Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Иван-да-марья - Леонид Федорович Зуров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Но мы все равно, — сказал ему я, — сегодня должны все рано встать.

— Дома как тихо. Я даже и тебя будить не хотел. Ты знаешь, подъехав, я отпустил извозчика, вижу, калитка открыта, прошел в сад. Дверь веранды открыта, вещи я оставил у веранды. Хоть час и ранний, а у нас все двери открыты.

— Значит, Ириша уже ушла на базар.

— Я прошелся по саду, заглянул из сада в свою комнату, вижу, ты сладко спишь. Ну, думаю, что же делать, решил тебя разбудить.

— Как хорошо, — обрадованно сказал я, — что ты очутился у меня на мое счастье. Мама здорова, все у нас идет отлично, и мы о тебе вчера говорили, и знаешь где — там, куда мы с тобой не раз ходили, — на берегу реки, у курганчика.

И я, перебивая сам себя и отвечая на вопросы брата, сказал ему и о том, что я так рад был пожить в его комнате.

— Ты видишь, меня выставили, — говорил я, — сюда перевели. Наверху в моей комнате, рядом с сестрой, знаешь, кто теперь живет?

Но брат из материнских писем, оказалось, все отлично знал, что происходит у нас.

— Не могу даже представить себе, что почувствует мама, когда она, проснувшись, узнает, что ты тут и сидишь у меня.

— А это чьи часы на стуле?

— Кирины. Я должен, ты понимаешь, всех разбудить, и ты не думай, я два раза уже сам просыпался, но было еще очень рано.

— Да, да, да, — с укоризненной улыбкой сказал брат. — Это ты снял балканскую карту? — осмотрев комнату, спросил он.

— Мы искали город Сараево, знаешь, когда там все случилось, это такой маленький город, и я его не мог долго найти, и, знаешь, Зазулин очень жалел, что тебя нет, так ему хотелось поговорить с тобой о положении на Балканах.

— К Андрею Степановичу я сегодня зайду.

— Да, послушай, вот о чем я хочу еще тебя спросить, Ваня. Мы тут говорили и спорили — правда ли, что при современном положении, после убийства эрцгерцога с женой, между Сербией и австрийцами могла легко вспыхнуть война, и Зазулин сказал, что это убийство подстроено, но Толя этому не верит и говорит, что это сделали сербские молодые патриоты. Как ты думаешь, разве может теперь вспыхнуть война?

— Одно время было тревожно, — ответил брат уже серьезнее, — но теперь лето, все в разъездах, кажется, все, слава Богу, затихло. Затихло, — повторил он, — но не исключено, что положение могло стать и очень серьезным.

— Но до чего фамилия странная — Принцип, как бы символика какая-то, Толя говорит. Разве это сербская? Сколько ему лет? Одни говорят, что семнадцать, а другие — девятнадцать. Он действительно серб?

— Да, подданный он сербский, — слегка нахмурившись, ответил брат, — но ни сербским, ни русским властям еще неизвестно, чьими руками создана была тайная организация и кто подтолкнул молодежь на убийство, внушив заговорщикам, что это их высокий патриотический долг. И какой день выбрали для покушения — ведь убийство эрцгерцога Франца Фердинанда произошло в памятную дату.

— Какую?

— 28 июня 1389 года после битвы с турками на Косовом поле сербы потеряли свою независимость, и для убийства был выбран траурный день для всего сербского народа.

— Но кто же тогда этого гимназиста подтолкнул? — взволнованно спросил я.

— Дело коварное и очень темное. Сербское правительство захвачено врасплох, так как, в сущности, хотя австрийского эрцгерцога убил серб, но это антисербское дело. Эрцгерцог, несмотря на все небылицы, которые про него распространяют, был большим другом России, поэтому убийство в высшей степени таинственно, подготовлено оно теми, кто отлично знал, что эрцгерцог в этот день приедет с женою в Сараево, и дата выбрана точно, и сделано это как нарочно во время маневров австро-венгерских войск. Боюсь, что это убийство направлено против нас.

— Против России? Ты знаешь, на базаре у нас говорили — было тут как-то для стариков знамение.

— Какое?

— Да старики волхвы в обозерских деревнях видели в небе знаки.

— До чего странно, — сказал брат, — прошлым летом под Звенигородом мы с московскими гренадерами принимали участие в маневрах, и, когда на постой в деревенской избе стали, я от старого хозяина услышал приблизительно такие же рассказы.

Брат задумался, а потом сказал:

— Какой странный я тогда видел сон…

— Какой?

— Не знаю даже, стоит ли рассказывать его тебе, — ответил он, о чем-то серьезно подумав.

