкусом; редакция выглядела игрушечкой…»[84]

В изданиях «Мусагета» участвовали целый ряд крупных филологов, историков философии, литературы и искусства. Дурылина привлекало то, что «Мусагет» был вольной «академией литературы», где читались специальные курсы по истории древнегреческой поэзии, по французской поэзии XIX века, по русской лирике XIX столетия. Привлекало Дурылина и то, что символизм рассматривался в «Мусагете» не только как поэтический метод, но и как особый способ мышления, целостная и стройная теория познания.

Борис Пастернак вспоминает: «Вокруг издательства „Мусагет“ образовалось нечто вроде академии. Андрей Белый, Степун, Рачинский, Борис Садовской, Эмилий Метнер, Шенрок, Петровский, Эллис, Нилендер занимались с сочувственной молодёжью вопросами ритмики, историей немецкой романтики, русской лирикой, эстетикой Гёте и Рихарда Вагнера, Бодлером и французскими символистами, древнегреческой досократовской философией. Душой всех этих начинаний был Андрей Белый, неотразимый авторитет этого круга тех дней…»[85] Вокруг Эллиса сгруппировалась талантливая молодёжь, образовавшая кружок «Молодой Мусагет», собиравшийся в студии скульптора Константина Фёдоровича Крахта на Пресне. Б. Пастернак вспоминает, что на этих собраниях часть слушателей сидела внизу среди слепков с античных фигур и работ хозяина, другая часть слушала сверху, лёжа на полу антресолей и свесив головы. Т. А. Буткевич посещала собрания «Молодого Мусагета»: «…поэты-символисты собирались по воскресеньям у скульптора Крахта. Собрания эти имели целью совместное изучение творчества Вагнера и французских символистов — Бодлера, Верлена и др. Читались доклады, рефераты. Кажется, Эллис читал лекции о Бодлере. С[ергей] Н[иколаевич] был частым посетителем этих собраний и сам выступал с сообщениями. Настроение на этих вечерах было торжественное и какое-то благоговейное. Ходили чуть ли не на цыпочках, говорили шёпотом, к символизму относились как к какому-то откровению»[86].

Дурылин вспоминал в 1926 году: «У кружка было две души — сам Эллис и покойный скульптор К. Ф. Крахт, ученик Родена, автор замечательного бюста Бодлера. Это был человек высокого строя души — весь отдавшийся подвигу взыскания единого творчества жизни, личности и искусства»[87].

Андрей Белый организовал в 1910 году при «Мусагете» ритмический кружок, основной задачей которого было исследование ритма русского пятистопного ямба. Идея организации кружка принадлежала не Белому. Вот что он вспоминает: «…читаю я публичную лекцию на тему „Лирика и эксперимент“, ответ на которую — появление ко мне тройки молодых людей — Дурылина, Сидорова и Шенрока — с предложением организовать под моим руководством экспериментальную студию по изучению ритма; быстро налаживается ритмический кружок в составе пятнадцати-семнадцати человек»[88]. Эту тройку инициаторов Белый называет «руководящей» в работе кружка. В автобиографии, написанной в 1952 году, Дурылин отметил: «Занятия под его руководством, изучение лирики Пушкина, Лермонтова, Тютчева и др. русских поэтов давали так много, как не мог дать в те времена ни один университет, где вовсе не занимались тогда вопросами стиховедения». В архиве Дурылина (в альбоме) сохранилось письмо (на бланке «Мусагет», без даты) Андрея Белого Сергею Николаевичу, который, видимо, куда-то уезжал: «Дорогой Сергей Николаевич. Спасибо за хорошие слова. Ужасно жаль, что мы не простились. Надеюсь, что Вы будете мне писать. Не оставляйте нашего ритмического кружка. У меня на Вас и Алексея Алексеевича Сидорова вся надежда. Остаюсь искренне преданный Вам Борис Бугаев»[89].

В двухмесячнике «Труды и дни», издаваемом при «Мусагете» с 1912 года, вышли статьи Дурылина «Луг и цветник» — о поэзии С. М. Соловьёва (1913) и «Академический Лермонтов и лермонтовская поэтика» (1916) — единственная изданная из целого ряда его работ по ритму и поэтике.

Стихи Дурылина наряду со стихами А. Блока, А. Белого, М. Волошина, Н. Гумилёва, В. Ходасевича, М. Цветаевой, Вяч. Иванова были изданы в поэтическом сборнике «Антология»[90]. В 1910-е годы Дурылин писал, как он сам выразился, «гладкие символические стихи, францисканские сонеты». Под псевдонимом Сергей Раевский Дурылин опубликовал в «Антологии» три сонета, посвящённые Франциску Ассизскому. Древний подвижник, «святой простец» в его единении с природой в Боге и Любви, в его проповеди любви ко всей твари, ко всему, созданному Богом, оказал глубокое влияние на Дурылина, которое не ослабевало с годами. Об этом влиянии — в стихотворении «Посланник из Ассизи» из неопубликованного сборника стихов Дурылина «Небесные пути. Стихотворения Сергея Раевского»:

Когда услышал голос я: унизи, Смири себя, как нищий в час пиров, И возроптал, о худший из рабов, — Ты мне явился, странник из Ассизи,          Босой, без пояса и в нищей ризе,          И безымянных подал пять цветов,          И мне сказал: «Благовествуй без слов,          Служи, как цвет, с цветами сердце сблизи, И, отцветя, для новых возрастаний К земле пади, рассыпь ей семена, Как жемчуга нетускнувших блистаний,          И будет жатва тихо свершена». —          Так мне сказал ты, радость малых терний          Вернув душе в прощальный час вечерний. 9. IX—1912[91]

Для сборника «Сказание о бедняке Христовом», над которым работал вместе с Александром Петровичем Печковским, переводчиком с латыни и староитальянского, Дурылин под псевдонимом Сергей Северный написал «Житие Франциска Ассизского». «Сборник был приветливо встречен В. Брюсовым в „Русской мысли“», — отмечает Дурылин. В 1913 году в «Мусагете» вышли «Цветочки св. Франциска Ассизского» в переводе А. П. Печковского с предисловием Дурылина. (Для этой статьи ему понадобились книги, которые выписали из Италии.) Здесь он поместил свой перевод «Гимна брату Солнцу» под названием «Хвалы Франциска». Эта маленькая книжечка в дешёвом переплёте будет бережно храниться в архиве Сергея Николаевича и доживёт до наших дней. Сейчас она выставлена в экспозиции Мемориального дома-музея С. Н. Дурылина в Болшеве.

Посещал Дурылин и Общество свободной эстетики, созданное В. Брюсовым и собиравшееся в Литературно-художественном кружке на Большой Дмитровке, где директором был тоже Брюсов. Сергей Николаевич рассказал Игорю Ильинскому об одном из вечеров, когда среди торжественной обстановки и гостей в сюртуках появился Владимир Маяковский в жёлтой кофте. «Около него была пустота»[92].

В Вагнеровском кружке, который, как и «Молодой Мусагет», собирался в студии К. Ф. Крахта, осенью 1911 года Дурылин прочитал доклад «Рихард Вагнер и Россия. О Вагнере и будущих путях искусства». Дурылин читал, а Р. М. Глиэр играл из вагнеровских оперы «Лоэнгрин» и мистерии «Парсифаль», а для сравнения из оперы-легенды Н. А. Римского-Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии». Редактор-издатель «Мусагета» Э. К. Метнер опубликовал доклад Дурылина. Эллис в трактате «VIGILEMUS!»[93] делает ссылку: «Интересна также брошюра Сергея Дурылина „Рихард Вагнер и Россия“ (М.: „Мусагет“, 1913), очень знаменательная, как выражение чисто религиозного поворота в молодом русском символизме, и в особенности его же „Церковь невидимого Града (Сказание о граде Китеже)“ (М.: „Путь“, 1914)». С. Н. Булгаков не присутствовал при чтении доклада, он ознакомился с текстом в издании 1913 года и прислал Дурылину письмо: «…Ещё раз спасибо Вам за очерк о Вагнере. Я прочёл его не отрываясь и <…> сочувствую основной идее и основной тенденции его: и тому, что в Вагнере Вы подчёркиваете мифотворчество и что сближаете его с Россией…»[94] (Но не все безоговорочно приняли эту работу Дурылина. Вызывало возражение его утверждение, что великий русский художник-мифотворец, предвестником которого явился Александр Добролюбов, пойдёт от невидимого Китежа веры к цветущему во плоти Китежу искусства. Наоборот, им виделся реальным путь от высокого искусства к религии.) Современное русское искусство, полагает Дурылин, «бессознательно жаждет правды возрождённого мифа, правды искусства символического, мифотворческого и религиозного одновременно». В этой работе отразилось увлечение Дурылина вагнеровским «мифомышлением» (органически свойственным и Народу) как возможным фактором оздоровления русской культуры и как путь к искусству религиозному и всенародному. Также Дурылину было близко стремление Вагнера к синтезу музыки, слова, сценического действия, подчинённых единому драматическому замыслу. Особенно это проявится в его более поздних работах о драматургических произведениях и их сценических воплощениях: «Островский и Чайковский», «Пушкин и Даргомыжский», «Гоголь и театр», «Пушкин на сцене» и др.

