Петрашевский только улыбнулся: «Я не зря переводчиком в министерстве иностранных дел служу. Имею доступ к таким материалам, - он положил ладонь на бумагу, - а память у меня хорошая».
- Надо, Михаил Васильевич, - сказал высокий, рыжий, голубоглазый юноша, в простом сюртуке, - надо собрание организовать. Как мы в честь Шарля Фурье делали. Поговорим о французской революции, о товарище Мишеле, песни Беранже споем…, Мне кажется, это сейчас будет очень, кстати, - он оглянулся, будто ища поддержки. У него была красивая, широкая улыбка, и большие глаза, доверчивые, в рыжих, длинных ресницах.
- Бедный мальчик, - вздохнул про себя Петрашевский. «Сиротой вырос, из-за этого чудовища, императора Николая. Сын декабриста, как можно ему не доверять? Плоть от плоти революции. Надо только с ним поговорить, наедине. Предупредить, чтобы осторожней был. Двадцать один год, юноша совсем. Не след ему Сибирью заканчивать».
Студенты одобрительно загудели. Петрашевский предложил: «Давайте поручим Федору Петровичу подготовку такого собрания, все согласны? Скинемся деньгами. Купим булок, сахара, пару бутылок вина…»
- Девушек бы пригласить, - вздохнул кто-то, но Воронцов-Вельяминов только покачал головой: «Нет, нет. Мне и самому потанцевать хочется, - он еще совсем по-мальчишески рассмеялся, - но мы с вами, господа, друг друга знаем, связаны общим делом, а посторонние, - он помрачнел, - могут быть опасны».
- Вот и договорились, - заключил Петрашевский. «Когда-нибудь, господа, - он мечтательно поднял глаза, - когда-нибудь наши имена будут высечены на памятнике, здесь, в столице. Тем, кто выступал против самодержавия. И ваш отец, Федор Петрович, - он взглянул на юношу, - его имя не забудут».
- Товарищ, верь, взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
И на обломках самовластья,
Напишут наши имена, - пробормотал сидевший в углу юноша в потертом сюртуке. Он откинул ладонью со лба длинные, немного вьющиеся волосы.
- Алексей Петрович, - умоляюще попросил Воронцов-Вельяминов, - мы все любим Пушкина, но ваши стихи мы тоже любим. Пожалуйста. Свежего чаю заварим и послушаем вас.
Студенты зашумели. Плещеев, покусав карандаш, проворчал: «Там все еще сырое. Не след такое читать».
- Так старое! - попросили его. «То, что вы два года назад написали».
Когда на столе появился фаянсовый чайник с заваркой, Плещеев поднялся: «Слушайте».
Вперед! без страха и сомненья
На подвиг доблестный, друзья!
Зарю святого искупленья
Уж в небесах завидел я!
Юноши, восторженно, захлопали. Федор, незаметно утер слезы: «Это ведь и вправду, Алексей Петрович, наша, русская, «Марсельеза»! Господи, дожить бы до того времени, как ее на баррикадах петь будут, на Невском проспекте».
Расходились поздно. Федор шел, дымя папироской. Ночью, никто к такому не придирался. Он провожал невысокого, легкого, русоволосого мужчину. На углу Вознесенского проспекта тот остановился, и вдохнул ветер с Невы:
- Как хорошо сейчас, Федор Петрович, - он глядел на весеннее, нежное небо. «Скоро белые ночи начнутся. Можно будет до утра по улицам бродить, и стихи читать. Помните, той весной мы с вами так и делали?»
- Прозрачный сумрак, блеск безлунный, когда я в комнате своей, пишу, читаю без лампады…- Федор посмотрел на виднеющийся вдали золоченый шпиль.
- И ясны спящие громады пустынных улиц и светла Адмиралтейская игла, - закончил его спутник. Он тоже свернул папироску и прислонился к воротам дома:
- Выше Пушкина, конечно, нет никого. Мужчина затянулся и покраснел: «Я тоже о белых ночах думаю. Послушайте, Федор Петрович, - он закрыл глаза.
- Есть что-то неизъяснимо трогательное в нашей петербургской природе, когда она, с наступлением весны, вдруг выкажет всю мощь свою, все дарованные ей небом силы опушится, разрядится, упестрится цветами... Как-то невольно напоминает она мне ту девушку, чахлую и хворую, на которую вы смотрите иногда с сожалением, иногда с какою-то сострадательною любовью, иногда же просто не замечаете ее, но которая вдруг, на один миг, как-то нечаянно сделается чудно прекрасной…, - он встряхнул головой и рассмеялся: «Это наброски, черновики».
- Это очень, очень хорошо, Федор Михайлович, - юноша пожал ему руку: «Спасибо вам».
Достоевский посмотрел на Воронцова-Вельяминова: «Помните, Федор Петрович, вы мне рассказывали, как сиротой росли, в доме воспитательном. Как Богу молились, как плакали…- он, внезапно, смешался. Порывшись в карманах сюртука, Достоевский пробормотал: «Мне это надо записать, непременно…, Слезинка ребенка…, Как на грех, карандаша нет под рукой».
- У вас дома есть, - мягко сказал Федор. «Поднимайтесь, запишите, и отправляйтесь спать, Федор Михайлович. Я здесь постою, - он рассмеялся, - удостоверюсь, что у вас погасла свеча. И не сидите до рассвета, вы нужны русской литературе».
- Скажете тоже, - пробурчал Достоевский. Федор Михайлович, в своей каморке, подошел к окну. Юноша помахал ему. Он, отчего-то, перекрестил рыжую голову: «Бедный. Круглый сирота. Господи, как жалко всех, как жалко…- он посмотрел вслед Воронцову - Вельяминову, что шел по Вознесенскому проспекту к Фонтанке.
Свернув на набережную, Федя прибавил шагу. Пройдя мимо дома Пашковых, он постучал в деревянные ворота следующего особняка. Щель приоткрылась, и он услышал веселый голос: «Феденька! Я тебя заждался. Слуги спят, не обессудь. Я сам чай заваривал».
Начальник третьего отделения собственной канцелярии его императорского величества, Леонтий Васильевич Дубельт, был в домашней, бархатной куртке. Он открыл Феде дверь черного хода: «Пирожные свежие, - Дубельт махнул рукой в сторону реки, - они тебя так не покормят».
Когда они выпили чай, Федор стал диктовать. Дубельт писал и думал: «Это он в брата, конечно. Шильдер мне рассказывал, у Степана Петровича тоже память отменная. Стоит ему взглянуть на чертеж, и сразу может его копировать. И математик Феденька отличный».
Закончив, Дубельт отложил перо:
- Пора тебя, Феденька, из этого осиного гнезда выдергивать. Мы их скоро арестовывать будем. Не след, чтобы ненужные вопросы задавали. Ты после выпуска получишь должность в провинции. На бумаге, конечно. Мы тебя проведем по списку тех, кто привлекался к делу, но, за отсутствием доказательств, освобожден. Кури, - он подвинул Федору янтарную шкатулку, - это египетские, от Абдул-Меджида подарки привезли.
- Подарком от Абдул-Меджида, - Федор прикурил от свечи, - будут уступки в споре о святых местах. Кто ему в ухо шепчет, Леонтий Васильевич? Почему он католиков поддерживает? Или мать у него католичка?
- Как ты понимаешь, - Дубельт развел руками, - это нам неизвестно. А католиков он поддерживает, потому что в сторону Европы смотрит. Телеграф, - недовольно заметил Дубельт, - он установил. Скоро железные дороги начнет прокладывать и паровой флот строить.
- Этого ему позволять нельзя, - отрезал Федор и поднял голубые глаза: «Леонтий Васильевич, вы тоже по делу о бунте на Сенатской площади привлекались. Вы мне рассказывали».
Дубельт усмехнулся и подвинул Феде чернильницу:
- А ты думаешь, откуда ко мне такая мысль пришла? Но тогда, - он почесал светлые, с проседью бакенбарды, - у нас Третьего Отделения не было. А теперь есть, дорогой мой сотрудник. Осенью тебя оформим. Будешь с мундиром, с окладом содержания. Коллежский асессор Воронцов-Вельяминов.
- Степан, наверное, уже майор, - подумал Федор, быстро написав расписку за свои ежемесячные тридцать рублей.
- Иудины деньги, - шутил Дубельт, отсчитывая серебро.
- Мы с ним в звании равны будем, - хмыкнул Федор, - не то, что нам когда-нибудь придется мундир носить. Мне точно нет, а Степана, может быть, на войну и отпустят. Не миновать нам ее.
Попрощавшись с Дубельтом, Федор вышел в прохладную, влажную ночь. Обернувшись к Аничковому мосту, юноша вспомнил: «Здесь, на Караванной улице, притон игровой. Мы его в прошлом году, когда я шулера изображал, трогать не стали, оставили. Пригодится, в будущем. Я там ни разу не был. Никто меня не узнает».
Он играл в карты, как говорил Дубельт, лучше всех в Петербурге. «Леонтий Васильевич, - смеялся Федор, - у меня просто отличная память, и большое самообладание. Для баккара больше ничего не надо».
Федор велел себе: «Нет, надо потерпеть. Без дозволения начальства туда ходить не след. Тем более, -он зажег папироску и засунул руки в карманы сюртука, - я не ради денег играю».
Он играл ради неуловимого, прекрасного ощущения собственного могущества, которое появлялось у него за карточным столом, и, когда он обрекал на смерть людей.
- Как сейчас, - усмехнулся Федор. Зевнув, он пошел домой, к Пантелеймоновскому мосту.
Ветер с Невы шевелил бархатную, тяжелую портьеру. День был неожиданно ясным, солнечным, но холодным. В кабинете горел камин. Пахло кедровыми поленьями, сандалом, на паркете лежала тигровая шкура. Огромная карта империи, что висела на стене, была перечеркнута резкой, решительной линией, от Санкт-Петербурга до Москвы.
- Через три года железную дорогу завершат, - Николай прошелся по комнате, поигрывая механической, фаберовской ручкой.
- Без англичан обошлись, слава Богу. Проклятые англичане, едва к ним спиной повернешься, вонзят в нее кинжал, и сделают вид, что так и было. Мало им Индии, Африки, Китая, еще и к проливам свои руки тянут. Мы этого не позволим. Встанем на защиту святынь православия в Иерусалиме. Пойдем на помощь нашим братьям по вере в Греции и Болгарии, - он вернулся к столу и нашел донесение из Стамбула.
- Его величество Абдул-Меджид, после смерти своего отца, султана Махмуда, находится всецело под влиянием своей матери, валиде-султан Безм-и-Алем. Она присутствует на всех заседаниях государственного совета, распоряжается казной, назначает и отправляет в отставку чиновников. По слухам она, как и ее свекровь, покойная валиде-султан Накшидиль, знает французский язык. К сожалению, по понятным причинам, мы не можем более точно узнать о ее происхождении. Никто из посторонних не может переступить порог женской половины дворца, под страхом смертной казни..., -Николай выругался и отбросил бумагу. «Еще одна католичка! Откуда их, только в Стамбул привозят. Пиратов на Средиземном море давно нет».
Он поднял документ. Найдя в конце нужные строки, император буркнул себе под нос:
- Телеграф, реформы законодательства по образцу кодекса Наполеона, военные реформы..., Даже гимн и флаг придумал. Открыл университет, собирается отменить закон о более высоких налогах для христиан и евреев. И железные дороги начнет строить, с него станется. Сильная Турция, с хорошей армией и паровым флотом, нам совершенно ни к чему.
В дверь поскреблись. Он махнул: «Заходи, Леонтий Васильевич».
Дубельт, иногда думал Николай, был преданнее Бенкендорфа.
- Хоть я тому и дал титул графа, - размышлял император, - все равно, ему доверять нельзя было. Что-то в глазах у него такое проскальзывало, свободное. А этот верен, как собака. Опять же, Бенкендорф был излишне чувствителен. Когда я ему рассказал, что со стариками Воронцовыми-Вельяминовыми сделали, он целую ночь в церкви провел, плакал. Мне донесли. А ведь ничего особенного не случилось. Старуха и так без памяти была, ей голову проломили. Связали их вместе, штыками добили, и в Ладогу бросили. Было бы из-за чего плакать. И в Зерентуе, - Николай незаметно усмехнулся, - могилы Петра Федоровича, и жены его скоро с землей сравняются. Памяти о них не останется. У нас теперь новые Воронцовы-Вельяминовы. Права была maman.
Его беспокоило то, что старуха выжила. Тогда, больше двадцати лет назад, он разъяренно кричал на Бенкендорфа:
- Что за слюнтяи у нас командуют военными кораблями! Велено было стрелять, значит, надо исполнять приказание. Подумаешь, две бабы в шлюпке. Разнесли бы ее в клочки и все.
- Его величество король Швеции прислал бы ноту..., - осторожно заметил Бенкендорф.
- Тебе рассказать, что бы я сделал с нотой от этого бывшего наполеоновского отребья? - ядовито спросил император. «Всякая шваль, сын стряпчего, будет себя называть королем».
Старуха все еще жила. Николай, иногда, просыпался ночью, видя перед собой холодные, спокойные, зеленые глаза.
- И этот проклятый огненный шар, - думал он. «Адини его ручкой коснулась. Но все хорошо было, я уже решил, что обойдется. А вот не обошлось, - он тяжело вздыхал, вспоминая смерть девятнадцатилетней дочери.
- Ничего, - сказал себе сейчас император, - Alexandre женат, четверо детей у него, трое мальчики. Наследование обеспечено. Хоть его жена и незаконнорожденная, но лучше такая, плодовитая.
- Что у нас, Леонтий Васильевич? - взглянул он на Дубельта. «Как с революционным кружком дела обстоят?»
- Михаил Васильевич Петрашевский, - Дубельт подложил под локоть императора бумагу, - читал воззвание, что мы от коллег из Кельна получили. Это секретные материалы, между прочим.
Николай поморщился: «И авантюристка, мадам де Лу, выжила. Хоть сына ее подстрелили, слава Богу. Зачем я его из России тогда выпустил, пожалел. Волчонок, который стал волком. И она, в Брюсселе, привечает эту дрянь Герцена».
- Леонтий Васильевич,- велел он, - подготовь бумагу об аресте всего имущества Герцена в России.
- У него здесь мать..., - осторожно сказал Дубельт.
- Пусть расплачивается, за то, что такого выродка на свет произвела, - император усмехнулся и посмотрел на список.
- Литераторы, - он взял ручку. «Мы такую казнь устроим, что о ней еще долго говорить будут. Федор Петрович поработал? - спросил он.
Дубельт кивнул.
Николай помолчал: «В следующем году я его в свиту возьму. Пусть от корпуса жандармов у меня тоже флигель-адъютант будет. Дадим ему два звания, партикулярное и военное».
Он сразу понял, что перед ним сын. Николай велел показать ему младшего Воронцова-Вельяминова, тайно, когда того привезли из Иркутска. Он был, как две капли воды похож на наследника престола, только волосы у юноши были рыжие.
- В нее, - вспомнил Николай. «Я говорил ей, сдохнет, как собака, в крови и грязи. Так и случилось. Старший сын у нее в Петра Федоровича получился. Ломали, ломали его, да только, боюсь, ничего у них не вышло. Но убивать его не след, инженер он отличный. Просто следить неустанно. Он думает, что мертвы все его родственники. Никакой опасности нет».
Он велел Дубельту беречь мальчика. Николай сварливо сказал: «Дуболомов, Леонтий Васильевич, у нас хватает, а умных людей днем с огнем не найдешь. Нельзя ими разбрасываться. Он далеко пойдет, Федор Петрович, поверь мне».
После того, как Дубельт ушел, Николай приказал принести ему чаю. Подойдя к окну, он посмотрел на Петропавловскую крепость и взял с круглого стола маленький томик в невидной обложке.
- Пушкину ссылки хватило, чтобы сломаться, - хмыкнул он, листая страницы. «А этого надо на каторгу отправить, иначе он так врагом престола и останется. Удивительно хорошо пишет, конечно, - Николай нашел свое любимое место. Император, невольно вытер слезу:
- Падает роса на траву, в избах на берегу засветятся огоньки, стадо пригонят - тут-то я и ускользну тихонько из дому, чтобы посмотреть на мое озеро, и засмотрюсь, бывало. Какая-нибудь вязанка хворосту горит у рыбаков у самой воды, и свет далеко-далеко по воде льется. Небо такое холодное, синее и по краям разведено всё красными, огненными полосами, и эти полосы всё бледнее и бледнее становятся; выходит месяц; воздух такой звонкий, порхнет ли испуганная пташка, камыш ли зазвенит от легонького ветерка, или рыба всплеснется в воде, - всё, бывало, слышно.
- Господи, - вздохнул император, - родился же на свет человек такой. Ничего, пусть у расстрельного столба постоит. Пусть в Сибири, на каторге, побывает. Россию он уже любит, а надо, чтобы меня полюбил.
Николай отпил чаю и улыбнулся: «В следующем году буду раз в месяц с мальчиком завтракать. Два у меня умных сына получилось, Alexandre и он. В Федоре я уверен. Нет у престола опоры более надежной».
Они ужинали в столовой. Было тепло, в стекла стучал мелкий, весенний дождь, горели свечи. Жандармы сидели в передней. Когда Степана привозили в город, они ночевали здесь, на квартире.
Стол покрывала белая, накрахмаленная скатерть, чай был горячим и крепким. Федор, после почти двух десяток лет казенного житья, любил уют. Кухарку он не нанимал, готовил сам, и сам же убирал. Он покупал хорошую мебель, фарфор, ковры, картины. Сюда хода его студенческим друзьям не было. Для работы ему сняли каморку у Сенного рынка. Там все было завалено пеплом и стаканами с остатками спитого чая.
- Это новое, - Степан любовался морским пейзажем.
Федор подвинул к нему серебряную корзиночку с пирожными: «Ешь. Это я в той французской кондитерской брал, на Большой Конюшенной улице. Очень вкусные».
Он запрещал себе женщин. Он, конечно, знал, что делать, в Иркутске кадетам давали отпуска. Федор был брезглив, и быстро понял, что безопасной станет только замужняя дама. Соблазнить скучающую жену одного из воинских начальников оказалось проще простого. Но здесь, в столице, с его работой, такое было совершенно невозможно. Немногие девушки из революционных кругов ему решительно не нравились, да и опасно было их подпускать близко, а жен литераторов и профессоров, тем более.
- Я не собираюсь портить себе карьеру, - напомнил себе в очередной раз Федор, когда хорошенькая француженка в кондитерской, как обычно, подмигнула ему. «Придется подождать. Женюсь потом, Леонтий Васильевич порекомендует кого-нибудь. И Степан женится, не век же ему в Кронштадте сидеть. На войне свою преданность докажет, делом, и надзор за ним ослабят».
- Да, - кивнул младший брат: «Это Айвазовский, очень хороший живописец». Он стал выкладывать на стол книги: «Здесь все новое. Дюма, «Грозовой перевал» мисс Бронте..., Все проверено цензурой, -младший брат передал ему томики. Степан вздохнул:
- Все равно, дорогой мой, пока Шильдер эти книги не просмотрит, мне их в руки брать нельзя, сам знаешь. Но я завтра с ним и Якоби встречаюсь, покажу их. Рассказывай, что там у тебя в университете, - велел он.
Степан слушал и думал: «Ничего. Он изменится, обязательно. Я найду родственников. Федя с ними познакомится, и станет другим. Я знаю, так и будет. У нас нет ничего, кроме семьи, - он обвел глазами столовую и, откинувшись на спинку кресла, улыбнулся.
Эпилог. Рим, июнь 1849 года
Косой свет полуденного, жаркого солнца заливал маленькую, с узкой кроватью, комнату. На деревянном столе стояла бутылка белого вина, рядом с бумагами, придавленными пистолетом. Пахло порохом, и, неуловимо, волнующе, апельсиновым цветом.
Пьетро разлил вино: «Это из Орвието, папа. Прошлогоднего урожая, неплохой букет. Сам понимаешь, - он развел руками, - с этой осадой у нас не так хорошо с припасами…, - он вздохнул. Франческо выпил и кивнул: «Отличное. Мне надо, - он внимательно посмотрел на сына, - довезти Лауру до Рончильоне, и ждать тебя там?».
- Да, - Пьетро взялся за письма из дома. «Там служит мой товарищ по Английскому Колледжу, отец Мерфи, он обвенчает нас. А потом…, - он не закончил и указал глазами на север: «Я все-таки уговорил ее уехать, хотя это стоило немалых трудов. В Риме, - мужчина усмехнулся, - нам обвенчаться негде. Его святейшество внес меня в список тех, кто отлучен от церкви. Там все командиры в легионе у синьора Гарибальди».
Папа римский бежал в Гаэту, откуда рассылал письма католическим монархам с просьбой о военной интервенции. В Риме была объявлена республика. Учредительное собрание лишило понтифика светской власти, собственность церкви была национализирована. Франческо, идя по улицам города, видя триколор, что развевался над крышами, шептал: «Не верю, не могу поверить».
- В общем, - заключил Пьетро, почесав пистолетом бровь, - со свежим шрамом, - Мерфи ирландец, он понимает, что такое борьба за свою независимость. Мы, скорее всего, покинем Рим. Гарибальди предлагал раздать оружие крестьянам, чтобы они, вместе с нами, противостояли французам, однако Мадзини боится. Но ничего, папа, - серые глаза блеснули, - мы будем бороться дальше.
- Тебя сколько раз ранили? - вдруг, спросил Франческо. «Только не ври. Маме я все равно ничего говорить не буду».
- Три, но легко, - Пьетро ухмыльнулся. «Волноваться не о чем. Спасибо, что ты приехал, папа».
Франческо положил длинные, сильные пальцы на руку сына: «Все же твоя свадьба, - ласково сказал он, - как я мог не приехать? За Лауру не беспокойся. Я пожилой человек, она женщина, нас не тронут. Доберемся до Швейцарии, потом поедем в Брюссель…, Мама будет рада, я уверен. Лаура ей понравится».
Пьетро покрутил темноволосой головой и развязал шнурки на воротнике старой, но чистой рубашки: «Думаю, рано или поздно они, как это сказать, привыкнут друг к другу».
Отец расхохотался и велел: «Читай. Вещи все сложены, мы задерживаться не будем. Кассиева дорога безопасна. К вечеру мы доберемся до Рончильоне».