Я готов был обидеться и напомнил, сколько я в свое время рассказывал ему всего, а надо сказать, радостями своими и печалями я с ним делиться привык давно, несмотря на разницу лет, и были у нас такие счастливые времена, когда я перед ним целиком раскрывался и рассказывал ему то, что скрывал от сестры и мамы.

— Ну вот, ведь я же тебе всегда все рассказывал.

— Но главное, обещай мне — о том, что я тебе расскажу, ни мама, ни сестра не узнают.

— Уверяю тебя. Что ты, — я просил и настаивал.

— Странный сон, — думая о своем, повторил брат, — ну, слушай. — Медленно и очень спокойно он начал рассказывать. — Как я уже сказал, случилось это под осень, в прошлом году. Ты помнишь, наверно, из писем, которые я тогда присылал, что в конце лагерей перед производством я с юнкерами старшего курса участвовал в маневрах вместе с гренадерскими полками. И вот после большого перехода под вечер прибыл я в деревню под Звенигородом, а день был исключительно знойный и, откровенно говоря, я порядком устал, а юнкера от усталости валились с ног. Их квартирьеры развели по избам, а я вышел из избы, чтобы в одиночестве, как я люблю, отдохнуть перед сном. Помню, долго любовался звездами, что загорались на моих глазах, и старинной широкой дорогой, что идет на Москву. Потом я вернулся в избу, денщик скинул китель, помог снять сапоги, я лег на крестьянскую постель в чистой половине и на рассвете увидел сон. Будто бы я уже не под Звенигородом, а здесь, в городе, не дома, нет, — ответил он как бы на мой вопрос, — а в полковых казармах за рекою, и направляюсь из казарм к пристани, а уже осень и утренняя прохлада, сады облетают, утром, видно, выпали росы и заборы влажны.

Я напряженно, сосредоточенно, затаив дыхание, слушал, как он рассказывал спокойно, вполголоса.

— Так ты идешь к Пароменскому спуску? — все сразу увидев, быстро сказал я.

— Да, иду к перевозу, а день светлый, знаешь, такой осенний денек, когда пахнет сырыми заборами, огородами, остывающей землей, опавшими листьями, а солнце где-то за облаками. И все это я во сне особенно сильно чувствую, печально чувствую, как это иногда бывает во сне, а освещение хотя и осеннее, но все же странное, какое и бывает только во сне.

Так вот, — продолжал еще медленнее и спокойнее брат, — я иду, но не помню, что до того было, как и откуда я — из казармы вышел или же просто домой, к вам направляюсь. Знаю я только одно — иду к нашему полковому перевозу, чтобы попасть в город, и не один, а впереди меня направляются к перевозу вместе с унтер-офицером моего взвода несколько молодых солдат, очевидно, отпускных.

И знаешь, — поправив шашку и удобнее положив ее на колени, отчего золотой темляк упал ему на колено, а на груди золотая портупея отстала, продолжал брат, — в природе как бы все приглушено. Да нет, — поправился он, — не то слово. Как бы тебе сказать, — приподняв голову и как бы прислушиваясь к себе, вспоминая и желая, как всегда, быть малословным и точным, сказал брат, — ощущение такое, что во всем царят, я бы сказал, особенная тишина и внутреннее замирание. Да, — согласился он сам с собой, — все в каком-то спокойствии, настраивающем отчего-то на печальный и особенно лирический лад. И вот осенняя желтизна, а я еще без шинели, и очень печально и в то же время очень легко чувствую свое одиночество. Я медленно иду, а впереди к полковой ладье отпускные идут, не в разбивку, а посреди дороги с унтер-офицером, и почему-то они не в защитном, а в черных шароварах и в черного сукна старого срока мундирах. Все это мои солдаты, я это знаю, и они, как и я, направляются к перевозу, спускаясь мимо церкви.

— Пароменской, — сказал тут я, — ты так сегодня рассказываешь, что я все вижу.

— Да, — продолжал брат, — и на сыром зеленом берегу белеет отсыревшая внизу церковь, и все мне знакомо до малейшей подробности, как будто я никуда из полка никогда не отлучался, не жил в Москве, все здесь так же, на своих местах, и я вижу до малейших подробностей и причалы, и мостки, и большую полковую ладью, и реку, все это я вижу, как и то, что солдаты почему-то раньше меня к берегу подошли и почему-то раньше меня в большой ладье разместились. Я на мостки ступил.

«Смирно», — слышу, командует старший. Я иду, а гребцы почему-то вдруг приветствуют меня, приподняв над водой весла по-флотски.

«Здорово, братцы», — почему-то не удивляясь странному приветствию веслами, сказал тут я. «Здравия желаем, ваше благородь», — ответили они мне очень отчетливо и дружно, и я вижу — гребцы молодые, самые ловкие, которых я не только перебежкам, стрельбе, штыковому бою, но и грамоте обучал, все мои же ребята, как на подбор. А Миронов стоит на корме, у руля и руку держит у козырька. «Вольно», — сказал тогда я, переступил в ладью, она качнулась, а когда я сел, Миронов оттолкнул ладью от мостков и скомандовал: «На воду».

