Передо мной открытка В. Л. Меркулова, в которой он сообщил о выходе в свет тома «Избранных трудов» А. А. Ухтомского в серии «Классики науки» издательства «Наука». Походя в ней упомянуто, что издание книги «едва не утопил» академик В. А. Энгельгардт, «резко возражавший» против включения ее в эту престижную серию. Из-за его сопротивления книга, планировавшаяся к столетию Ухтомского, увидела свет с опозданием на три года![175].
Когда Василий Лаврентьевич писал мне эту открытку, он, скорее всего, не помнил, что о своих мытарствах с изданием этого однотомника писал мне подробно много раньше:
«Поразительно то, что мои коллеги универсанты и акад[емик] Крепс как будто нарочно делают все, чтобы затормозить однотомник А. А. Ухтомского, который составили Айрапетянц (умер 29 марта 1975), я и Ф. Некрылов».
Понятно, что в этой тройке рабочими лошадками были Меркулов и Некрылов, тогда как Айрапетянц был главной пробивной силой.
«После смерти Айрапета, – продолжал Василий Лаврентьевич, – пришлось заново хлопотать об издании однотомника. Потом потребовались рецензии, затем в марте 1976 г. на РИСО выступил против печатания однотомника в серии «Классики науки» В. А. Энгельгардт. Ей богу, он забыл, что А[лексей] А[лексееви]ч вытащил его из Казани в Ленинградский университет, подкинул ему толковых молодых работников, организовал ему кафедру в ЛГУ и т. д. А он его поносил в духе того, что А. А. – натурфилософ, а не физиолог, никакой он не классик и печатать его не след. Опять два академика, Костюк и Черниговский, должны были писать П. Л. Капице, что Ухтомский достоин войти в серию классиков»[176].
Для характеристики Ухтомского как человека и ученого, нелишне привести эпизод, произошедший на заседании биологического отделения Академии наук в Москве. Председательствовала академик Лина Соломоновна Штерн. В повестку дня было включено несколько докладов, в том числе А. А. Ухтомского и сравнительно молодого ученого В. В. Ефимова, чьи работы Алексей Алексеевич поддерживал и высок ценил. Заседание сильно затянулось, и Л. С. Штерн объявила, что в виду позднего времени доклад Ухтомского будет последним, а сообщение В. В. Ефимова снимается. Ухтомский тотчас встал и сказал, что уступает свое время Ефимову. Штерн стала возражать, но Алексей Алексеевич твердо повторил, что выступит с докладом только после Ефимова, а если времени не останется, отложит его до следующего приезда в Москву. Пришлось Лине Соломоновне смириться. Доклад В. В. Ефимова был заслушан.
По инициативе Ухтомского и под его руководством возникла новая научная дисциплина – физиология труда и спорта. Это направление исследований возглавлял М. И. Виноградов. Сотрудники Ухтомского и Виноградова много времени проводили на ленинградских фабриках и заводах, изучая трудовые навыки, ритмику трудовых действий и т. п. Их рекомендации способствовали повышению производительности труда, улучшению его безопасности, снижению утомляемости рабочих. Ученица Ухтомского Мария Мироновна Бирштейн разработала в Ленинградском Инженерно-экономическом институте систему деловых игр для повышения эффективности умственного труда руководящих работников и организаторов производства.
Мария Бирштейн, 1902 года рождения, окончила Ленинградский университет в 1924 году, дипломную работу по физиологии труда выполняла на кафедре А. А. Ухтомского и затем поддерживала с ним контакты: в ее архиве сохранились оттиски его работ с дарственными надписями[177].
Пионерское направление исследований, у истоков которого стояла М. М. Бирштейн, успешно развивалось до 1938 года, но затем было объявлено
Мария Мироновна не имела ученой степени – к защите диссертации ее не допускали, несмотря на настойчивые ходатайства. Но она создала свою научную школу, ее ученики и ученики ее учеников до сих пор питаются ее идеями. В мае 1992 года в институте было торжественно отмечено ее 90-летие. Взволнованная Мария Мироновна, полная сил, выступила с большим докладом, в котором наметила перспективы дальнейших работ по проблеме деловых игр. 2 сентября того же года она неожиданно умерла – не от старческих немощей, а от какого-то несчастного случая при выходе из автобуса: вскрытие обнаружило многочисленные открытые и закрытые переломы.
«Она была очень красивой женщиной и очень энергичным человеком и оставалась такой до самой смерти», – написала мне из Санкт-Петербурга» Татьяна Максимовна Бирштейн[178].
Ученики и последователи продолжают чтить память М. М. Бирштейн.
Они торжественно отметили 100-летие и 110-летие со дня ее рождения в 2002 и 2012 гг.
В. Л. Меркулов выделял 14 направлений исследований, родоначальником которых был Ухтомский. Его заслуги были отмечены премией имени В. И. Ленина – в те годы она присуждалась не так щедро, как сталинские и ленинские премии последующих лет. Он был избран членом-корреспондентом (1932), а затем и действительным членом (1935) Академии Наук, в которой создал и возглавил электрофизиологическую лабораторию.
Как академику, Ухтомскому был положен казенный автомобиль с шофером. Но ездить в машине он не любил. Шофер приезжал за ним пораньше, чтобы его застать, но Ухтомский еще раньше выскальзывал из дома и отправлялся в университет на трамвае. Зато он с готовностью предоставлял свою машину всем, кто об этом просил.
Алексей Алексеевич бережно охранял спаянность коллектива кафедры и руководимого им института. Щедро раздаривая ученикам и сотрудникам идеи, всячески помогая в работе, он настраивал их на то, что они делают большое общее дело и что в причастности к тому, что больше и выше каждого из них, следует черпать вдохновение. Но в растущий коллектив вливались разные люди, со своими капризами и амбициями; поддерживать атмосферу товарищества становилось все труднее. Да и общая обстановка в стране к этому не располагала. Все больший вес в обществе приобретали склочники и горлопаны, рвавшиеся на трибуны с разоблачениями
Глава тринадцатая. Голиков
Николай Васильевич Голиков был всего на два с половиной года старше Василия Меркулова, но в университет поступил раньше на пять лет. И настолько же раньше стал специализироваться по физиологии. Придя в лабораторию Ухтомского желторотым юнцом, он заявил: «Я буду работать здесь!»
Ухтомскому такая нахрапистость не понравилась. Но от щуплого паренька веяло такой неприкаянностью и сиротством, что он пригласил его к себе домой – погреться.
Алексей Алексеевич уже жил не один – к нему перебралась Надежда Ивановна Бобровская, бывшая служанка умершей сестры Лизы. Она уверенно взяла в свои руки его нехитрое домашнее хозяйство.
Когда продрогший студент, подрабатывавший сколачиванием ящиков на Сенном рынке, пришел к профессору, в квартире было почти так же холодно, как на улице. Надежда Ивановна поставила на еще не остывшую кухонную плиту низенькую скамеечку, на которую тот и взобрался, а Алексей Алексеевич пристроился рядом с плитой и, по своему обыкновению, стал неторопливо расспрашивать.
Николай Голиков родился в семье учителя царскосельской гимназии. Дедом Голикова по матери был Константин Алексеевич Яшумов, состоятельный и почтенный предприниматель, поставщик мясных продуктов для императорского дворца. В семье родилось восемь детей, из них выжило четверо. В революцию собственность семьи была конфискована. Мать не смогла перенести лишений и умерла в 1918 году в возрасте 34 лет. Пятидесятилетний отец, овдовев и оставшись без пенсии, вынужден был нищенствовать в прямом смысле этого слова: ходил с котомкой по дворам и просил подаяния. Детей он рассовал по сиротским приютам, но Николай из приюта сбежал и вернулся к отцу – с твердым намерением продолжать учебу. Гимназия, в которой он раньше учился, а еще раньше преподавал его отец, теперь называлась единой трудовой школой. В ней давали бесплатный завтрак. Ради второго завтрака Николай поступил в реальное училище, посещал его во вторую смену. Еще он подрабатывал на скотобойне, где расплачивались ведрами крови забитых животных. Таков был питательный приварок к объедкам, которые приносил отец.
Учеба давалась Николаю легко, в 1921 году, когда ему едва исполнилось 16 лет, он окончил школу и поехал в Петроград – поступать в Военно-медицинскую академию, так как мечтал стать врачом. По малолетству его не приняли, и тогда он подался в Питерский университет, где возрастных ограничений для поступления не было. Как мы помним, будущая писательница и математик И. Грекова тоже поступила шестнадцатилетней.
Николай жил сначала у тетки, но не поладил с ее мужем и оказался на улице. Не одну холодную ночь пришлось ему провести под мостом, среди бездомных бродяг, пока получил место в студенческом общежитии.
В лаборатории Ухтомского студент Голиков работал с увлечением и азартом, Алексей Алексеевич мог сполна оценить его способности и преданность делу. В 1926 году он окончил курс и поступил в аспирантуру при физиологической лаборатории в Петергофе. Лаборатория входила в состав Естественнонаучного (позднее Биологического) института, созданного по инициативе А. А. Ухтомского, А. С. Догеля и других профессоров университета. Институт располагался в бывшем дворце герцогов Лейхтенбергских. Связь с городом была непростой, поезда ходили долго и нерегулярно, но для аспирантов имелось общежитие, в нем и поселился Голиков. Многие сотрудники тоже жили при институте, он представлял собой «до самой войны своеобразную семью ученых, островок интеллигентности, и тем самым как бы негласно противостоял укреплявшемуся тоталитарному обществу»[180].
Окончив аспирантуру, Н. В. Голиков стал работать старшим научным сотрудником Петергофского института и одновременно ассистентом Ухтомского на кафедре физиологии ЛГУ. С 1932 года он исполняет обязанности доцента и сам читает несколько лекционных курсов. В 1934 году в советской науке вновь вводятся ученые степени, отмененные революцией; Голикову, по совокупности работ, присуждается степень кандидата наук. (В 1944-м он защитит докторскую диссертацию). На его счету большое число научных публикаций – в русле работ школы А. А. Ухтомского. О том, какое место он к тому времени уже занимал в науке, говорит тот факт, что на XV международном съезде физиологов 1935 года – первом таком съезде в России – он выступил с тремя докладами.
Еще аспирантом Николай Голиков женился, – на гувернантке детей профессора Догеля. Семья быстро росла.
«Увеличение семьи вынуждало Н. В. работать по совместительству, и он читал лекции в институте им. Лесгафта, во II Медицинском институте (который он одновременно закончил, получив, наконец, диплом врача, о котором так мечтал с детства), консультировал в отделе Патофизиологии ВИЭМ, с большим научным интересом руководил лабораториями электрофизиологии то в Нейрохирургическом ин-те им. Поленова, то в Психоневрологическом ин-те им. Бехтерева (законодательство тех лет разрешало институтам принимать совместителей только на 2 года, вот Н. В. так и работал по 2 года: то в одном, то в другом)» – сообщают его биографы[181].
Одна из обязанностей Н. В. Голикова состояла в демонстрации опытов на лекциях А. А. Ухтомского (как когда-то сам Ухтомский ассистировал Н. Е. Введенскому). Тогдашняя студентка Г. Г. Кошелева с большим юмором вспоминает:
«Звенел звонок, входил А. А., и начиналась лекция. При первых же словах лектора сидевший за кафедрой человек удовлетворённо закрывал глаза и спокойно, благодушно погружался в сон. Это поражало и вызывало интерес. Мне прошептали, что это – доцент кафедры физиологии Николай Васильевич, что студенты прозвали его «спящей красавицей», и что он проводит демонстрации опытов на лекциях А. А.
Во время лекции было очень интересно наблюдать, как Н. В. внезапно (и своевременно) просыпался, вставал, в руках его появлялось животное, поблизости оказывалась аппаратура, и он уверенно и быстро показывал всё, что требовалось. Случалось, он слишком увлекался пояснениями к очередному опыту, и только почувствовав едва заметное раздражение А. А., который не любил, чтобы демонстрации затягивались, со вздохом садился и погружался в прежнее сонное состояние. Если демонстраций на лекции не было, то Н. В. вроде бы и не просыпался вовсе.
Но надо сказать, что на протяжении долгих лет многие, как и я, имели возможность убедиться, что «сон» Н. В., изредка даже сопровождавшийся лёгкими всхрапываниями и настигавший его на всех заседаниях, конференциях, симпозиумах, съездах и собраниях, непостижимым образом способствовал тому, чтобы всё, сколько-нибудь достойное внимания, никогда не ускользало от него и надолго оставалось в памяти. Его выступления с тонким анализом заслушанного (а выступал он почти всегда) обнаруживали присущий ему дар сразу схватывать основное и видеть перспективы дальнейших исследований»[182].
Что касается лекций самого Н. В. Голикова, то, как вспоминает та же мемуаристка, «как-то особенно, празднично, говорил Н. В. о закономерностях межцентральных взаимодействий. Он увлечённо и подробно рассказывал историю создания А. А. [Ухтомским] учения о доминанте, анализировал механизмы её формирования и её исходы, рассматривал принцип доминанты как общий и основной принцип в работе нервных центров во всех возможных аспектах. И с особой торжественностью говорил Н. В. о новых, развиваемых с 1936 г. представлениях А. А. о физиологическом покое, как о торможении «иной», ещё мало изученной природы»[183].
Годы войны выявили незаурядный характер Н. В. Голикова. Больной, доживающий последние месяцы Ухтомский не мог и не хотел покинуть блокадный Ленинград; тяжелое дело эвакуации кафедры, то есть оборудования, сотрудников и остававшихся еще студентов, легло на плечи Голикова. В ленинградской больнице умирала его жена; он должен был ее оставить на попечение еле передвигавшего ноги Алексея Алексеевича. Известие о ее смерти он получил в Саратове, куда перебралась кафедра. Через две недели после прибытия в Саратов кафедра возобновила научную и преподавательскую работу. Лаборатории Ухтомского с первых дней войны переключились на оборонную тематику – проблемы травматического шока. В Саратове, под руководством Голикова, эти работы были продолжены. В короткое время удалось получить ценные для спасения раненых результаты.
Тем не менее, после смерти Ухтомского, заведующим кафедрой Голикова не утвердили. Основная причина – его натянутые отношения с секретарем парторганизации университета. Предпочтение было отдано профессору Л. Л. Васильеву. Если у Николая Васильевича это решение вызвало обиду, то он никак ее не показывал. Он не пытался перейти на более высокую позицию в другой университет или в академический институт. 20 лет, до смерти Л. Л. Васильева, он оставался в скромной роли второго профессора кафедры. Свою задачу он видел в том, чтобы оберегать и развивать научное наследие Ухтомского. К его памяти он относился с сыновней трепетностью. Об этом свидетельствует эпизод, сохраненный для нас той же мемуаристской – Г. Г. Кошелевой.
Когда, после снятия блокады, университет вернулся в Ленинград, Николай Васильевич посоветовал ей поступить в аспирантуру по кафедре физиологии, и она пошла поговорить об этом с новым завкафедрой Л. Л. Васильевым. Тот был любезен, но предупредил, что в аспирантуре всего два места; на одно из них он берет свою ученицу, а на второе есть и претендентов, так что ей придется участвовать в очень жестком конкурсе. Обескураженная Кошелева пошла домой к Голикову, передала содержание разговора и спросила совета: не лучше ли ей подать на кафедру биохимии?
«Произошло нечто неожиданное и даже невообразимое: Н. В. взъерошился, усы и брови встали дыбом, он вдруг стал выше ростом и, сверля меня глазами, начал кричать в полный голос: «Вы!!! Вы!! Вы можете так себя вести? Вы знали А. А. и работали у него! Он так к Вам относился! А Вы? Куда идти? Что это? Вы на это способны? Как можно?!!» Это был взрыв. Я была совершенно уничтожена. В щёлку двери выглядывали из соседней комнаты испуганные дети. Не помню, как я выскочила из квартиры. Очнулась на мосту Лейтенанта Шмидта; сбавив шаг, дошла до дому. Пришла в себя, и тут меня осенило: вот в чём беда! Алексей Алексеевич! Н. В. чувствует себя виноватым, что не смог исполнить его волю, удержать в своих руках кафедру…
Позже я поняла, что Н. В. давно уже принял решение никогда не бросать кафедру. И в самом деле, ни тогда, ни после он совершенно не проявлял интереса ни к каким самым заманчивым предложениям, а предложений этих было не мало»[184].
Верность Голикова памяти учителя и его школе подверглась жестокому испытанию в самые тяжелые для биологической науки годы. С санкции и при одобрении Сталина, в августе 1948 года состоялась печально знаменитая сессии ВАСХНИЛ, на которой подверглась разгрому классическая генетика, а учение Лысенко, демагогически названное мичуринским, было объявлено самым передовым, материалистическим, марксистско-ленинским, единственно верным. Н. В. Голиков тяжело переживал эти события, оказывал посильную помощь уволенным генетикам и ясно предвидел, что в физиологии вскоре тоже появится
В 1950-м году, по образцу сессии ВАСХНИЛ, разразилась Павловская сессия двух академий – Академии Наук и Академии Медицинских Наук. Голиков выступил на ней с теми же тезисами. Это было одно из немногих выступлений, в котором никого не клеймили и не разоблачали. Как вспоминает ученик Ухтомского М. А. Аршавский, «в дни Павловской сессии представители школы Ленинградского университета (Битюков, Голиков и я), поскольку школу хотели переключить на павловские рельсы, решили пойти к Т. Д. Лысенко, который в то время фактически возглавлял биологическую науку. Мы решили убедить Лысенко оказать противодействие уничтожению целого научного направления – школы Введенского-Ухтомского. Добиться свидания с ним было нелегко. Но, когда мы пришли к Лысенко, нас поразила его фраза: «Что же вам от меня надо? Вас много, а я один». Это говорило об его вере в собственную непогрешимость. Когда мы ему изложили свою просьбу, он сказал: «Вы занимаетесь ерундой, вся физиология должна перейти на павловские рельсы, все животноводство. Всех коров, свиней надо кормить по звонку, по лампочке, чтобы они знали, что делать; тогда мы решим проблему животноводства». Это показывало убогость его взглядов, с одной стороны, а с другой – понимание важности воспитания автоматов. Тем не менее, многие годы в животноводстве применялись «павловские» методы. Это была нелепость, невежество»[185].
К Павловской сессии мы еще вернемся, но вопрос о том, как Голикову и другим ученикам Ухтомского удавалось сохранять его наследие, – за пределами нашего повествования.
После смерти Л. Л. Васильева в 1964 году Н. В. Голиков возглавил кафедру физиологии Ленинградского университета и руководил ею около 20 лет. Последние годы был консультантом. Он умер в 1988 году.
Глава четырнадцатая. «По Копернику»
2 апреля того самого 1927 года, когда на митингах в Ленинградском университете студентов накачивали ненавистью к не вполне пролетарским писателям, таким, как Лев Гумилевский и Пантелеймон Романов, а сын Чан Кайши метал громы и молнии в собственного отца, А. А. Ухтомский выступил на заседании студенческого научного биологического кружка ЛГУ. Название доклада «Доминанта как фактор поведения».
Когда ученые анализируют сложный процесс, объяснял Ухтомский, то они стремятся разложить его на простые составные элементы. В физиологии нервной деятельности первичным элементом является рефлекс. Нервная система в целом – это агрегат огромного числа элементарных рефлекторных реакций. Постоянство этих реакций служило отправным пунктом в научном анализе. Ученые долгое время как бы не замечали те случаи, когда раздражение нервных окончаний вызывало «не ту» реакцию, которая ожидалась. Но такие факты накапливались, игнорировать их становилось все труднее. Тогда к ним стали относиться как к аномалиям, отклонениям от нормы.
Алексей Алексеевич подчеркивал, что научная школа, к которой принадлежал он сам, то есть школа Введенского, придерживалась иной точки зрения. Введенский и его ученики исходили из того, что рефлекторная реакция на одни и те же раздражения зависит от внешних и внутренних условий, в которых она протекает. Одно и то же воздействие в разных условиях может вызвать прямо противоположную реакцию, возбуждение может перейти в торможение. Это не отклонение от нормы, а такая же норма. Рефлекторная реакция организма – это производное от ряда независимых факторов, одни из них вызывают большее, другие меньшее действие. То воздействие, которое вызывает наибольшее, решающее действие, будет
Ухтомский привел ряд конкретных примеров, когда под воздействием предсуществующего возбуждения или по другим причинам возникают «не те» рефлексы, то есть нервная система не реагирует или «неправильно» реагирует на данное внешнее раздражение. К тому времени им и его учениками было проведено много опытов на высших теплокровных животных (собаках, кошках), на земноводных (лягушках) и на моллюсках; в литературе были описаны опыты на медузах, оказавшихся – в силу своей примитивности – особенно удобной моделью для демонстрации закона доминанты.
Ухтомский выделил четыре основных признака доминанты. Во-первых, повышенная возбудимость нервного центра; во-вторых, его способность накапливать возбуждения, пересылаемые из других центров; в-третьих, способность стойко поддерживать возбуждение; и, в-четвертых, поддерживать его достаточно длительное время. Именно это наблюдалось в его первом опыте 1904 года, когда раздражение двигательного аппарата животного усилило реакцию предвозбужденного центра дефекации. Аналогичные процессы происходили и в других опытах, о которых он рассказал.
Важное место в докладе Ухтомского уделено критике представлений о том, что деятельность нервной системы сводима к законам физики и химии, в особенности к закону наименьшего действия, который гласит, что система, выведенная из равновесия, стремится вернуться к нему с наименьшими затратами энергии. Ухтомский доказывал, что к живой природе этот закон не применим. Эту мысль он развивал с особым пафосом и страстью, словно тут было задето что-то очень важное для него лично. Позднее закон устойчивого неравновесия живых систем был строго обоснован и сформулирован Э. С. Бауэром – венгерским биологом и революционером, который стал видным советским ученым, а затем – жертвой сталинского террора. Бауэр был одним из руководителей венгерской революции 1919 года, после ее поражения бежал из страны, работал в Вене, Геттингене, Праге, затем был приглашен в СССР. В 1935 году он издал фундаментальный труд «Теоретическая биология», в котором писал:
«Живые системы никогда не бывают в равновесии и исполняют за счет своей свободной энергии постоянно работу против равновесия, требуемого законами физики и химии при существующих внешних условиях».
В 1937-м Бауэр был арестован, в начале 1938-го – расстрелян.
Задолго до появления его классического труда Ухтомский говорил студентам:
«Правило – «уравновешенная нервная система действует в направлении наименьшего сопротивления» – фактически постоянно нарушается и, к нашему счастью, поведение может быть направлено в сторону наибольшего сопротивления, когда это нужно»[186].
Почему –
«Общий колорит, под которым рисуются нам мир и люди, в чрезвычайной степени определяются тем, каковы наши доминанты и каковы мы сами», – говорил Ухтомский. «Наши доминанты стоят между нами и реальностью». «Я думаю, что настоящее счастье человечества <…> будет возможно в самом деле только после того, как будущий человек сможет воспитать в себе эту способность переключения в жизнь другого человека <…> когда воспитывается в каждом из нас доминанта
Ухтомский вложил в этот доклад свои самые дорогие и сокровенные мысли. И все же он остался недоволен, полагал, что «получились какие-то обрывки». Желая связать их в нечто целое, он следующим же утром стал писать письмо – той, которая, по настрою его доминанты, могла лучше кого бы то ни было его понять, – Леночке Бронштейн. При этом подчеркивал: «Эти искания наполняют мою жизнь и будут со мною, пока я жив».
Проблема двойника, пояснял Ухтомский, поставлена Достоевским – в ранней повести «Двойник». Повесть раскритиковал Белинский, и сам писатель считал ее своей творческой неудачей. Однако в издании посмертных бумаг Достоевского Ухтомский обнаружил признание в том, что в этой «неудачной» повести писатель поставил самые важные для него проблемы, которые потом владели им всю жизнь.
Ухтомского это признание поразило. Интерес к творчеству Достоевского, прошедшего каторгу, у него особенно обострился в связи с собственным тюремным опытом – кратковременным, но очень болезненным. Посылая мне оттиск своей статьи о влиянии Достоевского на его Учителя, В. Л. Меркулов написал: «Естественно, что я не мог подчеркнуть то обстоятельство, усилившее интерес А. А-ча к Достоевскому и более глубокое понимание его творчества, как его два ареста в 1920 и 1922 [правильно 1923] гг.»[189].
Главный герой повести «Двойник», титулярный советник Яков Петрович Голядкин, маленький, ничтожный петербургский чиновник, считает себя человеком добрым, простодушным, безобидным. Он очень гордится этими добродетелями, так как больше ему гордиться нечем. Его преследуют беспричинные страхи, ему кажется, что все над ним насмехаются, пренебрегают им, интригуют против него, норовят его унизить и оскорбить. Он теряется в догадках – чем вызвано такое отношение? И, наконец, находит причину. В департаменте появился новый служащий, в точности похожий на него: у него такое же имя, должность, звание, – словом, это его двойник. Голядкин-Второй наделен самыми отвратительными качествами: он лжив, корыстолюбив, не чист на руку, умеет подхалимничать, интриговать, исподтишка делать пакости. Своими неприглядными поступками Голядкин-Второй компрометирует Голядкина-Первого – вот откуда все его несчастья! Пунктиром через повесть проходит тема психической болезни Голядкина: он страдает раздвоением личности. Двойник, наделенный отвратительными для Якова Петровича качествами, – это он сам!
Концепция доминанты позволила Ухтомскому прочитать загадочную повесть Достоевского как бы промытыми глазами. Писатель хотел сказать, что мерзопакостный Двойник сидит в каждом из нас! Каждый человек, в той или иной мере, замкнут на своем Двойнике; то, что происходит с нами и вокруг нас, мы воспринимаем через призму своего Двойника, этим диктуется наше отношение к миру, наше поведение в мире.
«Итак, человек видит реальность такою, каковы его доминанты, т. е. главенствующие направления его деятельности. Человек видит в мире и людях предопределенное своею деятельностью, т. е., так или иначе, самого себя. И в этом может быть величайшее его наказание!»[190].
Хорошо зная научную среду, Ухтомский не обольщался относительно нее. Сами по себе естественные науки требуют открытости, умения воспринимать реальность без предубеждений и предрассудков. Но
«Плясуны перестали бы глупо веселиться, если бы реально почувствовали, что вот сейчас, в этот самый момент, умирают люди, а молодая родильница только что сдана в сортировочную камеру дома умалишенных. И самоубийца остановился бы, если бы реально почувствовал, что сейчас, в этот самый момент, совершается бесконечно интересная и неведомая еще для него жизнь: стаи угрей влекутся неведомым устремлением от берегов Европы через океан к Азорским островам ради великого труда – нереста, стаи чаек сейчас носятся над Амазонкой, а еще далее сейчас совершается еще более важная и, бесконечно интересная, неведомая тайна –
Наиболее выразительный пример, которым Ухтомский иллюстрировал мысль о Двойнике, заставляющем воспринимать действительность через призму замкнутых на себя доминант, он нашел в романе Достоевского «Братья Карамазовы».
«Посреди одних и тех же вещей и людей Федор Павлович Карамазов видит, понимает и соответственно действует совсем не так, как видят, понимают и действуют Иван, Алеша, Митя или Зосима». «У Федора Павловича, у Мити, у Ивана – у каждого своя отдельность и замкнутость, что ни человек, то свой особый, как бы самодовлеющий мир, своя претензия, – оттого и свое особое несчастье, свой особый грех, нарушающий способность жить с людьми!»
«Как же физиологически создается, чем воспитывается этот, столь глубоко различный склад восприятия, как можно было бы им овладеть? Моя исходная, первая и главная задача – в этом»[193].
«Дело в том, что мироощущение предопределяется
Для изучения доминанты человека особый интерес для Ухтомский представляли данные психиатрии. Еще будучи студентом Духовной академии, он имел случай прожить полтора месяца в Ярославском доме для умалишенных, наблюдая за хроническими больными. Студентом университета он слушал лекции и посещал клиники выдающихся психиатров – Бехтерева, Томашевского. Постепенно он пришел к выводу, что человек, одержимый психической болезнью, полностью и без остатка порабощен своими доминантами, все, что происходит в окружающем мире, преломляется в его сознании таким образом, что только усиливает сложившиеся доминанты.
«Строятся подчас удивительно содержательные, цельные (“интегральные”) и красивые бредовые системы, чего-то ищущие, чем-то вдохновляемые и, однако, бесконечно мучительные для автора, – писал Ухтомский А. А. Золотареву. – Затравкою при этом всегда служит неудовлетворенный, невыполненный долг перед встретившимся важным вопросом, который поставила жизнь. Человек сдрейфил в мелочи, оказался неполносильным и неполноценным в один определенный момент своей жизненной траектории; и вот от этого “судящего” пункта начинает расти, как снежный ком, сбивающая далее и далее, логически правильная, но уводящая все более и более в сторону, бредовая система. Это и есть, так называемая “паранойя”»[195].
Ученик Ухтомского С. Е. Рудашевский пересказывает слышанные от него примеры того, как у людей начинает складываться болезненная доминанта буквально из ничего, из случайно услышанного разговора или шороха, а потом «она сама себя подкрепляет не относящимися к делу обстоятельствами». В экстремальных случаях это приводит к психозу. Отсюда понятен интерес Ухтомского к Фрейду и его психоанализу.
– Фрейд был, возможно, глубоко прав, пытаясь путем психоанализа оживить весь путь, по которому слагается доминанта, довести его до сознания и тем самым разрушить его, – говорил Ухтомский, причем, говорилось это тогда, когда в Стране Советов уже был объявлен крестовый поход против «идеалистического» учения Фрейда, и бывшие фрейдисты каялись в смертных грехах.
Можно ли освободиться от своего двойника, можно ли преодолеть собственные доминанты? Ухтомский считал, что можно! Более того, в преодолении сложившихся доминант он видел основную нравственную задачу человека: от него требуется тяжелая, неустанная работа над собой, целеустремленное формирование, созидание собственной личности, воспитание в себе «доминанты на лицо другого», как он выражался. Елене Бронштейн он писал:
«Если было бы иллюзией мечтать о “бездоминантности”, о попытке взглянуть на мир и друга совсем помимо себя (бездоминантность дана разве только в бессоннице или в безразличной любезности старика Ростова!), то остается вполне реальным говорить о том, что в порядке нарочитого труда следует культивировать и воспитывать доминанту и поведение «по Копернику» – поставив «центр тяготения» вне себя,
Наука нового времени, пояснял Ухтомский, которая стала складываться во времена Леонардо да Винчи, Коперника, Галилея, «решила выйти из застывших в самодовольстве школьных теорий средневековья с тем, чтобы прислушаться к жизни и бытию независимо от интересов человека»[197]. Центр мира впервые был поставлен вне замкнутого на себе человеческого сознания. Человек увидел себя со стороны, стал сознавать, как он, в сущности, мал и ничтожен в бесконечной Вселенной. И тем обрел величие. Его уму открылись такие дали, о которых схоластическая средневековая наука не могла и мечтать.
– цитирует Ухтомский пушкинского «Пророка».
Ухтомский подчеркивал, что «воспитание доминанты на лицо другого человека» – это тяжелый труд, требующий душевной и интеллектуальной самоотверженности. Но он вознаграждается сторицей – обретением
«Помните того дурака из древнегреческих философов, который днем ходил с фонарем под тем предлогом, что он ищет людей! Ведь это Голядкин, да еще более тяжелый и противный, потому что самоуверенный, не догадавшийся о том, что себя-то нельзя найти, если сначала не нашел человека больше себя и помимо себя»[198].
Ухтомский с детства усвоил и никогда не забывал евангельскую заповедь:
Фаина Гинзбург подарила ему книгу М. О. Гершензона «Грибоедовская Москва». Прочитав ее, Алексей Алексеевич ответил подробным письмом, вылившимся в историко-философско-религиозный трактат.
Грибоедовской Москве он противопоставил толстовскую Москву примерно того же времени, как она изображена в «Войне и мире».
«Толстой выбросил темные и негармоничные черты своих героев, намеренно отстранился от декабристско-грибоедовской критики старых людей; и лишь после того, как чудесное полотнище «Войны и мира» было совсем закончено, не получившие выхода темные черты сконцентрировались и разрядились в «Анне Карениной», и здесь эти черты с большим чутьем отнесены к более поздней жизни, к эпохе 60–70-х годов. Я бы сказал так: в «Войне и мире» тайна автора в том, что [он] знает там лишь одно «
То есть и тут, прикоснувшись к «древу познания добра и зла», автор не хочет сказать, судить, указать виновного, чтобы осудить его, почему он так тяжко гниет и тлеет, это не наше дело, нам не по силам! Пожалейте о нем, что он болеет, гниет и тлеет, поймите весь ужас его безысходности, помогите, как можете, остерегитесь заразы, но не судите!
Не нам судить «добра и зла» в людях даже там, где суд и осуждение просятся сами в раздосадованную душу! Раздосадован – значит, ты сам уже не прав, и суд твой к тебе возвращается! <…> Совершенно праведный наверное судить не будет. Мы судим и втравляемся в суд потому, что сами неправедны, но судим как-то невольно, ибо злое зерно носим в себе. Суд и осуждение московским прожигателям жизни произнесли Грибоедов и его друзья-декабристы,
Я вот тоже весьма причастен к суду и осуждению тех стариков, что шумели в Грибоедовской Москве, и мне очень противны не только они сами, но и их кумиры с блудной notre ange[199] в лосиновых штанах, с еще более блудной Екатериной, со всеми преданиями после царя Алексея Михайловича. У меня недоброе чувство, когда я хожу по кладбищу и читаю их имена на напыщенных памятниках. И у меня – по контрасту – доброе чувство к несчастному Павлу: должно быть, было в нем что-то действительно прекрасное, если эти негодяи и прохвосты озаботились его задавить! Для меня звучат особенной музыкою последние слова Павла, сказанные им Платону Зубову, перед тем, как последний на него бросился: «С чем вы пришли ко мне, Платон Александрович?» «Мы пришли предложить Вам, Ваше Императорское Величество, отречься от престола в пользу вашего сына Александра». «Но от чьего имени явились вы ко мне с таким предложением?» «От имени русского народа, Ваше Императорское Величество». «Как? (вдруг опять вскипая) Это вы, какая-то гвардейская шантрапа, пробуете выступать от лица русского народа!» Говорят, что именно эти горячие слова Павла погубили его: шантрапа бросилась его бить и душить после этой правильной ее оценки.
Ну, так вот, я очень повинен в недобрых чувствах к Московско-Петербургской Содоме, узурпаторнице власти над нашим народом. Где-то очень далеко, с детства, питается во мне к ним
Философские, религиозно-этические, эстетические искания Ухтомского ярко отражены в его дневниковых записях, в письмах к некоторым родственным душам, особенно к Лене Бронштейн и к ее подруге и сокурснице Фаине Гинзбург. Девушки часто навещали Алексея Алексеевича, подолгу беседовали с ним в его теплой кухне, с неизменным самоваром на столе, при свете керосинной лампы с самодельным абажуром. А то, что он не успевал им сказать, досказывал потом в письмах.
О том, какое впечатление произвели на меня 40 лет назад философские искания Ухтомского, ставшие мне тогда известными только из фрагментов его писем к Е. И. Бронштейн-Шур, как преломились они через мои тогдашние доминанты, я могу восстановить по моей переписке с В. Л. Меркуловым.
12 декабря 1973 года я ему писал: