Дата постановления – 4 ноября 1920 г. Подпись – завотдела юстиции Сибирского революционного комитета А. Гойхбарг (один из «нехамкесов»).
Однако в Уфу освобожденный епископ не вернулся. По каким-то причинам он застрял в Омске и на исходе зимы снова был арестован – после выступления перед крестьянами, которое сочли контрреволюционным. Пока сидел в тюрьме, написал большое сочинение, позднее утерянное, которым хотел «научить православных христиан подлинной церковной жизни, церковной республике». За предоставленную возможность писать благодарил начальника омской ЧК.
Похоже, что в Омске понятия не имели, что делать с епископом Андреем, и в ноябре отконвоировали на Лубянку. Не исключено, что он попал в ту же камеру, где в начале года сидел его брат. Однако вскоре его перевели в Бутырскую тюрьму.
В. А. Платонова, перебравшаяся к тому времени из Саратова в Москву, подготовила посылку с теплой одеждой своему Алексеюшке, но, узнав, что его брат находится в Бутырках, отнесла передачу узнику. Алексей Алексеевич ей писал:
«Хорошо, что передали ему предназначавшееся мне, – это Вам Бог внушил. Я здесь как-то втянулся в температуру квартиры и живу сносно, да ведь у меня есть что надеть! На днях выдали фуфайку из иностранных подарков[129], да из Рыбинска пришли теплые чулки. Передайте, родная, и прочие вещи, мне предназначавшиеся, нашему узнику. В записке, которую прилагаю для него, я кое-что исправил, дабы сделать ее безопасною. Если найдете нужным что-нибудь еще изменить, пожалуйста, измените. Всего, впрочем, не угадаешь, что может дать пищу чиновникам, если записка попадет в их руки».
И, как заправский зэк, продолжал:
«Надо помнить о периодических повальных обысках, которым подвергаются обитатели этих учреждений. А Владыка Андрей, пожалуй, не уничтожит письма, которого долго ждал. Пожалуйста, поскорей сообщите мне, удалось ли передать. Напишите, что бы ему переслать отсюда! Что его поместили в Бутырки, это и хорошо и худо: хорошо в том отношении, что там содержание несравненно свободнее и человечнее, чем на Лубянке; худо в том, что помещают туда затяжных узников, которых не предвидят скоро выпустить или судить; это обычно же арестованные, следствие которых почему-нибудь затягивается и отлагается до дополнительных данных. Это так для арестованных, числящихся за ВЧК. Возможно, конечно, что в данном случае дело идет иначе»[130].
Алексей Алексеевич оказался прав: следствие по делу отца Андрея застопорилось. В августе его выпустили «по состоянию здоровья».
За «гуманной» акцией стоял политический расчет. Чекисты знали о близости взглядов епископа Андрея к позиции «обновленцев», которые остались в меньшинстве на Поместном Соборе, но затем, поладив с большевиками и опираясь на их поддержку, ополчились на церковное руководство. Лидером обновленческого движения («Живой церкви») считался протоиерей Александр Введенский, но его действиями умело дирижировал чекист Евгений Тучков. Обновленцы обвинили патриарха Тихона – к тому времени он уже был под домашним арестом – во враждебности к советской власти. Они явились к нему в сопровождении чекистов и заставили подписать бумагу о временном отказе от руководства церковью.
Тучков и его подручные, видимо, сообразили, что поддержка такого влиятельного церковного деятеля, как епископ Андрей, укрепила бы позиции обновленцев среди верующих. Но в этом чекистов подстерегала неудача. Выйдя из тюрьмы, епископ Андрей тотчас схлестнулся с обновленцами. Дошло до нервного срыва, о чем А. А. Ухтомский с беспокойством писал Н. Е. Введенскому, снова уехавшему в родную деревню – ухаживать за парализованным братом.
Делясь новостями, Ухтомский сообщал о серии арестов в университете, где были взяты, а затем высланы из страны видные философы, социологи, юристы, экономисты: Д. Ф. Селиванов, Н. О. Лосский, Л. П. Карсавин, упоминавшийся П. А. Сорокин и другие (знаменитый «пароход философов»). Сообщая своему учителю о новой волне репрессий, Алексей Алексеевич опасался, что похожая участь постигнет и его самого, и его неугомонного брата. Эти опасения не были напрасными.
После освобождения отца Андрея ему дали возможность вернуться в Уфу, но в феврале следующего, 1923 года он снова был арестован. Его приговорили к трехлетней ссылке в Ташкент, а после истечения срока, к – новой трехлетней ссылке, в Ашхабад. Его выступления против обновленческой церкви становились все более резкими, но он оказался в конфликте и с руководством официальной церкви, которое считал бездеятельным, слишком послушным и робеющим перед безбожной властью. После того, как арестованный патриарх Тихон подписал бумагу о временном отказе от верховного руководства церковью, его полномочия перешли к митрополиту Петру (Полянскому), ставшему «местоблюстителем патриаршего престола» (временным патриархом). Однако отец Андрей не признал его полномочий, заявив, что «московским самодержцем в духовном сане» тот стал «с помощью многих и сложных шахматных ходов», то есть незаконно. В ответ церковное руководство обвинило епископа Андрея в нарушениях канона, ибо стало известно, что, будучи сторонником сближения официальной церкви со старообрядческими толками, он был тайно рукоположен в епископы Белокриницкой старообрядческой церкви. Местоблюститель Петр использовал этот повод, чтобы запретить отцу Андрею священнослужение. Тот не подчинился, так как не признавал верховенство митрополита. Можно лишь догадываться, как потирал руки Евгений Тучков – главный куратор церковной жизни от ОГПУ, наблюдая за этой распрей.
После ареста местоблюстителя Петра, «заместителем местоблюстителя» стал митрополит Сергий (Страгородский). Запрет священнослужения епископу Андрею он тотчас же подтвердил[131]. Епископ Андрей снова не подчинился, заявив, что на сотрудничество со старообрядцами его благословил сам патриарх Тихон, к тому времени уже покойный. Так отец Андрей оказался между молотом и наковальней.
Свой крестный путь «грешный епископ Андрей», как он подписывал свои многочисленные послания, прошел до конца: через тюрьмы, ссылки и пересылки, вплоть до пули в затылок в Ярославской тюрьме в сентябре заклятого 1937-го. Зато Евгению Тучкову было присвоено звание «Заслуженный чекист» за то, что «под руководством тов. Тучкова и при его непосредственном участии была проведена огромная работа по расколу православной церкви (на обновленцев, тихоновцев и целый ряд других течений). В этой работе он добился блестящих успехов»[132].
Алексею Алексеевичу был чужд конфронтационный характер брата, его поведения он не одобрял. «На меня, – писал он своей ученице, – имели, без сомнения, воспитывающее влияние наши заволжские староверы, всегда очень серьезные и строгие к себе, предпочитающие просто устраниться, но не унижаться до борьбы с тем, в чем не хочешь и не можешь участвовать и что презираешь»[133].
О брате Алексей Алексеевич, как правило, хранил молчание. Даже самые доверенные его друзья и ученики, за исключением В. А. Платоновой, почти ничего не слышали от него о брате, а если слышали, то только в прошедшем времени. А. В. Коперина (Казанская), дневавшая и ночевавшая (в прямом смысле слова, но об этом ниже) у Ухтомского в то время, когда он, через Платонову, слал посылки брату в Бутырскую тюрьму, считала, что «с начала 1920 г. отец Андрей числился умершим». Такие «сведения» вводили в заблуждение и некоторых биографов Ухтомского. Так, А. В. Шлюпникова, автор небольшой книжки о нем, тоже была уверена, что епископ Андрей умер в начале 1920 года[134].
Часть вторая
Глава десятая. Под руководством Н. Е. Введенского
Уроженец села Кочкова Вологодской губернии, Николай Евгеньевич Введенский родился в 1852 году в многодетной семье сельского священника. Отец определил мальчика в духовную семинарию, полагая, что сын пойдет по его стопам. Надеждам тем не суждено было сбыться.
После отмены крепостного права в России, по известному выражению Льва Толстого, «все переворотилось и стало укладываться заново». И укладывалось таким необычным образом, что именно духовные семинарии стали рассадниками свободомыслия. Юный Введенский не столько изучал богословие, сколько накачивался идеями Чернышевского и Писарева – властителей дум его поколения. Идеи эти сводились к двум-трем простым положениям: l) Правящие классы намеренно держат народ в темноте и бесправии. 2) Долг интеллигента и всякого образованного человека – просвещать народ и поднимать его на борьбу за светлое будущее.
Усвоив эту премудрость, 20-летний Николай Введенский поступил в Санкт-Петербургский университет, а в летние каникулы отправился просвещать народ. Первое
После трех лет заключения, большую часть в одиночке, Введенский в 1877 году предстал перед судом на знаменитом процессе 193-х. Власти готовили этот процесс более трех лет, намеревались провести его с большой помпой, вскрыть на нем черное нутро врагов отечества, рядящихся в тогу народных заступников. Но процесс был так бездарно подготовлен, что подсудимые предстали самоотверженными жертвами антинародной деспотии. Большинство подсудимых было оправдано. Оправдали и Николая Введенского.
Восстановившись в университете, он стал специализироваться по кафедре физиологии профессора И. М. Сеченова, знаменитого автора «Рефлексов головного мозга». Этой книгой молодежь зачитывалась с таким же упоением, как романом Чернышевского «Что делать?», статьями Писарева, Добролюбова, Варфоломея Зайцева.
Став одним из ближайших учеников Сеченова, Введенский по окончании университета был оставлен при кафедре – «для приготовления к научной деятельности». На летние месяцы он теперь выезжал заграницу: работал в ведущих лабораториях Германии, Австрии, Швейцарии. В 1884 году стал приват-доцентом, в 1889-м, после переезда Сеченова в Москву, был избран эскраординарным профессором университета.
Любопытно, что сам Сеченов рекомендовал на свое место профессора Харьковского университета А. Я. Данилевского, а профессор химии Н. А. Меншуткин – приват-доцента И. П. Павлова. Введенского рекомендовал известный гистолог и физиолог, академик Ф. В. Овсянников. На заседании Совета физико-математического факультета Данилевский был дружно провален, тогда как за Павлова и Введенского проголосовало большинство профессоров. Введенский получил на один голос больше, поэтому факультет рекомендовал, а Совет университета утвердил его кандидатуру.
И. П. Павлов был на три года старше Введенского. Для него, это был тяжелый удар, причем, не только по самолюбию. Работал он в лаборатории при клинике С. П. Боткина, получая символическое жалование. Между тем, он уже обзавелся семьей, у него рос ребенок, жить было не на что. Он уже подавал на кафедру физиологии тогда только образовавшегося Томского университета, но ему предпочли другого претендента, В. Н. Великого – соавтора Павлова по первым научным работам. И вот новый провал – в его родной alma mater! К счастью, через год Павлов был избран профессором фармакологии Военно-медицинской академии (ВМА), а еще через год возглавил отдел физиологии в Институте экспериментальной медицины (ИЭМ), созданном крупным меценатом принцем А. П. Ольденбугским. Из ВМА Павлов уйдет в 1925 году, с ИЭМ будет связан до конца жизни. В этих двух учреждениях будет выполнено большинство исследований Павлова по физиологии пищеварения и высшей нервной деятельности. Они принесут ему мировую славу, Нобелевскую премию, а позднее и корону старейшины физиологов мира.
Н. Е. Введенский не был харизматической личностью, как И. П. Павлов, но в науке был таким же первопроходцем. Он стремился докопаться до сути процессов, протекающих в нервно-мышечной ткани, измерить и оценить количественно и качественно изменения, которые в ней происходят под разными воздействиями. Он впервые применил технику телефонического выслушивания раздражаемой ткани. В век сложнейших электронных приборов и компьютерного моделирования такая техника представляется примитивной, если не сказать, пещерной, но тогда это был крупный прорыв. Впервые ученые смогли
Введенский развернул широкие исследования процессов возбуждения и торможения в нервной системе (пионером этого направления в русской науке был его учитель И. М. Сеченов). Он показал, как увеличение частоты и силы раздражений ведет к постепенному усилению рефлекторной реакции ткани
Опыты проводились чаще на лягушках, реже на кошках и собаках, а когда не требовалось оперативного вмешательства – на себе и своих сотрудниках. Многие открытия и идеи Введенского опережали свое время. Так, он установил, что при повторном раздражении ткани тем же раздражителем и такой же силы ткань может реагировать иначе, чем прежде. Это навело на мысль, что для правильного понимания реакции ткани, органа и организма в целом надо учитывать их прежние состояния, то есть
Алексей Алексеевич начал слушать лекции Введенского и приступил к работе в его лаборатории в 1902 году, студентом третьего курса, пройдя уже университетские курсы физики, химии, математики. Таково было требование, введенное еще Сеченовым: курс физиологии
Сотрудники кафедры встретили Ухтомского с недоверием:
Трудно было представить себе столь разных людей, как учитель и ученик. Малорослый, узкогрудый, сутуловатый профессор был почти незаметен рядом с высоким красавцем богатырского телосложения, с военной (с кадетских времен) выправкой. Тогда как Ухтомский был открыт, разговорчив, легко сходился с людьми, Введенский был молчалив, замкнут, недоверчив; к новому человеку присматривался с подозрением, задавал осторожные прощупывающие вопросы, так что тот чувствовал, что его придирчиво изучают.
Выступая с научными докладами на съездах и конференциях, Введенский умел увлекаться, говорить ярко и вдохновенно. Но читать рутинные лекции студентам он не любил. Читал скучно, немногословно, заменяя пространные объяснения демонстрацией опытов. В этом он тоже был прямой противоположностью Ухтомского, который на каждую лекцию шел как на праздник, читал увлеченно и мастерски, стремясь раскрыть перед слушателями суть явлений. Демонстрации опытов были для него лишь вспомогательным инструментом. Лекции его были трудны для понимания, но захватывающе интересны. К студентам он относился как к близким друзьям, хорошо знал их личные обстоятельства, готов был войти в их положение, горячо и деятельно отзывался на каждую личную просьбу.
Постепенно между учителем и учеником, при всей их несхожести, установились сердечные отношения. Ухтомский бывал в гостях в родной деревне Николая Евгеньевича, знал его родителей и трех братьев – Вячеслава, Александра и Константина. Был посвящен и во внутрисемейные отношения, обычно скрываемые от посторонних. К примеру, ему было известно, что Константин был любимчиком отца и особенно матери, из-за чего остальные три брата, очень дружные между собой, его недолюбливали. «А, вообще говоря, это крепкая северная семья, какими держалась и держится наша Северная Русь, – писал Ухтомский уже на закате собственной жизни. – Отпрыски древненовгородских колонизаторов, закладывавших свои починки по дремучим лесам на берегах Сухоны, Юса, Двины. <…> Суровый Север выработал крепких, упрямых и смелых людей, принесших немало нужных и честных людей нашей истории и нашему народу. Покойный отец наших четырех братьев Введенских – глубоко почитаемый всей округой и крестьянством, наставник по всему обиходу жизни. О нем и его семье и до сих пор идет добрая слава, докатившаяся с Сухоны и Шуи и до нашей Ярославщины»[135].
Страстью Введенского была экспериментальная работа в лаборатории. Здесь он мог проводить и часто проводил не только дни, но и ночи. У него был неистощимый запас идей для новых и новых опытов, и он щедро дарил их сотрудникам, заслужившим его доверие. Работе сотрудники должны были отдавать себя целиком, как и он сам. Однажды, когда в воскресный день Ухтомский пришел в лабораторию в середине дня, Введенский сердито спросил:
– Куда это вы шатаетесь?
Семьи у Николая Евгеньевича не было. В. Л. Меркулов знал, вероятно, от Ухтомского, что «Н. Е. Введенский имел какую-то трагическую страсть к замужней женщине, она не хотела развода, и он сублимировал чувство в научный поиск»[136].
Незадолго до смерти, оглядываясь на пройденный путь, Николай Евгеньевич сказал Ухтомскому:
– Ведь можно сказать, что я провел жизнь в обществе нервно-мышечного препарата.
Первая тема исследований Ухтомского состояла в изучении того, как потеря крови влияет на работу двигательной системы животного. Опыты проводились на кошках и сопровождались точными количественными измерениями. Ухтомский установил, что при потере крови в работе мышцы происходит последовательная смена парабиотических фаз. Это подтверждало взгляды Введенского. Работа была выполнена безукоризненно. Николай Евгеньевич дал добро на ее публикацию, и она появилась в немецком научном журнале. Ученый совет университета отметил ее премией. Так начался путь Ухтомского в науке.
С осени 1904 года студент Ухтомский стал ассистентом профессора Введенского, его обязанностью было готовить и проводить лекционные демонстрации.
Однажды он демонстрировал опыт, показывающий работу двигательного центра коры головного мозга. Но когда он ввел электрод в соответствующий участок мозга собаки, произошел конфуз. Двигательный аппарат животного не прореагировал, вместо этого произошла дефекация. Лапы задергались только после того, как процесс дефекации завершился. Что это? Техническая ошибка эксперимента?
Алексей Алексеевич двадцать раз повторил тот же опыт в лаборатории и убедился, что ошибки не было: если организм подготовлен к дефекации, то раздражение двигательного центра приводит к тому, что животное начинает испражняться, и только после завершения этого акта включается двигательный аппарат. Ухтомский попытался обсудить эти опыты с Введенским, но тот, сосредоточенный на исследованиях парабиоза, не обратил на них должного внимания. Работа не была опубликована. Однако Ухтомский чувствовал, что «здесь что-то есть», и продолжал экспериментировать в том же направлении.
В университете он проучился семь лет вместо обычных пяти, ибо первый год был отдан восточному факультету, а в течение почти всего турбулентного 1905 года занятий вообще не было. 26 мая 1906 года Ухтомский окончил курс с дипломом 1-й степени. Введенский зачислил его на должность лаборанта кафедры. Ему был 31 год, он был сложившимся человеком и вполне самостоятельным исследователем, со своим кругом научных интересов.
В. Л. Меркулов обратил внимание на обширное письмо Ухтомского своему университетскому другу и коллеге по кафедре Н. Л. Кузнецову – впоследствии крупному специалисту по физиологии насекомых. Письмо было написано в продолжение спора о следовых реакциях в нервной системе. Кузнецов не допускал мысли, что при реакции организма на раздражения важную роль играет не только его состояние в данный момент, но
«Сейчас четверть 7-го утра. Прописал всю ночь и рад, что написал. Мне хочется, чтобы Вы меня поняли, то есть [поняли] то, что меня связывает, так сказать, с физиологией»[137].
Письмо датировано 23 ноября 1907 года. Оно показывает, что то, от чего отмахивался коллега Кузнецов, для Ухтомского составляло самое главное: он считал, что только ради этого вообще имело смысл заниматься наукой. Письмо обнаруживает обширную эрудицию автора: в нем мелькают имена А. Галлера и Г. Ф. Вольфа, Геккеля и Гиса, Ферворна и В. Оствальда, И. П. Павлова и Н. Е. Введенского. И в нем уже намечены руководящие идеи всей дальнейшей деятельности Ухтомского: для понимания поведения организма в среде обитания важнейшим фактором следует считать
Введенский привлек Ухтомского к исследованиям так называемой реципрокной (то есть согласованной, сопряженной) иннервации мышц сгибательно-разгибательного аппарата конечностей. Сгибание-разгибание обеспечивается работой мышц-антагонистов: сокращение одной мышцы приводит к сгибанию, противоположной – к разгибанию. Чтобы этот процесс протекал гладко, работа мышц-антагонистов должна быть четко согласована: сокращение одной из них должно совпадать с расслаблением другой и наоборот. Согласованность обеспечивается центральной нервной системой, посылающей в мышцы сигналы возбуждения и торможения. Изучение механизма сгибания и разгибания позволяет проникнуть в систему взаимодействия возбуждения и торможения в нервной системе в целом.
Координация возбуждения-торможения, обеспечивающая ритмичную работу мышц-антагонистов, была исследована предшественниками Введенского и Ухтомского, в особенности детально – британским физиологом Чарльзом Шеррингтоном. Повторяя опыты Шеррингтона, Ухтомский, не забывал о странном поведении двигательного аппарата в его «неудавшемся» опыте 1904 года. Он пришел сначала к догадке, а потом и к четкому выводу, что там тоже имела место координация возбуждения и торможения, но под влиянием возбуждения, подготавливавшего акт дефекации, торможение захватывало
Впрочем, Алексей Алексеевич не торопился закрепить свой научный приоритет. Он вообще меньше всего заботился о том, что называется научной карьерой.
Он не изъявлял желания поехать заграницу, хотя стажировка в иностранных университетах была почти обязательным пропуском для работы в русской науке. Польза от таких стажировок была несомненной: они помогали расширить кругозор, познакомиться с передовыми идеями и методами работы, установить связи с коллегами. Согласно сложившейся традиции, только после возвращения из заграницы молодой ученый мог защитить диссертацию и претендовать на должность доцента, а затем и профессора. Такие поездки осуществлялись за государственный счет и были очень выгодны. Как свидетельствовал ученик И. П. Павлова Л. А. Орбели, получивший заграничную командировку в 1908 году, в качестве стипендии командируемым молодым ученым выдавался двойной оклад ординарного профессора. Причем, деньги выплачивались крупными суммами, золотом, за несколько месяцев вперед. Отчета в расходовании этих сумм не требовалось, нужно было только сообщать в казначейство о своих перемещениях, чтобы деньги приходили туда, где реально находился стипендиат.
Командировки, конечно, давались не всем подряд, нужно было пройти конкурс, получить рекомендацию научного руководителя и ученого совета. Но особых трудностей в получении рекомендаций у Ухтомского не было. Однако желания поехать «для усовершенствования» заграницу у него тоже не было: за движением мировой науки он следил по публикациям в научных журналах на основных языках и считал это вполне достаточным.
Он годами не публиковал своих научных работ. Тем не менее, его научная репутация каким-то непостижимым образом росла и становилась все более прочной.
8 мая 1911 года Ухтомский защитил диссертацию на степень магистра естествознания под названием «
Обычно ученые – думаю, не ошибусь, если скажу, что это относится к любой экспериментальной науке, – исследуя некое явление или процесс, делают все возможное, чтобы
Ухтомский же сосредоточил внимание именно на посторонних воздействиях.
Ему удалось установить, что центры высшей нервной деятельности, ответственные за отдельные функции организма, во-первых, не зафиксированы анатомически в строго определенных участках мозга, – они могут «плавать». И, во-вторых, и это было особенно важно, Ухтомский показал, что центры нервной системы не изолированы от других центров; они взаимодействуют, усиливая или, напротив, подавляя, тормозя друг друга. Как отметил В. Л. Меркулов, «Алексей Алексеевич в этой диссертации вплотную подошел к формулировке принципа доминанты как своеобразного «функционального органа», состоящего из обширного числа нервных центров, вступивших между собой во временное сотрудничество»[138].
Но до формулировки принципа доминанты оставалось еще одиннадцать лет!
Был один аспект в его диссертации, о котором не упомянул В. Л. Меркулов, но о нем стоит сказать.
Н. Е. Введенский стремился доказать, что все случаи торможения в нервной системе в конечном счете сводятся к парабиозу. Такая тенденциозность вызывала недовольство и даже чувство протеста у его учеников и сотрудников. Они видели в этом догматизм стареющего ученого, утрату им восприимчивости к новому. Это недовольство нашло отражение и в диссертации Ухтомского. Выступая на его защите, Введенский обратился к диссертанту со следующими словами:
– Читая вашу книгу, я все время чувствовал, что она имеет в виду какого-то врага: и я понял, что враг этот – я[139].
Однако, в официальном отзыве он написал (совместно с профессором гистологии А. С. Догелем):
«Диссертация кн. Ухтомского представляет очень богатый и разнообразный, тщательно установленный и продуманный материал, внося, таким образом, новый и существенный вклад в литературу по физиологии так называемых психо-моторных центров и для анализа функциональных взаимоотношений между частями центральной нервной системы»[140].
Такова была культура взаимоотношений в среде бескорыстных искателей истины. В то время это было нормой в науке, но позднее, увы, становилось все более редким исключением. Как написал мне однажды В. Л. Меркулов, «проблема
Н. Е. Введенский принадлежал к старому поколению натуралистов. Не дать ходу талантливому ученику, чьи взгляды расходятся его собственными? Такое просто не могло придти ему в голову!
Получив степень магистра, Ухтомский, по представлению Введенского, был утвержден приват-доцентом кафедры физиологии.
Защита, как уже указывалось, состоялась 8 мая 1911 года. Сообщение о ней было заблаговременно опубликовано в газетах, откуда узнала о столь важном событии в жизни своего Алексеюшки Варвара Александровна Платонова. Сам он ей об этом не сказал. Она была уязвлена и на защиту не пошла, справедливо решив, что он не желает ее присутствия. Мир науки, кафедра, факультет – это был
Но и в этом мире не все было ясно и безоблачно.
За три месяца до защиты им диссертации, в Московском университете разразился скандал, громким эхом отозвавшийся по всей стране и, разумеется, в Питере. Началось со студенческих сходок и демонстраций по случаю кончины Льва Николаевича Толстого – великого еретика, ставшего символом ненасильственного и оттого особенно эффективного противостояния произволу власти и предрассудкам высшего общества. Сходки были запрещены, но продолжались. Министр просвещения Л. А. Кассо издал циркуляр, обязавший ректора Московского университета для наведения порядка вызывать полицию. Это было грубым нарушением закона об автономии университетов, принятого в 1905 году. Ректор профессор А. А. Мануйлов созвал экстренное заседание Ученого совета, зачитал циркуляр министра и заявил, что скорее уйдет в отставку, чем подчинится незаконному приказу. О том же заявили профессора П. А. Минаков и М. А. Мензбир – проректор и помощник ректора. Подать в отставку они не успели: новым приказом министра все трое были уволены. То был еще более вопиющий акт произвола, ибо они избирались Советом университета и, по Уставу, только Советом могли быть смещены. В ответ около 130 профессоров и преподавателей Московского университета подали в отставку, включая цвет русской науки: В. И. Вернадский, Н. А. Умов, С. А. Чаплыгин, Н. К. Кольцов, П. Н. Лебедев, К. А. Тимирязев. Взамен ушедших министр стал
Все это происходило в Москве, но обстановка накалилась и в Питере.
Вскоре Ухтомский заметил, что Николай Евгеньевич Введенский стал к нему предельно сух. Всегда молчаливый, он почти перестал с ним разговаривать. Ухтомский терялся в догадках: что произошло? Чисто научные разногласия такого неудовольствия вызвать не могли – терпимость Николая Евгеньевича была многократно доказана. Чем же недоволен учитель? Прошло немало томительных дней, прежде чем Алексей Алексеевич узнал, что по университету гуляют слухи о готовящейся отставке Введенского и назначении заведующим кафедрой его, Ухтомского; такое решение-де уже принято в министерстве.
Слух был нелеп, но правдоподобен: при «неблагонадежном» прошлом Введенского стремление закусившего удила министра убрать его выглядело вполне понятным, как и замена его
В 1918 году Ухтомский был избран вторым профессором кафедры физиологии животных. В 1922 году стараниями Ухтомского было устроено чествование Введенского в связи с 70-летием. В юбилейном докладе Алексей Алексеевич, не жалея красок, очертил выдающуюся роль учителя в развитии физиологии, показал непреходящее значение его научной школы. Тихий и нелюдимый юбиляр был растроган до глубины души. Почти сразу же после чествования он уехал к себе на родину в Вологодскую губернию, там тяжело заболел и вскоре умер. Много лет спустя, в мае 1936-го, Ухтомский записал в дневнике:
«Введенский не был оценен в свое время. Непонятно было, чем он там занимается, репутация его не из тех, что устанавливаются легко и общедоступно. Добчинские решили, что нет ничего такого, что Введенский понимал больше и глубже, чем было понято ими – Добчинскими! Эпоха Введенского пришла лишь теперь, после этого двадцатилетия начинают открываться уши, чтобы слышать те вещи, которые нащупал и начал предвидеть наш Н. Е.»[142].
К этому нужно добавить, что уши начали открываться, главным образом, благодаря усилиям А. А. Ухтомского, не устававшего твердить, что все, что делает он и его ученики, – это развитие идей и продолжение трудов Введенского.
Главой кафедры и главой научной школы после смерти Введенского стал профессор Ухтомский. Однако школа выглядела тогда довольно куцей: годы мировой и гражданской войны, сопровождаемые голодом, холодом и болезнями, сильно ее проредили. На кафедре оставался старый сотрудник Введенского И. А. Ветюков, успешно работал молодой научный сотрудник М. И. Виноградов, на смежных кафедрах трудились Ф. Е. Тур и Н. Я. Пэрна. Можно назвать еще несколько не столь крупных имен – этим, похоже, вся «школа» тогда и исчерпывалась.
Алексей Алексеевич полагал, что пополнением станет кружок студентов, дружно работавших под его руководством в Александрии летом 1922 года. Этим надеждам не суждено было осуществиться.
Глава одиннадцатая. «На вышке»
Анна Коперина приехала из Рыбинска учиться в Петроградском университете осенью 1921 года и первым делом пришла к А. А. Ухтомскому – с рекомендательным письмом А. А. Золотарева. Ей удалось получить место в общежитии, которое находилось во дворе университета, но она приходила к Алексею Алексеевичу два-три раза в неделю, часто засиживалась допоздна и оставалась ночевать: ходить по ночному Петрограду было небезопасно. Следом за ней из Рыбинска, тоже с письмом Золотарева, приехал Николай Владимирский. Из-за болезни он опоздал к началу занятий; в университет его приняли, но места в общежитии уже не нашлось. Алексей Алексеевич приютил его у себя, в профессорской квартире, в верхнем этаже дома номер 29 на 16-й линии Васильевского острова.
О том, что представляла собой эта квартира, ясное представление дают воспоминаниям Анны Копериной (А. В. Казанской), в которые включен даже нарисованный ею план квартиры. Ухтомский прожил в ней («на вышке», как он говорил) сорок лет.
Из небольшой прихожей одна дверь вела в кухню, а вторая – в довольно большую проходную комнату, за которой был кабинет.
Центральное отопление не работало, в квартире царил холод, самым теплым местом была кухня. Плиту топили щепками, дощечками, бумагой – всем, чем придется.
В кухне был большой стол, за которым профессор не только обедал, но и работал; тут же стояла кровать, на которой он спал.
Квартира была сильно запущена, чувствовалось отсутствие женщины. В большой комнате, у боковой стены, стоял книжный шкаф, но полки в нем были полупустыми, а книги лежали стопками на полу. Когда «Владимировна», как по-свойски называл Аню Коперину Алексей Алексеевич, попыталась стереть с них пыль и поставить в шкаф, он пресек эти поползновения, ворчливо заметив, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Оказалось, что книги лежали именно так, как нужно, любую легко найти, а «лазить по полкам» ему неудобно.
Еще больший беспорядок царил на открытой полке вдоль узкой стены, напротив двух окон. Полка была уставлена кулечками с остатками профессорского пайка, крупой, мукой, мороженой картошкой и другими «деликатесами». Паек оставался скудным, хотя и не в такой степени, как в
Алексей Алексеевич где-то раздобыл мышеловку – маленькую проволочную клетку, в которой дверца захлопывалась, когда мышка дотрагивалась до приманки. Клетку с пойманной мышкой он иногда ставил на стол и, давая мышке кусочки еды из рук, подолгу наблюдал за ее поведением. Потом выносил клетку во двор, открывал дверцу и мышку выпускал. На вопрос Анны Копериной, зачем же он вообще их ловит – ведь они же вернутся, он хитровато подмигнул и ответил, что живет слишком высоко, мышки найдут, чем поживиться у тех, кто живет ниже. Не ждет же Владимировна, что он своей мышеловкой переловит всех питерских мышей. На это она отозвалась звонким смехом. Мыши и крысы – всегдашние спутники голода и запустения; в Питере их были полчища, переловить их мышеловкой было, конечно, невозможно.
Телефона в квартире не было, Алексей Алексеевич с ужасом относился к самой мысли иметь телефон. Дверного звонка тоже не было. Дверь открывали на условный стук, известный «своим». Когда стучался «чужой», Алексей Алексеевич, прикладывал палец к губам, требуя полной тишины, и все присутствующие замирали, дожидаясь, когда непрошеный гость, потоптавшись у дверей, уйдет.
По воспоминаниям Е. И. Бронштейн-Шур, относящимся к более позднему времени, вечерние беседы с посетителями шли при тусклом свете керосиновой лампы. Когда А. В. Казанская прочитала в «Путях в незнаемое» ее публикацию, эта подробность показалась ей неверной. Она помнила, что в квартире было «нормальное электрическое освещение»[143]. Однако другие мемуаристки, бывавшие у Алексея Алексеевича примерно в то же время, что Елена Бронштейн, вспоминали, как профессор открывал им дверь, держа в руках керосиновую лампу, и как при свете десятилинейной лампы с самодельным абажуром проходили их вечерние беседы, хотя в доме и на лестничной клетке было электрическое освещение. М. Г. Цыбина-Рейс как-то даже спросила профессора, почему он не пользуется электричеством, на что тот отшутился:
– Я поссорился с электротоком[144].
Не тем ли объясняется это разночтение, что в 1921–22 годах, когда у Ухтомского бывала и часто ночевала Анна Коперина, в Питере были «временные трудности» с керосином. Выдавали его для государственных нужд по особому разрешению. Вольно или невольно приходилось пользоваться электричеством, которое часто отключали, вернее, редко и ненадолго включали. Позднее, когда нэп набрал обороты, керосин появился в свободной продаже, и Алексей Алексеевич стал предпочитать старую керосиновую лампу капризным лампочкам Ильича.
Питался профессор по-прежнему скудно. К утреннему чаю, как на всю жизнь запомнилось Ане Копериной, полагался ломоть черного хлеба с солью и кусочек сахара «вприкуску», что уже было роскошью. Ужин был таким же, как завтрак. А на обед Владимировна варила «нечто среднее между супом и кашей из круп и картошки».
В большой комнате, за книжным шкафом, в не отгороженном закутке стояла кровать Коли Владимирского, а у противоположной стены – неудобный диван, на котором спала, оставаясь на ночь, «Владимировна». Романтических отношений у нее с Колей не было, но то, что ей приходилось спать в одной комнате с парнем, никого не смущало.
В квартире была еще одна комната – кабинет хозяина. Это была «святая святых». Сюда никто не допускался, даже «Владимировна» в нее заглядывала редко. В ней царил безукоризненный порядок, – и на большом письменном столе, за которым Алексей Алексеевич почти никогда не работал, предпочитая более теплую кухню, и на полках с книгами, и в полуотгороженном углу, где был виден иконостас и аналой с раскрытой книгой. Это была молельня.