Солдаты весла опустили. «Навались. Веселей».

И так сильно двинулась ладья и пошла. Смотрю я на гребцов и любуюсь, и думаю: когда же они так научились, ведь гребле я их не обучал. Вот я, придерживая шашку меж колен, загляделся на небо, на величавое осеннее течение, далекий Ольгинский мост и возвышающийся над городом с серыми каменными башнями Детинец. Задумался, засмотрелся, и вот, знаешь, когда мы были уже посредине реки, мне показалось, как будто даже шире и полноводнее стала наша река, и я об этом хотел сказать сидевшему на руле солдату, а когда обернулся к гребцам, то уже они так изменились, что все похолодело у меня внутри.

— Что же ты увидел? — спросил я брата, приподнявшись на локте.

— Я, Федя, увидел, что это уже не живые люди гребут, а одетые в солдатское мертвецы. И фуражки надеты на черепа. Набекрень надеты бескозырки, как полагается, третий полк дивизии — черный околыш, а кант красный, а на плечах наш черный погон и на нем желтые цифры — двойной номер полка, — и они так же сильно гребут. Не пугайся, ведь это же был сон, Федя, — сказал он, видя мои широко раскрытые глаза.

— Да что же это?

— Да, — ответил он, — вот так же, как и ты сейчас, я сам тогда себя во сне об этом спрашивал и видел в то же время, что все, улыбаясь, минуту тому назад еще с веселыми молодыми глазами, а тут уже без глаз, с провалами костяными вместо носов, блестя молодыми зубами, страшно и весело на меня смотрят. И я вижу в ошеломлении, как каблуки их смазных сапог упираются, как всегда, при гребле в прибитую к днищу ладьи деревянную планку, и как весла, погружаясь, забирают воду, и завивается маленькими воронками, вырываясь из-под весла, та же живая вода.

Тогда я обернулся к Миронову и вижу, что и у моего унтер-офицера так же, как и у других, по-мертвому уже оголилось лицо. И когда я на него, обернувшись, внутренне холодея, пристально посмотрел, он мне тут очень спокойно, по-солдатски сказал.

Я молчал. Дыхание даже у меня сократилось.

— «Что вы удивляетесь, ваше благородие, — он спокойно мне говорит, — ведь вы сами себя не видите, вы такой же, как и мы. И будете вместе с нами убиты».

— А ты? — замирая, спросил я. — Ты ему что сказал?

— Помню, я на это ему ничего не ответил. И вот, Федя, — брат продолжал свой рассказ медленно, очень спокойно, — после его слов что-то словно во мне изменилось, воды речные как бы расширились, и хотя в основе своей все вокруг осталось таким же, как было, но, как мне показалось, уже пребывало в прошлом, преисполненном какой-то безгласной печали. И таким был уже и цвет вод, облаков и берега, да и я сам как будто еще здесь, а в то же время нахожусь уже вместе с ними со всеми в измененном навеки мире.

Рассказывал он все очень спокойно, находя настоящие слова, я смотрел ему в глаза, воображение у меня было живое, я слушал, уже не перебивая, и как бы вместе с ним и плыл, и словно его глазами видел все, что и он. Утро разгоралось, заливая солнечным светом зеленый наш сад, в доме стояла тишина, на подоконник уже упало солнце, и за окном все купалось в чистом утреннем свете. И вот это солнце, зелень, худощавая загорелая тонкая рука брата на моем колене и его удивительные, ясные при полевом загаре глаза — все создавало ту двойственность, в которой, слушая его и глядя на него, жил я.

Помню, он на секунду, вспоминая свой сон и переживая его еще раз, задумался.

— А что было потом? — прервал я молчание.

— Я даже не заметил, как мы подошли к Георгиевскому спуску, — ответил он, посмотрев на часы, — когда причалили, гребцы снова по команде отдали мне мокрыми веслами честь, из качнувшейся ладьи я ступил на деревянные мостки и мимо Георгиевской церкви поднялся на городскую набережную.

— И направился домой, к нам, — закончил я.

— Как тебе сказать.

— Куда же ты пошел?

— Да, я чувствовал сердцем, что все родное у меня дома, здесь, — сказал брат, — но я пошел не как обычно по набережной домой, а зачем-то отправился переулками сна на главную улицу. Странное чувство непреодолимо направило меня не к дому, а туда, и хотя мне по пути и попадались люди, но выходило, что я их раньше не встречал и они меня не знают и не обращают на меня внимания. Подходя к Великолуцкой, я услышал, — да, -приподнимая голову и как бы прислушиваясь, продолжал брат, — издали до меня стали долетать удивительно медленные звуки труб полкового оркестра, и, помню, я даже пошел медленнее, по привычке соразмерив с доносящимися медными звуками свой шаг. Когда я подходил к главной улице, то уже разгадал, что оркестр протяжно играет «Коль славен наш Господь в Сионе».