В эти годы Дурылин коротко сойдётся с композитором Николаем Карловичем Метнером — братом Э. К. Метнера, с поэтом-философом Эллисом, с которым связывало общее отношение к Франциску Ассизскому как духовному наставнику и к «добролюбовцам» — искателям Церкви невидимой… Эллис называет Сергея Николаевича братом по духу[95].

Леонид Осипович Пастернак писал сыну в 1935 году, что «своей тихой сосредоточенностью Дурылин напоминал ему тогда Франциска Ассизского и был подходящей моделью для его портрета»[96]. И на поэта Сергея Васильевича Шервинского[97] Дурылин произвёл похожее впечатление. В 1913 году С. В. Шервинский пишет А. А. Сидорову: «У Серг[ея] Ник[олаевича] [Дурылина] я недавно был в гостях. Как у него мило и хорошо! Большая божница, старообрядческие картины, старые книги и среди них он сам, такой бесконечно добрый и уютный. Около него положительно чувствуется какой[-то] внутренний отдых. Я просидел долго; к нему пришёл и Ваш брат [Сергей], и мы все вместе вели приятную беседу»[98].

Подружился Дурылин и с поэтом Сергеем Михайловичем Соловьёвым (внуком историка С. М. Соловьёва, племянником Вл. С. Соловьёва, троюродным братом А. Блока), которого до конца его жизни называл «alter ego». О своём друге Дурылин тепло вспоминал в 1940-е годы: «Я любил Сергея Михайловича и был, смею сказать, любим им. <…> Биография была сложная: поэт превратился в священника, в доцента духовной Академии, затем в униатского священника, затем опять в православного и, наконец, вновь в униатского. Были и униатские стихи. <…> Одно из дорогих мне воспоминаний — этот путаный (но никого не запутавший) человек с историческим именем, последний представитель рода славного в истории русской культуры, прекрасный душой, добрый сердцем, несомненно талантливый — и глубоко несчастный»[99].

РЕЛИГИОЗНО-ФИЛОСОФСКОЕ ОБЩЕСТВО

Заседания московского Религиозно-философского общества памяти Владимира Соловьёва (РФО) Дурылин начал посещать с 1910 года. Проходили они обычно в доме меценатки Маргариты Кирилловны Морозовой сначала на Новинском бульваре, а затем в её новом особняке в Мёртвом переулке. Она опекала РФО и финансировала основанное ею издательство «Путь». Редактором издательства и постоянным председателем общества был философ, переводчик, эрудит Григорий Алексеевич Рачинский[100], который умел на заседаниях сглаживать острые углы. Князь Е. Н. Трубецкой пишет М. К. Морозовой: «У тебя в твоём милом „Пути“ собралось всё, что есть теперь наиболее значительного в русской религиозной мысли …» и отмечает среди авторов «крупный талант Флоренского, несомненный литературный талант Дурылина»[101]. Интерес к религиозно-философским проблемам устойчиво сохранялся у Дурылина во все последующие годы.

О Маргарите Кирилловне Морозовой (1873–1958), урождённой Мамонтовой, жене фабриканта М. А. Морозова, очень доброжелательно относившейся к Дурылину, нужно сказать подробнее. Сергей Николаевич часто общался с ней, и не только в научных заседаниях. Он был домашним учителем её сына Михаила (Мики). А в 1940-х — начале 1950-х годов она бывала в доме Дурылина в Болшеве, а он помогал ей, жившей в нищете, материально, выплачивая ежемесячную пенсию из своих средств. Андрей Белый пишет о ней: «М. К. — оказалась большим человеком; она повлияла на многих из деятелей того времени. <…> Она имела способность объединить музыкантов, философов, символистов, профессоров, общественников, религиозных философов; нас, символистов, влекло к ней её понимание зорь 901–902 годов; она зори видела <…> она понимала поэзию Вл. Соловьёва и Блока большою душою своею. <…> Она понимала стихийно тончайшие ритмы интимнейших человеческих отношений; но с присущей ей светскостью, под которой таилась застенчивость, она не всегда открывалась во вне; очень многие к ней относились небрежно; и видели в ней „меценатку“, а удивительного человека — просматривали. Я ей обязан в жизни бесконечно многим»[102]. М. К. Морозовой посвящено много страниц в произведениях Андрея Белого.

К Рачинскому Дурылин относился с большим уважением. На оттиске своей статьи «Судьба Лермонтова» Дурылин написал: «Бесценному [Григорию Алексеевичу Рачинскому] — старшему другу и друговодителю, трижды дорогому — от любящего его автора. 7 ноября 1914 года. Перед всенощной»[103]. Он вспоминал о Рачинском: «Он был старейшим в кругу „Мусагета“, его чтили и любили все — от мудрого Вячеслава Иванова до ершистого С. Боброва. Через него была связь с классической порой русской антологии. Он знал Фета и был другом Вл. Соловьёва. <…> Знал Льва Толстого, замечателен был в частной беседе, хорошо вёл „прения“ в Соловьёвском обществе, обладал удивительной памятью: наизусть, целыми песнями, стансами и страницами „цитировал“ Платона (по-гречески), Данте (по-итальянски), Верхарна (по-французски), Нитше [написание Дурылина] (по-немецки), Мицкевича (по-польски), не говоря уже о Пушкине, Тютчеве, Фете… Но писал туго, мало, трудно и, кажется, стихами больше, чем прозой»[104].

Первое выступление Дурылина на заседании РФО состоялось 9 марта 1911 года. Вдохновлённый докладом Владимира Францевича Эрна (1882–1917) об украинском философе-страннике VIII века Г. С. Сковороде, Дурылин впервые попросил слова. Ему захотелось откликнуться на родственные ему мысли Эрна о «путнике к миру взыскуемому», о «религиозном странничестве» и «христианском взыскательстве русской философии». После доклада они пожали руки, впервые познакомившись лично. Исследователи отмечают общие идеи и темы в сочинениях Эрна и Дурылина: темы пути, распутья, странничества, поиска града невидимого, Софии-Премудрости Божией и др. В 1917 году после смерти философа Дурылин напишет о нём воспоминания «Памяти В. Ф. Эрна» для сборника с таким же названием, подготовленного соратниками Эрна, но так и неизданного[105].

В 1912-м Сергей Николаевич станет секретарём РФО и останется им до закрытия общества в 1918-м. (В своём архиве он сохранит протоколы заседаний.) Здесь Дурылин общался с цветом русской философской мысли того времени: С. Н. Булгаковым, Н. А. Бердяевым, Е. Н. Трубецким, Эллисом, В. Ф. Эрном, о. Павлом Флоренским, В. А. Кожевниковым, И. А. Ильиным, С. Л. Франком…

Дурылин вспоминает одну деталь, пусть незначительную, но характерную для понимания обстановки, в которой в те времена проходили вполне официальные заседания общества: «Теперь покажется странно, но в учёных заседаниях Московского археологического общества и на собраниях Религиозно-философского общества памяти Владимира Соловьёва всех присутствующих непременно „обносили чаем“ с лимоном, со сливками и с печеньем. Человеку, пришедшему в наш дом по делу и никому в доме решительно не знакомому, немедленно предлагали стакан чаю. <…> Почтальон, принёсший письма, не отпускался без стакана, другого чаю. „С морозцу-то хорошо погреться!“ — говорилось ему, ежели он вздумывал отказываться, ссылаясь на спешку, и он с благодарностью принимал этот действительно резонный резон. Когда я был однажды арестован по политическому делу и отведён в Лефортовскую часть — а было это ранним утром — помощник пристава, заспанный и сумрачный субъект, вовсе не чувствовавший ко мне никаких симпатий, принимаясь за первое утреннее чаепитие, предложил мне: — Да вы не хотите ли чаю? И, не дожидаясь согласия, налил мне стакан. К чаю я не притронулся, но поблагодарил совершенно искренне: приглашение его было чисто московское»[106].

На заседании РФО в 1913 году появился будущий философ, а тогда молодой Алексей Фёдорович Лосев. Рекомендательное письмо для посещений общества ему дал профессор Г. И. Челпанов. В тот день слушали доклад Вяч. Иванова «О границах искусства». Лосев вспоминал: «Я и сейчас вижу, как в середине сидит председатель Г. А. Рачинский, рядом с ним докладчик Вячеслав Иванович Иванов. Полевей — такая грузная мощная фигура Евгения Николаевича Трубецкого. А направо Сергей Дурылин сидел и Владимир Эрн. Иванов читал блестяще.<…> И я сразу почувствовал, что все они действительно тут живут теми же идеями, которыми я пробавлялся в своём Новочеркасске на Михайловской улице»[107].

Дурылин в своих воспоминаниях «У Толстого и о Толстом» описывает заседание РФО 1 ноября 1910 года, когда на квартире М. К. Морозовой собралась «туча народа» слушать доклад Андрея Белого «Трагедия творчества. Достоевский и Толстой». Доклад не был связан с «уходом» Толстого, он был написан гораздо раньше. Но на этом заседании все говорили о Толстом. «Уход» Толстого потряс всех. Как если бы гора двинулась по евангельскому слову. Докладчик признавал вслед за Толстым, что истинно великое искусство всегда и насквозь религиозно. Ему возражал Брюсов. Не соглашался Эллис. Все были возбуждены и говорили-говорили, спорили-спорили. Если обладатель великим искусством не мог им ограничиться и ушёл навстречу «божественному голосу, звавшему его неумолчно, — то к чему ещё спорить о том, может ли искусство не нуждаться в религии и в силах ли художник обойтись без Бога?» — заключает Дурылин. Спустя 18 лет после этого события Дурылин вспоминал, что уход Толстого тогда представлялся «величайшим, таинственно-двигающим всю русскую культуру и жизнь событием». «Куда он идёт? И почему мы не идём? Было и радостно, и стыдно. Казалось: вот-вот ещё миг, ещё усилие, — и наши горки, пригорки, холмики и бугорки, так же как его Великая гора, перестанут быть неподвижными и двинутся на зов Неведомого пророка, Властителя, Бога, в какую-то новую страну благого и вечного делания».

Весть о смерти Толстого была ужасна. Рушилась величайшая надежда, которую давал «уход» Толстого. В день похорон, стоя на станции Остапово в толпе рядом с Н. А. Бердяевым, С. Н. Булгаковым, Г. А. Рачинским, Дурылин вместе с ними переживал горе, скорбь, но и бесконечную благодарность, которую он перевёл на язык слов: «Плачем, что никогда не услышим тебя, что ты бездыханным возвращаешься со страннического твоего пути, но слава Богу, что ты вышел на него. Спасибо тебе и за то, что пошёл по нему. Может быть, и мы пойдём когда-нибудь. Когда позовёт Бог» [108].

ЛИТЕРАТУРОВЕД И МЫСЛИТЕЛЬ

Дурылина — литературоведа, исследователя интересовали писатели, к которым он мог подойти со своим ключом: «характеристика личности и религиозного творчества». С этих позиций создавались исследования о Лермонтове, Лескове, Гоголе, Достоевском, Гаршине, Леонтьеве, Тютчеве, Нестерове, статьи и доклады о славянофилах И. В. Киреевском, А. С. Хомякове, Ю. Ф. Самарине, Аксаковых…

Лесков привлекал Дурылина как выразитель «русского духа и русского народа». Гоголь его интересовал как «мыслитель-искатель», «художник-мученик», «писатель-подвижник». Гаршин — как «художник-праведник», суть творчества которого — «искусство социального покаяния». В Леонтьеве привлекали многогранность его творчества и личности, его религиозный путь. В Достоевском — «касания мирам иным» и неизменный символ его мысли и искусства — косые лучи заката. Тютчев для него — провидец, великий трагик русской лирики, выразитель русского православия. Он близок Дурылину духовно, философски, мыслительно. В 1927 году Сергей Николаевич записывает: «…мудрейший и страдальнейший из русских поэтов — Тютчев, со своим скептическим умом и космическим холодом и ужасом в душе, видел Христову ризу распростёртой над русской землёй и врачующей язвы этой земли своею теплотою и благоуханием!» Дурылин часто пользуется строчками стихов Тютчева для передачи своих мыслей. Поэт для него — таинственный и мудрый очиститель, пробный камень духовной независимости.

Начало своей литературно-научной работы Дурылин исчислял с очерка о В. М. Гаршине «Художник-праведник», опубликованного в журнале «Свободное воспитание» (1908. № 9). Очерк был приветливо встречен Л. Толстым и друзьями Гаршина. Личность и творчество Гаршина будут занимать Дурылина многие годы. Он напишет о нём несколько работ, прочтёт доклады и лекции, соберёт архив Гаршина. Дурылин надеялся в 1909 году услышать от Л. Толстого воспоминания о визите Гаршина в Ясную Поляну. Но прошло 30 лет, и Толстой смог вспомнить только: «Что-то прекрасное, чистое, доброе, страдающее». Сергей Николаевич тогда же отметил, что Толстой забыл «внешнее»: слова, поступки, но запомнил душу, то, что составляет основу человека. Дурылин обратился к В. Г. Черткову, и тот сразу откликнулся: «С величайшим удовольствием окажу я Вам всякое зависящее от меня содействие для Вашей близкой моему сердцу цели — составление биографии моего нежно любимого друга Всеволода Михайловича [Гаршина]»[109]. Чертков пригласил Дурылина для беседы к себе в Крёкшино (с ночёвкой) и готов заехать за ним в «Посредник», чтобы ехать вместе. Жена Черткова Анна Константиновна собирается написать воспоминания о Гаршине и сообщает Дурылину, что ей и мужу очень понравилась статья Дурылина о Толстом, «которую нельзя читать без слёз умиления и восторга»[110], и высылает на память бандеролью один из лучших фотопортретов писателя, а также записки Владимира Григорьевича о последних днях Льва Николаевича. Сын Глеба Успенского Борис, в то время студент Университета в городе Юрьеве (ныне Тарту), выслал в 1910 году Дурылину копии писем Гаршина отцу. По просьбе Дурылина И. Е. Репин написал воспоминания о Гаршине[111]. В. Г. Короленко и Д. С. Мережковский прислали письма с выражением сожаления, что короткое знакомство с Гаршиным не оставило в памяти ничего значительного. Постепенно составился большой архив. В 1909 году имя Дурылина в качестве биографа Гаршина было включено в популярные тогда «Известия книжных магазинов товарищества М. О. Вольф».

Издательство «Путь» в 1913-м предложило Дурылину написать монографию о Лескове для серии «Русские мыслители». Эта работа: «Н. С. Лесков. Личность. Творчество. Религия» — займёт годы, но так и не будет издана. Дурылин и не закончит её: третья часть «Религия» не будет завершена. Сергей Николаевич прочитает в разное время несколько докладов о Лескове в РФО, на квартире у Бердяевых, у М. А. Новосёлова. Лесковым он будет заниматься всю жизнь, но опубликовать свои работы не удастся. Лишь в 1916 году в Киеве в журнале «Христианская мысль» появится статья «О религиозном творчестве Н. С. Лескова». «И то со множеством опечаток», — посетует Дурылин. В 1930-е годы он с горечью заметит: «Я работал над монографией в 1914–1915 годах. Война мешала, а революция оборвала работу навсегда… Он (текст о Лескове. — В. Т.) никогда не будет окончен и никогда не выйдет из стен моей комнаты»[112]. В 1925-м Дурылин прочитал два доклада («Как работал Лесков», «К. Леонтьев и Лесков о Достоевском») в Государственной академии художественных наук (ГАХН), и этим закончилась публичная история его Лескова[113]. В письме А. Н. Лескову — сыну писателя — Дурылин признается: «Я многим обязан Вашему отцу в моём духовном развитии, в моей любви к русскому народу, в моей вере в него, в моём уважении к его историческому подвигу. <…> Какой-то рок: люблю Лескова (как не многие), а ничего не мог напечатать о нём»[114]. Ясно, что препятствием был не «рок», а отношение к Лескову советских властителей, обязательное для редакторов.

Глубокая любовь Дурылина к Лескову становится понятна, когда читаешь то, что он успел написать о нём. Приведу отдельные фразы, сказанные о Лескове в докладе 1913 года, но которые можно отнести и к самому Дурылину, и к его художественным произведениям: «У Лескова была немирная душа, самочинная воля, самодумный ум. Ими Лесков создал себе большую, сложную, немирную жизнь…» «В этой немирной душе жила какая-то непрекращавшаяся тяга к тихости…» Лесков «дал читателю положительные типы русских людей». «Ему импонировали только простые, мощные характеры, цельные натуры…» «…верил в Бога, отвергал Его и паки находил Его; любил мою родину и распинался с нею…» «Как примечательно, что измена Богу сопоставлена здесь с изменой родине, потеря Бога — с потерей России, нахождение Его — с обретением её» «Деловой странствователь, Лесков был чужд романтике России и эмпирическую Россию знал не хуже Чичикова, но он никогда не разлучался с мистикой России — светлой и тёмной. Неисчерпаемость лесковской фабулы, жизненной и творческой, есть неисчерпаемость русской фабулы — страшной, гневной, грешной и святой». «Лесков был величайший знаток иконописи <…> был церковный книгочей, знаток церковного обихода. <…> Но этот же человек был знаток русской демонологии, утончённый ценитель древнего вольномыслия и вольноправия…» «Он живёт как в монастырской келье, он почти приучает себя к монастырю во всём: в одежде, пище, занятиях». «Самое народно-русское прошение молитвы Господней, которое Ключевский считает выражением всей русской истории и веры, — „да будет воля Твоя“ — становится единственным прошением Лескова». Вот только лесковского «буйства бытия» у Дурылина не было.

Здесь уместно вспомнить, что слушать лекции Дурылина о Лескове приходил художник М. В. Нестеров. В письме В. В. Розанову весной 1916-го Нестеров сообщает: «Сейчас иду к Новосёлову слушать Дурылина о Лескове»[115]. На своей первой лекции в 1913 году Дурылин познакомил Нестерова с мамой. Вероятно, тогда же и сам с ним познакомился. Позже он напомнит Нестерову: «А ведь нас с Вами свёл когда-то Лесков же: мы впервые протянули друг другу руки на моём докладе о Лескове»[116]. Знакомство Дурылина и Нестерова переросло в тесную дружбу, оборвавшуюся лишь со смертью художника. Но об этом скажем позже.

Лермонтов — тема всей жизни Дурылина. Любовь к нему зародилась ещё в детстве, когда, провожая сына в первый класс гимназии, родители подарили ему вместе с литой чернильницей и керосиновой лампой под зелёным абажуром (они и сейчас стоят на его письменном столе в Доме-музее в Болшеве) томик стихов Лермонтова. В 1910-м на квартире Буткевичей Дурылин прочёл доклад «О религиозной судьбе Лермонтова» (в свете учения Вл. Соловьёва о «Вечно-Женственном»), через два года развил эту тему на заседании РФО, в 1914 году в журнале «Русская мысль» опубликовал статью «Судьба Лермонтова»[117], где рассматривал внутреннюю связь поэта «с философией Платона и с учением о „вечно-женственном“ у Гёте, немецких романтиков, у Вл. Соловьёва и русских символистов»[118]. В 1916 году в журнале «Христианская Мысль» напечатал статью «Россия и Лермонтов. К изучению религиозных истоков русской поэзии». Лермонтов для него «вечный возврат к себе, в своё „родное“, в какую-то сердцевину». Исследованием творчества Лермонтова он будет заниматься и в болшевский период. Опубликует более тридцати статей, но глубокого монографического исследования творчества поэта, как Дурылин его понимал, в советское время опубликовать было невозможно. Кто бы в те времена отважился напечатать в советских изданиях то, что писал Дурылин о провидении Лермонтова, о исповедании им иной действительности, о знании вечного и своей небесной предыстории… «Лермонтов всегда — томление, грусть, порыв, молитва, вся мятежная, грустящая, молящаяся динамика русской души, не её постоянство, но её становление, не её строй, но взыскание этого строя. Лермонтов носит в себе и вскрывает собою — пользуясь словом словоотеческого опыта — всю неустроенность русской души…»[119]

Статьи Дурылина о Лермонтове надо читать, их коротко не перескажешь, так сгущены его мысли в анализе жизненной, религиозной и творческой судьбы поэта. Приведу лишь две цитаты из статьи «Судьба Лермонтова», которую он считал своей лучшей статьёй о поэте. «В судьбе лермонтовского „Демона“ сказалась и религиозная сила, и религиозное бессилие Лермонтова: сила была в том, что из литературы, из романтического канона Лермонтов прорвался первый в России к высочайшей религиозной проблеме — о конечных судьбах Зла и Добра; бессилие — в том, что он и не заметил, к чему привела его многолетняя поэма. Он, только смутно понимая, что у него нет власти её закончить, оставил её недовершённой: ибо никогда не считал Лермонтов „Демона“ законченным». «Существует рассказ о том, что Лермонтова, печоринствующего отрицателя, злого Лермонтова, один из его товарищей застал однажды в церкви. Он молился на коленях. Таким же тайным молитвенником, явным отрицателем, был он и в жизни, и в поэзии. Быть может, ни у одного из русских поэтов поэзия не является до такой степени молитвой, как у Лермонтова, но это молитва — тайная. Лермонтов слыл безбожником — и прослыл им доныне. <…> И всё же правда о нём — то, что увидел заставший его в церкви товарищ, а не то, что увидели его критики, друзья, враги. Молитва Лермонтова тайна, сокровенна; хула — явна, приметна. Молитва его стыдлива, она боится, чтоб не нарушилось её одиночество, и она сознательно скрыта, затаённа, прикровенна».

Рассматривая «видение демона» и «видение ангела» в жизни и творчестве Лермонтова, Дурылин проводит параллель с жизнью и творчеством Врубеля[120], художника, равно талантливо писавшего иконы и «демонические» картины и также не довершившего их. И самого Дурылина глубоко занимала проблема Добра и Зла в наземном мире, борьба ангелов и демонов за душу человека. Этой теме посвящены многие его стихи (цикл «Бесы разны»), рассказы, статья «Об ангелах».

Толстой и Лермонтов будут всю жизнь занимать его мысли и затрагивать чувства. Но если к Толстому у него было противоречивое отношение, не всё у него он принимал даже в художественных произведениях, то Лермонтова он всегда ценил выше всех поэтов и писателей. После встречи с Толстым Дурылин записал: «Толстой — бесконечная, трудная, прекрасная загадка. Кому удастся её решить безошибочно?» И он будет долгие годы пытаться разгадать эту загадку, подходя к Толстому то с одной, то с другой стороны.

«Толстой был „специалист“ по „религиям“ и исписал томы (скучные томы), так хотел его ум, но душа его не пахла религиозным <…> ни одно его слово, ни одна его книга религиозно не пахучи. От этого он так много „выражал себя“ (целые десятки томов о религии) — на горе себе выразил, кажется, себя всего: и это всё оказалось религиозным ничем. <…> А вот грешный и байронический Лермонтов — весь религиозен». «Я всё думаю о Лермонтове, — нет, не думаю, а как-то живёт он во мне». Но также живёт в нём и Лев Толстой. Он даже сны о нём видит. И прослеживая «Лермонтова в Толстом», отмечая их различие, приходит к выводу, что они «родные по Ангелу»[121].

«Я никогда, с детства, не был равнодушен к Льву Николаевичу, — признаётся он Н. Н. Гусеву в 1928 году. — Я любил или не любил его, шёл за ним (по крайней мере пытался идти) или шёл от него, хранил в моей душе семя, брошенное его мыслью, или давал его на вывеянье враждебным ему ветрам, — но равнодушен и холоден к нему не был никогда»[122].

Замечательно наблюдение Дурылина о влиянии Толстого на читателя: «Никто из-за шиллеровских „Разбойников“ не пошёл в разбойники, а из-за Толстого целое поколение русской интеллигенции пошло в толстовцы, — в „разбойники“, с точки зрения правительства Александра III. „Буря и натиск“ Гюго бушевали в парижском театре, а тихая буря и непротивленческий „натиск“ Толстого приводили к Сибири, к дисциплинарному батальону, к тихому взрыву государственного и социального строя… Толстой извлекал читателя из „вымысла“ и вонзал в жизнь. Таких „читателей“, как покойный Петя Картушин или Николай Сутковой, конечно, не было ни у Байрона, ни у Шиллера с его „разбойниками“. Отказ от состояния: от денег и земли (Картушин), от интеллигентской привилегированности, от всех условий обычной жизни так называемого] образованного человека (Сутковой); огонь внутри: острый огонь глубочайшего противления государству, обществу, социальному строю, при тишайшем „непротивлении“ внешнем, — это такая „буря и натиск“, такой „байронизм“, перед которым „Разбойники“ и любой Гяур — детская глупость. Нельзя сохранить своё благополучие, вчитавшись в Гоголя, Достоевского, Л. Толстого, — их читатель, вчитавшийся в них в России, был неблагополучный читатель: прочёл — и ушёл, кто в монастырь, кто в революцию, кто в непротивление с его тихим динамитом, подложенным под здания государства и собственности, — а „Фауста“, „Дон Карлоса“, „Дон Жуана“ — прочли себе немцы и англичане, очень одобрили, — и ничего не случилось: всё сейчас же перешло в спокойное ведомство историков литературы»[123].

Пушкин для Дурылина как лакмусовая бумажка, которой проверяется истинность таланта того или иного писателя. На редких страницах объёмного труда «В своём углу» не встречается имя Пушкина. Ему же посвящены отдельные главки «Мой Пушкин». «Пушкин — это Бог сжалился над Россией и послал ей солнышко». На заднем форзаце книги «А. Пушкин. Сочинения»[124] сохранилась замечательная и характерная как для отношения Дурылина к Пушкину, так и для его манеры работать с книгами[125] запись: «Пишу эти строки 1937 года, в 2 ч. 15 м. дня (по солнцу), в час, когда сто лет тому назад умер Пушкин. Ирина[126] ушла к памятнику его, на Страстную площадь, а я прервал писание статьи „Отражение архитектуры в поэзии Пушкина“. Ирина сказала, уходя: „Иду точно к покойнику“. <…> Все мы виноваты перед Пушкиным. Кто же соблюл, — уж не говорю: умножил, — чистоту его речи, богатство его мысли, светлость его любви к родине, правду его благородства и солнечности? Никто. Все грешны перед ним. Сто лет прошло, а он полнее, правдивее, мудрее, светлее всех! И со своей искренностью и высотою он как не умещался, так и не умещается в нашу жизнь, мысль, слово. Всегда он больше, всегда он полнее, всегда он правдивее. Так будет всегда. Он всегда будет больше всех, как солнце больше всех на небе. 2 ч. 15 м. дня 29 января. Ст. ст. 1937»[127]. Дурылин опубликовал более сорока работ о Пушкине, в основном это статьи в различных изданиях и книга «Пушкин на сцене». В 1930-е годы поместил в журналы целый ряд очерков на тему «Забытый Пушкин» по неизданным и затерянным материалам. Замыслил, но только частично осуществил цикл работ «Пушкинское тридцатилетие в русской литературе». Единого монографического исследования он не оставил. В его архиве среди неопубликованных работ есть законченные и незаконченные, а также разбросанные по разным письмам и статьям (о других писателях, театральных постановках, художниках) вкрапления размышлений о Пушкине…

С Гоголем Дурылин чувствует свою близость, чтение «Писем» Гоголя вызывает трепет. Они полны «муки, молитвы и ужаса Гоголя перед тёмными мельканиями бывания, которые так смешны в „Ревизоре“ и „Ссоре Ивана Ивановича“, но которые так страшны в истории и в душе человеческой. Вот многострадальнейшее имя во всей русской литературе. Пушкина можно любить, перед Толстым изумляться, Достоевский может внушать восторг или отвращение, — Гоголя и его судьбу надо перестрадать, перемыслить, перенести на себя. Этого ещё никто не сделал, — оттого Гоголь — загадочнейший писатель, о котором написаны многотомия глупостей и две строчки истинной любви и понимания. Гоголь — узел: в нём встречаются по-настоящему, лицом к лицу, плечо с плечом, христианство и культура, церковь и литература, писательство и гражданство, художник и мыслитель, этика и эстетика, болезнь и здоровье, идеализм и реализм, Европа и Россия и т. д. и т. д. без конца. <…> Его положение — и прежде, и теперь, и, вероятно, всегда будет, — точь-в-точь таково, как изобразил Андреев на памятнике: запахнутый в огромную шинель и опустив голову, поникнув птичьим носом, леденеть в пустынном одиночестве — над загадочною, пустынною родиною своею»[128]. Путь Гоголя как писателя и мыслителя пройдёт и Дурылин: с одной стороны, его разрывала неодолимая тяга к творчеству, с другой — устремление к религиозным исканиям. Судьбу Гоголя он «перестрадал» и «перемыслил», а в какой-то период и перенёс на себя. В год столетия Гоголя — в 1909-м — в «Весах» выйдет работа Дурылина «Последнее письмо о. Матфея Н. В. Гоголю». А дальше — более десяти публикаций, основанных на биографических разысканиях, комментировании эпистолярного наследия (в том числе и в академическом собрании сочинений Гоголя 1940 года), анализе сценического воплощения пьесы Гоголя. И ничего из того, что «мыслительно отстоялось» и могло бы быть написано.

Когда Дурылин прочёл в первый раз Достоевского, он сразу почувствовал, что «и мир стал другой, и люди другие, и я другой»[129]. Творчество Достоевского исследовано им глубоко, но опубликовано мало, как это часто у Сергея Николаевича случалось. Статья «Об одном символе у Достоевского» опубликована в 1928 году[130]. Статья «Монастырь старца Зосимы. (К вопросу о творческой истории I, II и VI книг „Братьев Карамазовых“ Достоевского)» ждёт своего публикатора. Статья «Пейзаж в произведениях Достоевского»[131] увидела свет лишь в 2009 году. «Достоевский не изобразитель природы» — так начинает статью Дурылин. Но далее на примере романов и повестей писателя подробно разбирает метод использования Достоевским пейзажа, вернее «пейзажной ремарки», для отражения его в душе человека. «Пейзаж у Достоевского, — пишет Дурылин, — насквозь антропологичен: он вписан, вдавлен в человека и в человеке где-то таинственно соприкасается с глубинами не только его психологии, но и антологии». Он выделяет более десяти видов пейзажа: пейзаж-символ, звуковой пейзаж, пейзажная рама, пейзаж-пауза, пейзаж благоволения и т. д. Ещё далеко Дурылину до его театроведческого поприща, но театровед в нём уже рассматривает «пейзажные ремарки» Достоевского, которые могут служить точными указаниями режиссёру, как надлежит сценически оформить его романы-трагедии.

В русской литературе Дурылин выделяет «трудных» писателей. Это Гоголь с его «Перепиской», Достоевский с «Дневником», Л. Толстой с «Царством Божиим внутри нас», К. Леонтьев. Пока критики и литературоведы пишут о их художественных произведениях — всё ещё ладно. Но как только они обращаются к их «трудным» произведениям, которыми писатели хотят что-то сделать с читателем, «куда-то увести его от книги, приткнуть к какому-то делу», ждут в ответ не слова, а «деяния», тут обнаруживается беспомощность историков литературы. «Трудность трудных писателей, выпадающая из ведомства истории литературы, даёт себя знать»[132].

Читая труды Дурылина, стенограммы его лекций, хочется назвать его не литературоведом, а литературным мыслителем. Каждое литературное явление он видит широко и объёмно, в контексте литературы, культуры, искусства многих стран и эпох, осмысливает его глубоко, всесторонне, оригинально, часто противореча общепринятым в те времена взглядам.

М. А. Рашковская, глубоко изучив архив Дурылина в РГАЛИ, пишет в своей статье «Сергей Дурылин: человеческий след в архивном фонде»: «В одной из своих записей начала 20-х годов Дурылин попытался сформулировать всеобщность, взаимосвязь и взаимовлияние явлений культуры, природных факторов, исторических событий через призму традиционной православной культуры. Он предполагал написать об этом специальную работу. И хотя именно такой работы в его наследии и не оказалось, но вся его жизнь, научная, духовная, частная и общественная, всё его служение людям стало ответом на поставленную перед собой задачу»[133].

Многие отмечали способность Дурылина заниматься одновременно разными проблемами, работать над далеко несхожими темами, писать параллельно несколько статей. Его исключительные способности и широчайшая эрудиция позволяли ему это. Сергей Фудель был свидетелем необычайной работоспособности Дурылина. «Писал он со свойственной ему стремительностью и лёгкостью сразу множество работ. Отчётливо помню, что одновременно писались, или дописывались, или исправлялись рассказы, стихи, работа о древней иконе, о Лермонтове, о церковном Соборе, путевые записки о поездке в Олонецкий край, какие-то заметки о Розанове и Леонтьеве и что-то ещё. Не знаю, писал ли он тогда о Гаршине и Лескове, но разговор об этом был»[134]. При этом ради добывания «куска хлеба» Дурылину приходится много времени уделять педагогическо-воспитательной работе. И всё успевает, и всё делает добротно, глубоко, профессионально.

У СТЕН ГРАДА НЕВИДИМОГО

Увлёкшись идеями церкви невидимой, безобрядовой Дурылин едет в июне 1912 года на озеро Светлояр, чтобы в «китежскую ночь» почувствовать святость молитвы у стен Града Невидимого. Вернувшись, под большим впечатлением он напишет «Сказание о невидимом Граде-Китеже». «И стоит доселе Пресветлый Китеж невидим, и не увидать его никому, кроме чистых сердцем и обильных любовью. Им Пресветлый град, нам — лесные холмы и дремучий лес». Так заканчивает он сказание. В крещенский вечер 1913 года он читает его на квартире С. Н. Булгакова[135].

Не случайно эту работу Дурылин читал у Булгакова. Они оба увлечены темами Китежа и Константинополя-Царьграда. В их мировоззрении много общего. В свой замысел «Сказания» Дурылин посвятил Булгакова заранее. И философ благословил его на этот труд: «План Вашего очерка о Китеже, историческом и умопостигаемом, на фоне того, что Вы хотите здесь затронуть, вполне меня удовлетворяет и радует. Дай Бог Вам сил осуществить его — именно такое проникновение в душу народной религиозности нужно. <…> Да благословят Вас тени Соловьёва и Достоевского на это дело. Я надеюсь найти в нём отзвуки и Ваших северных странствий и впечатлений <…> хочется мне именно того, о чём пишете Вы: строгого, серьёзного и немёртвого, вытекающего из живого чувства, углубления в вопросы религии, и да осветит нам путь св. София»[136].

Личные отношения были прерваны в 1922 году высылкой Булгакова из России на знаменитом «философском пароходе» и арестом Дурылина.

О Китеже Дурылин говорит как о верховном символе народного религиозного сознания. Но считает, что истинная Церковь — в соединении церкви видимой и невидимой, в соединении тайной китежской молитвы у стен Града Невидимого и явной молитвы служб оптинских.

Дурылин прочитал несколько докладов о Китеже: в РФО, в Твери. Обрадовало известие, что его книжку прочитал Николай II, и он пишет М. К. Морозовой: «…вот узнал же русский царь, что у него в России есть не только бедность и глупость, не только хлыстовство и интенданты, а есть ещё подлинное богатство, о коем мы и не подозреваем»[137].

В эти же годы Дурылин много общается с бывшими «толстовцами» — юристом Николаем Григорьевичем Сутковым и его другом Петром Прокофьевичем Картушиным. К этому времени Сутковой и Картушин отошли от религиозно-нравственного учения Толстого и стали последователями Александра Добролюбова[138], искателями Церкви невидимой. В Добролюбове они видели человека, «озарённого свыше» положить начало обновлению Вселенской церкви[139]. Дурылин со свойственной ему обстоятельностью вникнет в суть учения А. Добролюбова (а историю его «символизма» и «декаденства» он знал давно) и напишет о нём статью-исследование, которая ожидала публикации до 2014 года[140]. «Она из немногих моих вещей, которые я люблю», — сожалел позже Дурылин о подспудности этой работы. С добролюбовцами его роднили стремление к братской любви ко всему сущему, живое отношение к Христу, признание Духа Христова в русском народе и возможность молитвы в Церкви невидимой. Но он не мог принять их отрицания Церкви видимой, обрядовой.

Дружба с Петей Картушиным — мягким, добрым и смелым человеком с застенчивой улыбкой — оборвалась трагически: он покончил с собой в 1916 году в действующей армии (он служил в санитарной команде), не вынеся ужасов войны. Дурылин с большой теплотой вспоминал его и сожалел, что недостаточно ценил его дружбу. «Нежнее души я не встречал. <…> И как знаменательно, что эта душа <…> столь высоко ценимая Толстым[141] — в конце концов возлюбила больше всего православное подвижничество, православную тишину и кротость и к ней меня посылала. <…> В нём была нежность духовная, которую грубо мяла и обдавала холодом жизнь. В его боязни денег была запоздалая Францискова любовь к „госпоже бедности“. Деньги вредны не сами по себе, не так, как о них умствовал Толстой, а как знаменье несвободы человеческой, как препятствие к веселию и младенчеству духа. Как он боялся, освобождаясь от денег, переложить на кого-нибудь тяжесть обладания ими. „Прости меня“, — говаривал он, прося кого-нибудь распорядиться его деньгами на то или иное дело. Он был прост, тих, ласков и молчалив. Мама его и Колю Суткового звала „братушками“ и, совсем не похожая на них, поняла глубокую правду и строгую красоту этих двух людей»[142]. «Я обеднел с его смертью», — пишет Дурылин в первой тетрадке рукописи «В своём углу», где Картушину посвящено несколько страничек.

Всё своё состояние Картушин отдал сначала на издание запрещённых работ Толстого, а в 1913-м на его деньги и по его желанию Дурылин опубликовал в «Мусагете» «Цветочки св. Франциска Ассизского»; «Житие брата Юнипера», ученика Франциска Ассизского (изд-во «Слово», 1914, переводчик А. П. Печковский); «Древний патерик» в переводе с греческого (изд-во «Слово», 1914), а также трактат Лао-Си (Лаоцзы) «Тао-те-кинг, или Писание о нравственности» («Дао дэ цзин») (изд-во «Мусагет», но без его марки, 1913). Перевод этого трактата с китайского, сделанный профессором университета в Киото японцем Д. Конисси, был выверен Л. Толстым по английским, французским и немецким изданиям. По просьбе Дурылина Д. Конисси, живший тогда в Москве, написал предисловие к этой книге. Примечания составил С. Дурылин, а обложку оформил В. А. Фаворский, в то время ещё малоизвестный художник. В. Г. Чертков был недоволен упоминанием Льва Толстого на титуле книги и тем, что в статье Дурылина, предваряющей примечания, «была некая полемика с Толстым»[143]. Издательство «Слово» объявило о следующем выпуске ещё четырёх книг; в подготовке двух из них участвовал Дурылин: «„Цветник“. Из древних писаний о св. Франциске (Из творений св. Франциска, „Цветочков“, „Зерцала Совершенства“, Житий Фомы из Челано). Переводы с латыни и староитальянского С. Дурылина и А. П. Печковского; и „Св. Серафим Саровский“. Житие, составленное Сергеем Дурылиным». Но, видимо, война помешала, и деньги Картушина перестали поступать.


Обложка книги Лао-Си. Художник В. А. Фаворский. 1913 г.

Дурылин вспоминал, что весной 1912 года он удрал из Москвы, потому что в ожидании царского приезда в городе проходила чистка неблагонадёжного элемента, и на даче Печковского в Медведках под Крюковом написал вступление и примечания к трактату Лао-Си, а также статью «Кандалакшский вавилон».

НОВОСЁЛОВСКИЙ КРУЖОК

В 1910-е годы Дурылин регулярно посещает новосёловский Кружок ищущих христианского просвещения в духе православной Христовой церкви, членом которого он был наряду с С. Н. Булгаковым, В. Ф. Эрном, В. А. Кожевниковым, о. Павлом Флоренским, о. Иосифом Фуделем, П. Б. и С. П. Мансуровыми. Кружок не был многочисленным и объединял только православных богословов, церковных деятелей, философов, ученых для соборного богопознания, для духовного общения. Ф. Д. Самарин был председателем, а душой Кружка был Михаил Александрович Новосёлов — церковный просветитель, издатель популярной «Религиозно-философской библиотеки». В Кружке его почтительно называли Авва — Учитель. Заседания проходили чаще всего на квартире Новосёлова и носили закрытый характер, хотя гости допускались по рекомендации одного из членов Кружка. «Религиозно-философская библиотека» была заметным явлением в жизни интеллигенции Серебряного века. Её авторами были в основном члены Кружка. Дурылин был издан дважды: «Начальник тишины» и рассказ «Жалостник», сразу же получивший хвалебный отзыв Вячеслава Иванова. Политические вопросы в Кружке не обсуждались. Главной задачей было воцерковление русского общества, которое должно идти не путём реформ и агитации, а внутренним изменением человека на основе христианского просвещения, изучения основ заветов Святых Отцов. Новосёлов считал, что «только религиозная личность способна дать общественный строй, где сохраняются одновременно и высокие идеалы, и необходимая общественная дисциплина». Бердяев назвал этот Кружок «сердцевиной русского православия», а Павел Флоренский «духовной лабораторией».

Н. А. Бердяев одно время посещал собрания в новосёловском Кружке и принимал участие в прениях. Он с большим уважением отзывался о Новосёлове: «По-своему М. Новосёлов был замечательный человек <…> очень верующий, безгранично преданный своей идее, очень активный, даже хлопотливый, очень участливый к людям, всегда готовый помочь, особенно духовно. Он всех хотел обращать. Он производил впечатление монаха в тайном постриге. <…> Православие М. Новосёлова было консервативное, с сильным монашески-аскетическим уклоном. <…> Он признавал лишь авторитет старцев, то есть людей духовных даров и духовного опыта, не связанных с иерархическим чином. Епископов он ни в грош не ставил и рассматривал их как чиновников синодального ведомства, склонившихся перед государством. Он был монархист, признавал религиозное значение самодержавной монархии, но был непримиримым противником всякой зависимости церкви от государства»[144].

Бердяев пишет, что Религиозно-философское общество памяти Вл. Соловьёва было очень непопулярно в новосёловском Кружке, и сам Новосёлов не любил Вл. Соловьёва, «не прощал ему его гностических тенденций и католических симпатий»[145]. Тем не менее Дурылина — в то время секретаря и активного участника заседаний РФО — связывала с Новосёловым тесная дружба. Дурылин, безусловно, признавал наставнический авторитет Новосёлова, несомненно, испытал его влияние.

В ОПТИНОЙ ПУСТЫНИ

Духовные искания С. Н. Дурылина неизменно ведут его к Церкви. Как бы ни был широк разброс его интересов и занятий, но путь его точно определён. И на этом пути вполне закономерно его появление в Оптиной пустыни. Впервые он побывал здесь в конце мая 1913 года на Пасху с мамой. На исповедь они пошли в келью к старцу Анатолию (Потапову), о котором раньше не слышали. Поразило лицо старца: «Всё сплошь оно улыбка, всё сплошь оно — привет, всё сплошь оно — облегчение каждому, кто смотрит на него». Сергей Николаевич увидел в этом лице: «ласкающую, переливающуюся на солнце радость вечного детства, весёлой и все сердца веселящей мудрости, — той мудрости, которая так легка и светла». «Я много раз, в разные годы и в разные времена видел это лицо — наедине, в келье, в алтаре, при народе, плещущем в эту келью своим горем и грехом, при монахах, открывающих ему свои помышления, в благодатные часы таинств и молитвы, в острейшие моменты тревоги за судьбу монастыря, — и никогда не видел его иным, чем в просвечивании „тайно светящего“ в нём света невечернего»[146].

Дурылин теперь будет бывать в Оптиной ежегодно (иногда по два-три раза в год) вплоть до 1921 года. Добираться до Оптиной пустыни, расположенной в живописном месте на правом берегу реки Жиздры, в те времена было непросто: из Москвы поездом с пересадкой, а потом ещё на извозчике. Но это никого не останавливало.

«В Оптиной пустыни природа удивительная: благословенно-тихая, понимающая, смиренная и святая. Только там мне стало ясно, почему влекло туда Достоевского, Л. Толстого, Вл. Соловьёва, почему там похоронен Киреевский, постригся Леонтьев. Молитва создала там место, откуда, кажется, короче и доходней молитва, — легче устам произносить слова, которые труднее всего нам произносить: слова смирения, простоты и беспомощности»[147].

Этими впечатлениями Дурылин делится с Таней Буткевич, которая на правах невесты А. А. Сидорова живёт в Николаевке — имении его тетки княжны В. Н. Кавкасидзе. В 1913 году Таня выйдет замуж за Алексея Алексеевича, и отныне письма к ней Дурылин будет адресовать Т. А. Сидоровой.

Своими мыслями, навеянными посещением Оптиной пустыни, Дурылин поделился и с Сергеем Николаевичем Булгаковым, который ответил ему письмом из Кореиза, где проводил лето: «Дорогой Сергей Николаевич! <…> Спасибо за оптинское письмо и оптинскую память. Мне не приходилось там бывать, но говорят люди понимающие (например, о. Павел Флоренский), что там земля (именно земля) благодатная. <…> Тот, у кого нет в душе „Оптиной“, кто извергнул её из себя или отвергнулся Церковью, кто не знает её как дома молитвы <…> у того нет будущего (религиозно) и нет настоящего…»[148]

Оптина пустынь стала для Дурылина воплощением Церкви видимой, молитвы к Богу — явной и действенной. «Живую Церковь, Живое Тело, я учуял только тогда, когда капелька живой воды церкви капнула на меня с Оптиной пустыни»[149].

Старец Анатолий стал духовником Сергея Николаевича. «Перед ним, в тишине и простоте, впервые начинаешь сам видеть себя — свою душу, и начинаешь видеть своё: вот то своё, в чём вязнет жизнь и глохнет душа, изнывает сердце, и чему простое и страшное имя: грех»[150]. Когда не удаётся поехать к старцу, Дурылин пишет ему письма и получает ответы. (Известно 12 писем старца с 1917 по 1920 год.)

Отправляясь в Оптину, Дурылин старался брать с собой своих друзей и учеников. Вместе с ним там побывали Таня Буткевич, Георгий Хрисанфович Мокринский, Екатерина Петровна Нестерова — жена художника М. В. Нестерова, любимый ученик Коля Чернышёв, будущий иерей Сергей Сидоров, духовным отцом которого также стал отец Анатолий. Сергей Сидоров обратил внимание на то, каким глубоким уважением пользовался Дурылин у старцев Анатолия, Нектария, Феодосия[151].

На Рождество 1920 года ученик Сергея Николаевича Иван Чернышёв записал в его зелёный альбом: «Пять лет тому назад я с Вами попал в Оптину Пустынь и увидел там Свет и Радость Христианства, и я начал искать Их с юношеской надеждой. Но временами душа умирает, надежда и вера слабеют, и тогда только у Вас и через Вас я нахожу поддержку, одобрение и подкрепление в этом стремлении узреть Сей Невещественный Свет и идти к Нему твёрдо…»[152]

СМЕРТЬ МАТЕРИ

Летом 1914-го Сергей Николаевич возил маму в Троице-Сергиеву лавру, а 11/24 ноября её не стало. Доктор А. С. Буткевич, успешно лечивший её раньше, на сей раз честно сказал Сергею Николаевичу, что надежды на выздоровление нет. По обычаю того времени Сергей Николаевич внёс десять рублей в столовую на Хитрове рынке, и 100 человек смогли бесплатно пообедать «за упокой рабы Божией Анастасии».

Смерть мамы не только привела к потере душевного равновесия, но и лишила жизненной опоры, устроенности быта, своего угла. С этого времени мысли о монастыре как душевном приюте и «своём угле», а также постоянном жилье не оставляли Дурылина долгие годы.

Это был третий поворот его судьбы. Начался период бесприютности в душе и в быту.

«Со смертью мамы я потерял самую оправдывающую нужность своего существования»[153], — напишет он Тане. Не в силах справиться с отчаянием, растерянностью Дурылин уже 14 ноября едет в Оптину к отцу Анатолию за поддержкой. Рядом с отцом Анатолием, от его улыбки, света глаз душа утешилась. Но через два месяца измученный тоской и угрызениями совести за когда-то нанесённые маме обиды опять приехал проситься в монастырь. Отец Анатолий ласково поговорил с ним, напоил чаем, но сказал: «Носи монастырь в сердце своём, а время покажет, в какой монастырь тебе идти…»

Любовь к матери у Сергея Николаевича переросла в неизбывную тоску по ней. «Как мне страшно и беспомощно, гибельно без матери!» Он её часто вспоминал и до конца жизни мучился теми болями, которые причинил матери. Через четверть века после её кончины он запишет: «Её мечтой было, что я окончу гимназию, окончу университет, буду учёный, профессор, получу казённую квартиру (ах, как отравили ей жизнь „рвавшие и метавшие“ хозяйки захолустных квартир!) — и она получит на старости покой. <…> И я разрушил эту её мечту! Я уходил месяц за месяцем от всего, дорогого ей, этого мирка тишины, книг, стихов и молитвы, и однажды, обуян честнейшим и бестолковейшим народничеством <…> заявил в гимназии, что не могу больше продолжать там ученье. <…> Она перенесла этот удар мужественно. Она меня почти не упрекала. Я тотчас, разумеется, принялся зарабатывать деньги, чем мог, — уроками, первым литературным трудом. Но всё это мало её утешало. Не деньги мои ей были нужны, а моё будущее, то, которое прочила она мне, и разумно прочила, сообразуясь с моим характером и истинными склонностями, полнее и ярче сказавшимися в поздние годы. Но её ждал другой удар. <…> Она узнала хорошо, что такое обыски, аресты, что такое „передачи“ в тюрьму, что такое невольные беседы с вежливыми чинами охранного отделения. <…> Она никогда не „обращала“ меня в веру отцов. Она не упрекала ни в каком неверье. Она только молилась тайно и просила. И выпросила мне то зёрнышко веры, которое пусть не дало и не даст ростка зелёного и высокого, но и не умрёт в душе, пока не умрёт сама душа»[154].

ЛИК РОССИИ. ВЕЛИКАЯ ВОЙНА

Первого августа 1914-го началась война с Германией. В армию Дурылина не взяли из-за близорукости. Он провожает своего друга Костю Толстова, который идёт добровольцем во флот. Тане Сидоровой он пишет: «Россия сейчас вселенски чиста, свята и права, Германия — вселенски грешна и гибельна. Я счастлив, что дожил до этого. Какое горе, если б я увлёкся когда-либо германизацией христианства, совершаемой Штейнером».

В это время он разделяет иллюзии многих, им кажется, что «рождается Россия, та Россия, о которой пророчествовали Тютчев и Достоевский, молились св. Сергий и Серафим, мыслили Хомяков и Вл. Соловьёв …». Но в то же время Дурылин понимает, что для спасения у России есть только один путь: «все народы обняв любовию своей»[155], «научить их единомысленному исповеданию веры. До этого ещё бесконечно далёк путь России, но она исполнит своё призвание лишь при условии, если не свернёт с этого пути, если, уставая, падая и вновь вставая, будет непоколебимо идти по нему. Первое же и главнейшее условие для этого — ей самой любить больше жизни своей и хранить <…> своё православие, быть православной Россией»[156]. Государство и народ должны стремиться к победе не только превосходством своей военной силы, но и превосходством духа. Об этом Дурылин говорит в лекции «Лик России. Великая война и русское призвание», которую он читает в Рыбинске, Костроме, Твери, Москве… В понятии родины Дурылин различает Россию и Русь. «Святая Русь — это Россия в храме, на молитве, перед образом <…> с упованием о Христе в сердце <…> с устремлением своей воли к его воле: „да будет воля Твоя“». В то время когда Россия в годы лихолетья «в отчаянии льнёт к газетному листу, к военной телеграмме Верховного главнокомандующего, к слуху, сообщающему, сколько изготовлено шрапнели, Русь льнёт к молитве, к незримому Китежу, к зримой Оптиной пустыни, — к Богу»[157].


Объявление о лекции С. Н. Дурылина на тему «Лик России». 2 ноября 1914 г. Фрагмент

Патриотические чувства в стране были накалены. Временами перехлёстывали через край. Антинемецкие настроения выливались в погромы. Толпы возбуждённых людей громили магазины, типографии, фабрики, конторы, принадлежавшие владельцам с «немецкими» фамилиями. Пострадала семья Всеволода Владимировича Разевига — Воли, как называл его Дурылин. В их квартиру «толпа вломилась»[158], пропало многое, но уцелели бумаги и письма Дурылина, которые хранились в доме Разевигов. «Сейчас только от меня ушёл Воля, — пишет он Тане Сидоровой (Буткевич). — Какой он целомудренно-прекрасный, строгий, чистый и закрытый от всех и всего, к нему прикасающихся. Он цельный, как никто. Я помню, как давно, семь лет назад, я был тяжко болен, и он каждый день заходил ко мне из гимназии и подолгу сидел у моей кровати. Мало говорил, но много любил. И часто я думаю, глядя и тогда, и теперь на него: как надо мало говорить и как много любить! „возвышенная стыдливость страданья“[159] по слову Тютчева — это нечто доступное лишь немногим, и Воле сильно доступно»[160]. Воля — очень близкий друг, духовный единомышленник. Они подолгу беседуют о бытии, о мире «надздешнем и высшем», о том, что «вместить не могут жизни берега»[161] и о бессмертии души. Дурылин посвятил ему несколько своих работ и стихотворение «Плачет ветер у тонких черешен». Считая, что жёсткая воля отца и жизненные обстоятельства не дали Разевигу возможности раскрыть свои таланты, Дурылин напишет о нём с щемящей грустью: «Красным деревом истопили печку»[162]. Прирождённый философ, глубокий мыслитель, тонкий знаток искусства, он мог бы стать крупным учёным (блестяще окончил университет, и профессор Г. И. Челпанов оставлял его на кафедре), но вынужден был зарабатывать себе на жизнь и уехал работать учителем в Серпухов.

На закрытом заседании РФО в апреле 1915-го Дурылин прочитал доклад «Град Софии. Святая София и Царьград в русском народном религиозном сознании», который написал на Страстной и Пасху в городе Николаевск-Уральский у Г. В. Постникова — друга своего брата Георгия. Реакция слушателей на доклад была бурная. Споры вызвала сама позиция Дурылина, который видел Русь наследницей религиозной идеи Византии, Москву — Третьим Римом, главой всех православных народов. Доклад он начал словами Достоевского: «Константинополь рано ли, поздно ли — должен быть наш». Дурылину возражали Вяч. Иванов — очень резко, С. Н. Булгаков, граф Д. А. Олсуфьев[163], «свирепо обрушился» на него Г. А. Рачинский. В. А. Кожевников и М. А. Новосёлов нарочито аплодировали. Поддержала М. К. Морозова, которой понравилось то, что говорил Дурылин о Святой Руси. Е. Н. Трубецкой предложил опубликовать доклад, и он был в том же году издан И. Д. Сытиным отдельной книгой с посвящением Г. В. Постникову. Сообщение о докладе Дурылина с изложением основных мыслей было опубликовано в газете «Раннее утро» 9 апреля 1915 года.

В Николаевске-Уральском Дурылин оказался не случайно. Георгий Васильевич Постников, кадровый офицер, проходил там военную службу, готовил солдат для отправки на фронт. В письме сообщает, что «людей с 0,5 зрения», которых раньше признавали негодными к военной службе, теперь по новому предписанию принимают на нестроевые должности. Он предлагает Дурылину приехать к нему, так как «полковник сказал, что посадит Вас в батальонной канцелярии писарем»[164]. Вероятно, эта поездка помогла Дурылину избежать службы в действующей армии. Из-за плохого зрения его убили бы в первом же бою. Кроме того, после своей «революционной» деятельности и тяжёлых переживаний от крушения светлых надежд Дурылин стал убеждённым противником всяких насильственных действий и не мог в них участвовать.

Побывав зимой 1915 года в Оптиной пустыни, где всегда утишалась душа его, Дурылин вернулся к обычным занятиям: доклады, лекции, литературные труды, педагогика. На квартире М. А. Новосёлова в Обыденском переулке несколько вечеров он читает курс лекций по истории археологии Кремля, устраивает для слушателей посещение соборов. Слушать его приходили С. Н. Булгаков, В. А. Кожевников. Интерес к истории Кремля и его святыням у Дурылина проявился с детства: как только научился читать, он штудировал путеводитель по Кремлю. В записках «Москва» (1928) Дурылин приводит забавный эпизод: «Помню, в 1909 году пришлось показывать собор Василия Блаженного одному профессору Оксфордского университета. Разговор у нас с ним шёл то по-немецки, то по-французски. Я был в затруднении, как объяснить протестанту-европейцу этот греко-православный праздник[165], которого нет ни у протестантов, ни у католиков. Сторож соборный, следовавший за нами и принимавший мои объяснения англичанину за незаконное присвоение собственных его неотъемлемых прав, решительно выдвинулся вперёд, взял англичанина за рукав и, указав на иконостас Покровского придела, молвил громко и внушительно: „Мусье, се шапель сен Вазил, где молился царь Жан Терибль“. Услышав „Жан Терибль“ [Иван Грозный], англичанин сочувственно закивал головой, и сторож не без язвинки заметил мне: „Они поняли. Я им объяснил-с“».

Лето 1915 года Дурылин проводит в калужском имении Морозовых Михайловском. Редкое затишье в его моторной жизни. По милым среднерусским лесам и полям совершает прогулки-беседы с приехавшим композитором Николаем Карловичем Метнером. Дурылин восхищается музыкой Метнера на стихи Пушкина, Гёте. Метнер уверяет, что Сергей Николаевич преувеличивает его весьма скромные, «интимные» заслуги перед искусством. Хотя его заслуги были высоко оценены ещё в 1909 году присуждением Глинкинской премии за цикл романсов на стихи Гёте.

В Михайловском Дурылин заканчивает первую часть монографии о Лескове. За чаем он читает её всем присутствующим, а Метнер «в обмен» играет на рояле свои «Сказки».

Редактор издательства «Путь» Г. А. Рачинский пишет М. К. Морозовой: «Я очень рад, что Дурылин принялся вплотную за своего Лескова; думаю, как я уже писал Вам, что книга выйдет хорошая, только не насовал бы он туда полемики, а убрать её будет трудно: человек он упрямый и когда захочет, умеет, как уж, из рук выскакивать. Я его очень люблю и ценю, несмотря на ведомые мне недостатки его…»[166] О горячности Дурылина тех лет, нетерпимости его при отстаивании своего мнения пишет и Сергей Фудель: «У Сергея Николаевича была одна черта: казалось, что он находится в каком-то плену своего собственного большого и стремительного литературного таланта. Острота восприятия не уравновешивалась в нём молчанием внутреннего созревания, и он спешил говорить и писать, убеждать и доказывать»[167]. Видимо, эта черта и проявилась при чтении доклада «Град Софии».

В тот год в имении Маргариты Кирилловны Морозовой собралась большая компания молодёжи. Ради развлечения и озорства они коллективно за несколько недель написали роман «Соколий пуп»[168] в трёх частях и двадцати восьми главах, с предисловием, эпилогом, примечаниями и эпиграфами к каждой главе. Автором назван Аким Ловский. Главный герой — общий товарищ участников — Дима Меньшов. Среди действующих лиц Козьма Прутков, профессор МГУ Сергей Иванович Соболевский и ведущие философы тех лет. В написании романа участвовали семь человек. Каждый писал самостоятельно свои главы, изощряясь в юморе и насмешливости. Иллюстрировал роман Александр Георгиевич Габричевский[169].

ПЕРИОД ДУШЕВНОГО СМЯТЕНИЯ

Создаётся впечатление, что у Дурылина внешняя жизнь, кипучая и насыщенная, в литературе, среди людей идёт самостоятельно, независимо от внутренней, от жизни души, напряжённой, трагичной, часто мучительной.

«Я живу, Гоша, — пишет он брату в 1915 году, — в такой тоске и муке, что у меня нет сил передать её тебе. Она законна, я её заслужил и заслуживаю, но чтобы переносить её, мне нужна душевная поддержка, и я её нахожу у Коли, у детей, когда они просто сидят у меня в комнате или что-нибудь рисуют. Большего мне не нужно»[170].

Со смертью мамы Дурылин потерял не только опору, основание, удерживающие его равновесие в житейском море, не только прочный быт, освобождавший мысли для творчества, но и «свой угол». Бездомность, скитания, ночёвки по чужим углам, переезды с квартиры на квартиру будут продолжаться до 1936 года, до болшевского периода. В 1916 году у него совсем нет жилья: «…где буду жить зиму — не знаю. Итак, очутился я „яко наг, яко благ, яко нет ничего“»[171]. Письма просит посылать на квартиру настоятеля церкви Воскресения Словущего на Ваганьковском кладбище протоиерея Василия Постникова (отца Г. В. Постникова). У Постниковых он будет жить некоторое время, оставит у них на хранение свои вещи, часть мебели и книги. Вот маленькая иллюстрация его кочевой жизни. Вернувшись летом 1916 года из Симеиза, где жил с Колей Чернышёвым, который лечился от туберкулёза, Дурылин лишь на два дня задержался в Москве и едет в Троице-Сергиеву лавру к Флоренскому и Новосёлову. Оттуда — в Абрамцево в дом Мамонтовых. От 3 до 15 августа он в Пирогове — имении Чернышёвых, затем на неделю едет в Новгород к М. К. Морозовой, а к 1 сентября он должен вернуться в Москву, так как ему предложили преподавать историю в Московском Александровском институте. Лето — осень 1917-го он кочевал между Москвой, Абрамцевом, Любимовкой и Оптиной. Художник М. В. Нестеров предложил ему пожить у него на Новинском бульваре, так как семья уезжала в Армавир. «Вдвоём нам будет лучше», — сказал он. Однако не сложилось.



Поделиться книгой:

На главную
Назад