— Что же это было?

— Погоди. Хоронили с воинскими почестями офицера, народ стоял на тротуарах, и люди, крестясь, смотрели, как от вокзала двигалось через весь город, за реку, на военное Мироносицкое кладбище похоронное шествие.

— Ну и что же? — с замиранием сердечным торопил я его, потому что таких снов я не видел никогда.

— Люди стояли на панелях, и я стал смирно, вытянулся, отдаю приближающемуся покойному честь. Смотрю и вижу: на орудийном лафете везут большой гроб, и я уже знаю, что хоронят меня и на гробе моя фуражка и шашка.

И тут, признаюсь, холодок у меня по спине пробежал, а брат так же спокойно, глядя на меня, продолжал:

— Да, Федя, но гроб мой не один, за моим, первым гробом, я вижу, незнакомые мне люди несут на руках другой гроб. И тут я не знаю, кого хоронят, но сердце чувствует, что вместе со мной хоронят близкого мне человека, которого я очень люблю. И вот я стою навытяжку, — поднимаясь, продолжал брат, — и ты идешь за гробом, и мама, я узнал ваши лица.

— Что ты, Ваня, — сказал тогда я, охваченный внутренним страхом.

— Мать в темном, — продолжал он, глядя на меня, — и как она постарела. Ты, Федя, ведешь под руку мать. Ты в гимназической шинели, но ты как будто вырос, стал как бы взрослым, и тебя уже трудно узнать.

— А где же Зоя? — с прерывающимся дыханием спросил я.

— Зои нет. Ее я не видел.

— Какой странный сон, — сказал я тогда, сидя на постели, и, задумавшись, повторил: — До чего странный.

Брат, подняв голову, показал глазами наверх. А там наверху начали просыпаться.

— Да, — подтвердил брат, посмотрев мне в глаза, — сон неприятный.

В то же время он с радостью прислушивался ко всем шумам пробуждающегося дома, а утро разгоралось и обещало быть безоблачным, и наверху уже были слышны голоса Зои и Киры.

— Ну, уже все проснулись, — и брат встал, подошел к окну и посмотрел наверх, — там кто-то позвал:

— Ириша.

— Да она уже ушла за покупками.

— Они одеваются, а ты еще побудь со мной и доскажи.

Я еще находился под впечатлением рассказа брата, и он, видя это и уже улыбаясь, сказал:

— Помни, ты мне обещал.

— Ясно, Ваня, конечно, — ответил я взволнованно и горячо, — но, Ваня, все, что ты мне рассказал, так странно — и наш город, лодка, река…

— Да, — подходя к окну, задумчиво ответил он, — в том сне все было очень странно, но довольно об этом.

Он подошел к окну, прислушался, и лицо его изменилось. Слышен был голос мамы. Я тогда хотел еще о чем-то спросить, но не успел.

— Это ты, Ириша? Ты швейцарского сыра купить не забыла? Принеси мне выглаженное платье.

— Барышни, — сказала Ириша в столовой, видимо, спустившейся Зое. — Барин-то, Иван Тимофеевич, кажется, приехал.

— Что ты! — воскликнула Зоя.

— Да, Платошка говорит, видел вещи его в саду на скамейке составлены, а я в столовую прошла — вижу, лежит на перилах его офицерская фуражка. Я ее знаю.

— Да что ты. Мама, ты слышишь, иди сюда.

— Но где же он?

— Не знаю.

— Может быть, в саду.

— Надо покликать и посмотреть.

Я смотрел, улыбаясь, на брата, а он, улыбаясь, слушал, он хотел привстать, но я с самым лукавым видом удержал его за руку.

— Подожди одну еще минуту.

— Мамин голос, — сказал он и поднялся, направился к двери, но тут, уже догадавшись, что он у меня, в комнату вбежала в халатике и в шлепанцах на босую ногу сестра.

— Вот где они, — с укором закричала она и бросилась брату на шею, возмущенная и радостная, возбужденная до предела, и чуть не задушила, целуя и обращаясь то к брату, то к маме, ко мне, кричала: — Что же это. Федька, ни за что этого тебе не прощу. Ваня, как не стыдно, ведь это прямо заговор, мы не знаем, а они шепчутся здесь. И ты хорош, — обращаясь ко мне с укором и обидой, — вместо того, чтобы всех сразу позвать, — и Зоя на весь дом закричала от радости: — Мама, мама, он у Феди.

Тут пришла мама, были слезы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад