Следом за атлетами шагали девушки в белых рубашках с алой огненной вышивкой. Одни были в венках из васильков и ромашек. Другие несли свежие ветки берез.
Кольчугин чувствовал аромат березовых листьев, свежесть и силу девичьих тел. И его пугала эта сила и молодость, направленная против него, отвергавшая его слабость и дряхлость.
Стальной наконечник протыкал Москву. Как игла, тянул за собой разношерстое шествие.
То и дело взлетали руки, и множество голосов азартно и весело скандировали: «Бандера придет, порядок наведет! Бандера придет, порядок наведет!»
Эти дразнящие возгласы, безнаказанно звучащие в центре Москвы, пугали Кольчугина. Говорили о бессилии власти. Сулили расправу. Готовили страшный реванш. Из безымянных могил, из разрушенных схронов вставали бандеровцы. Шли в свой мстительный победный поход.
Тонконогие девушки с хохотом, взявшись за руки, подпрыгивали, озорно выкрикивая: «Кто не скачет, тот москаль! Кто не скачет, тот москаль!» Вся колонна, молодые и пожилые, начинали подпрыгивать, словно скакало по Москве яростное стадо кенгуру. И Кольчугину казалось, что его затопчут.
Он узнавал в толпе тех, кто два года назад наполнял Болотную площадь кипящей лавой. На время они исчезли, укрылись в своих конторах и офисах, стали невидимы. И вновь появились в пугающем множестве, с неизрасходованной страстью и яростью.
«Майдан, Майдан! Бандера, Бандера!» — катилось вдоль колонны. Казалось, у огромной змеи начинает блестеть чешуя, и Кольчугин чувствовал едкий запах струящегося мускулистого туловища.
Он различал в колонне давних врагов, с кем сражался на страницах газет, у микрофонов на митингах, в телеэфире. Здесь были гневные и насмешливые полемисты, ненавидящие государство политики, язвительные русофобы. Здесь был художник, несущий рисунок отвратительного карлика с надписью: «Наш Президент». Здесь был Шутник с седеющей копной волос, из-под которой мерцали желтые совиные глаза. Мизантроп с вислым носом и голубоватым, как кладбищенская луна, лицом. Русак с курчавыми пейсами и мокрыми, неутомимо говорящими губами. Здесь был известный поэт, который катился, как шар, не имеющий руки и ноги, а только прозрачные складки жира. Валькирия со смертельно бледным лицом и рыжими волосами, как хвост кометы.
Колонна струилась, взбухала, сжималась, растягивалась, как возбужденная кишка. Проталкивала сквозь себя липкие комья ненависти.
Кольчугин чувствовал ее страшную силу, ее неотвратимый удар, направленный на розовые стены Кремля, на фрески Грановитой палаты, на хрустальные солнца Георгиевского зала, на обессилевшего, брошенного всеми Президента. На беззащитную страну, которая опять становилась добычей врагов. И никто — ни оробевшие, стыдливо понурые полицейские, ни чиновники, разбежавшиеся врассыпную, ни грозные силовики, побросавшие свои ордена и мундиры, — никто не остановит страшный таран. Не встанет на пути у стенобитной машины. Не закроет грудью золотые надписи с именами гвардейских полков. Только он, Кольчугин.
Красная муть хлынула ему в глаза. Он вытянул руки и кинулся в колонну, желая схватить змею, сжать в кулаках ее скользкое тело:
— Назад! Не сметь! Не пущу!
Он кого-то схватил за рубаху, кого-то толкнул. На него удивленно смотрели. Его узнавали:
— Кремлевский холуй! Денщик Президента! Старый маразматик! — Ему кричали, смеялись, отталкивали. Какой-то молодой человек больно его пихнул. Какая-то девушка нацепила ему на голову венок ромашек. Какой-то демонстрант в расшитой рубахе плеснул в него зеленкой. Жидкость обожгла щеку, полилась на рубаху, испачкала ядовитым изумрудом.
Кольчугин охнул, отшатнулся. Колонна, шелестя и звеня, проструилась мимо. Стекала вниз, по бульвару к Трубной, исчезая в железной дымке.
Кольчугин стоял, несчастный, с венком ромашек на голове, в ядовитых зеленых пятнах. Чувствовал, что упадет.
— Здравствуйте, Дмитрий Федорович. Вы прямо как Лель какой-то. — Перед ним стоял сутулый, почти горбатый человек в неряшливо застегнутой ситцевой блузе и таких же мятых, серовато-белых штанах. Его лицо было морщинистым и обрюзгшим, в стариковских наростах. Нос крючком нависал над губами, словно стремился соединиться с заостренным, как полумесяц, подбородком. Седые клочковатые волосы остались только у висков, голый череп был в пятнах пигмента. — Ну, просто сказочный Лель!
Кольчугин узнал в человеке литературного критика Вигельновского, с которым страстно сражался долгие годы, когда Вигельновский, либеральный литературовед, в своих статьях истреблял все, что принадлежало к советским литературным течениям. Он был зол, умен, беспощаден. Двигался с огнеметом по литературному полю, сжигал репутации, направления, школы, оставляя после себя выжженную землю. Не одну статью он посвятил Кольчугину, его военным романам, стараясь истребить их дух и эстетику. Называл их «каннибальскими», «хлюпающими кровью». Они сражались, обменивались разящими ударами, но постепенно состарились, ослабели в своей неприязни, покинули поле боя, почти забыли один о другом. Теперь же Вигельновский, не поспев за колонной, отстал. Они встретились и стояли среди пустого бульвара, как две нахохленные старые птицы.
— Что, Дмитрий Федорович, страшно? Вижу, как дрожите. Вместе с вами в Кремле дрожит ваш Президент, вся его трусливая челядь. Раздразнили Америку? Раздразнили Европу? Это вам не Болотная! Это вам не безоружных юнцов дубинами по головам! Америка долго терпела, а теперь вас раздавит, как вшу! Шпана, уголовная шпана! Вас повезут в Гаагу в клетке вместе с вашим Президентом, и люди будут плевать в вас! Смотрите, какой вы жалкий, дрожащий!
Вигельновский все еще трудно дышал, хватался за грудь. Но вспыхнувшая в нем ненависть сообщала ему энергию. Он одолевал немощь, морщины его шевелились, и их становилось меньше.
Кольчугин, в растерзанной одежде, перепачканный зеленкой, забыв снять с головы венок, не понимал, что ему говорят. Только видел ядовитое, с желтыми зубами лицо старика, его торжествующую улыбку и хищный нос, готовый сомкнуться с подбородком.
— И где же ваш русский Президент? Где защитник русских? «Своих не сдаем! Какое счастье быть русским!» Сдал, да еще как! Показывает вам, русофилам, как ставят ваших русских на колени в вонючих мешках, и они просят пощады. А ведь он, Президент, так же будет стоять на коленях с мешком на голове. Станет просить пощады у всего человечества, которое с презрением отвергнет его мольбу! Вам показали, что вы — негодный народ. Не народ, а остаток народа! Евреи за одного пленного капрала стерли с земли сектор Газа. А вам показывают оторванные ручки русских девочек, а вы только тупо сопите!
Вигельновский хохотал. Притоптывал. Его пепельное лицо начинало розоветь. Пространство между носом и подбородком увеличилось, и в этом пространстве яростно шевелились смеющиеся губы. Так иссыхающий в горшке цветок начинает оживать, наполняется соками, когда его польют водой. Вигельновский оживал, обрызганный ненавистью, которая возвращала молодость его дряхлому телу.
Кольчугин чувствовал огненные языки ненависти, обжигавшие его. В нем поднималась старинная тоска, слепая ярость, незабытые оскорбления. Перед ним был враг, торжествующий, глумливый и безнаказанный.
— Нет, теперь мы не повторим ошибок девяносто первого и девяносто третьего года! «Добить гадину»! Я говорил, я требовал. Меня не послушали. Отпустили на свободу подонков ГКЧП! Отпустили на свободу бандитов — баррикадников из Белого дома! Вас всех тогда надо было ставить к стенке, и Россия жила бы счастливо. Не было бы этих фашистских имперских теорий, этих бредов о русском мессианстве! Не было бы этого бандитского налета на Крым! Этого разбоя в Донбассе! Но ничего, теперь мы умнее! Всех в фильтрационные пункты, чтобы покончить с заразой! Всех террористов в казачьих папахах, всех идеологов, подстрекателей — к стенке! И Россия вздохнет свободно!
Вигельновский распрямил сутулые плечи. Глаза выплескивали черное пламя. Нос, беспощадный и гордый, напоминал хищный клюв. Кольчугин почувствовал, как в груди открылась жаркая душная яма, и слепая угарная ярость затмила глаза, словно в них лопнули красные кровяные сосуды.
— Негодяй! Подлец! — крикнул он и хотел ударить Вигельновского в лицо, но промахнулся. Не устоял на ногах и упал на вытянутые руки соперника. Тот вцепился в Кольчугина. Они схватились, стали дергать друг друга за одежды, хрипя, задыхаясь. Разом обессилели, расцепились. Стояли на бульваре в изнеможении, два нелепых старика, и двое проходивших мимо парней весело засмеялись:
— Во, деды дают! Надо фотку сбросить в Фейсбук!
Кольчугин повернулся, переступил лежащий на земле венок из ромашек и, шатаясь, побрел туда, где ждала его машина.
Дома он брезгливо совлекал с себя измызганную, растрепанную одежду. Отмывал отвратительную зеленку, которая въелась в поры.
Он снова потерпел поражение. Был как шут, как смехотворный старик. Был все еще подвержен вспышкам страсти и ненависти, которые оборачивались для него позором и унижением. Он не умел использовать последние отпущенные ему дни, чтобы приготовиться к уходу. Привести свой мятежный дух к гармонии. Провести остаток дней в размышлении о смысле дарованной ему жизни. Обрести тот молитвенный и возвышенный покой, в котором он встретит кончину.
Он должен отрешиться от клокочущей, стреляющей реальности. Отвернуться от горящих городов, от царящей вокруг беспощадной борьбы. От митингов, шествий, ядовитого Интернета. Все это удел других, молодых, с неизрасходованными страстями, с несгибаемой волей, с острым ощущением грозных дней, в которых им предстоит совершать свои подвиги, прокричать призывы и лозунги, быть услышанными и, быть может, убитыми. Взять на себя ношу истории, ее страшный вес. Выпустить из-под тяжкого свода утомленных бойцов, которые тихо уйдут в забвение.
Кольчугин бродил по дому. Уселся в кресло, вспомнив, как однажды, холодной осенью, жена подошла и накрыла ему ноги теплым пледом. Прилег на диван и вспомнил, как дремал на этом диване и сквозь дрему слышал звяканье посуды на кухне, запах малинового варенья. Жена поставила на плиту алюминиевый таз, в котором кипела алая сладкая гуща.
Он вдруг подумал, что почти не помнил своих детей. Не помнил, как они взрастали. Не помнил драгоценных переливов, когда каждый день дарит что-то новое, восхитительное, и память удерживает первый детский лепет, первые шаги, первое произнесенное слово. Жена, уже во время болезни, умиленно вспоминала множество случаев, смешных и милых, связанных с детством сына и дочери. Казалось, она держит перед глазами невидимую раковину в переливах перламутра и любуется ей. Хотела вовлечь в эти воспоминания Кольчугина, но он ничего не помнил. Дети росли без него. А он, одержимый странствиями, погоней за впечатлениями, уносился из дома, упиваясь видом свежего газетного листа, где был напечатан его очерк о военных учениях, о стратегических бомбардировщиках, летящих к полюсу, об атомных подводных лодках, уходящих в автономное плаванье. И этот свежий, пахнущий типографской краской газетный лист заслонял от него играющих на ковре детей, жену, прекрасную в своем материнстве, ее бессонные ночи, когда дети болели, ее бесконечные труды, когда она стирала, мыла, лечила, утешала, ставила детские спектакли, устраивала новогодние елки.
Но нет, он помнил несколько случаев, связанных с маленькими детьми.
Рождение дочери в теплый апрельский день, когда деревья были в зеленом тумане и он ждал жену у родильного дома с букетом цветов в счастливом недоумении. Он отец и сейчас увидит своего первенца, и что это изменит в его судьбе? Сиделка с румяным лицом, похожая на кустодиевскую купчиху, вынесла белый кокон, перевязанный розовыми лентами. И следом — жена, бледная, с огромными сияющими глазами, в которых было обожание, умиление и мольба. Словно молила этот огромный город, этот грозный рокочущий мир принять ее чадо, сберечь, полюбить, не причинить страданий. Он вложил в пухлую руку сиделки конверт с дарением и принял легкий сверток, в котором, среди белоснежных материй, в глубине что-то таинственно светилось, дышало, живое, почти невесомое, — его дочь. Он старался понять свое чувство к ней, пережить свое отцовство. Но испытывал лишь веселое недоумение, неловкость движений, боясь уронить или неосторожно сжать легкий кокон.
Дома их ждала родня — бабушка, мама, теща. Был накрыт стол, сияли умытые окна. Он положил драгоценный сверток на кровать, и жена любовно и бережно развязала ленты, раскрыла сверток. И обнаружилось маленькое розоватое тельце с приподнятыми ножками, хрупкими, как стебельки, ручками. Кольчугина поразили крохотные нежно-розовые ноготки на шевелящихся пальчиках рук. Жена показывала сотворенное ею чудо, и на ее прекрасном лице были гордость и восхищение. Она призывала всех восхищаться.
Бабушка подошла, прилегла на кровать. Приблизила к младенцу свое сморщенное, коричневое лицо. Стала молча, долго смотреть на свою правнучку. На ее перламутровое тельце, которое слабо вздрагивало от таинственных биений. Бабушкины карие глаза, почти невидящие, замерли, не моргали. Казалось, между ней и ребенком установилась незримая связь, прозрачный световод, по которому бабушка переливала в правнучку все родовые преданья, все родовое наследие. Готовясь покинуть мир, она вдыхала в правнучку свою исчезающую жизнь, продлевая существование рода, направляя его в бесконечность. Кольчугин благоговейно созерцал это таинство. Чувствовал линию жизни, на которой они все поместились.
Это воспоминание умиротворило его. Свой день он завершил тихо, успокоившись от дневного потрясения. Не включал телевизор. Черный прямоугольник таил в своей глубине зрелища убиваемых городов. И он не позволял этим зрелищам всплыть на поверхность.
Он достал из шкафа клетчатый плед. Сел в кресло и укрыл себе ноги, как это сделала когда-то жена.
«Спасибо, милая», — произнес он неслышно. Сидел в долгих сумерках, глядя на гаснущий за окном сад.
Глава 6
Утром ему позвонила активистка Лапунова, та, что участвовала в ток-шоу «Аналитика». Ее энергичный, требовательный голос с первых же слов вызвал у Кольчугина едкую неприязнь. Воскресил недавнее унижение, отвращение к лживому телеканалу, который устроил ему ловушку, вырезал его страстное обращение к Президенту.
— Дмитрий Федорович, напоминаю, что сегодня состоится митинг в поддержку Новороссии. В «Останкино» вы дали согласие. Очень вас жду.
— Простите, никакого согласия я не давал. Не мне в моем возрасте бегать по митингам. Для этого есть молодые.
— Но, Дмитрий Федорович, ведь вы обещали. Свидетелем тому — вся страна. И потом, вы — авторитет, не сравнимый с нами, молодыми. Вы — золотые уста России!
Кольчугин представил ее моложавое лицо с молодежной челкой, прикрывавшей морщинки на лбу. Ее напор был характерен для женщин, посвятивших себя общественной деятельности. Он всю жизнь сторонился этих шумных и неутомимых активисток, бесцеремонных и фанатичных.
— Еще раз прошу меня извинить. Я неважно себя чувствую. Все, что я мог сказать в поддержку Новороссии, я сказал в моих статьях и выступлениях. Я не оратор, а писатель.
— Дмитрий Федорович, на митинге будут представители всех патриотических организаций. Резолюцию митинга прочитают в городах Донбасса, прочитают в Кремле, прочитает Президент. Вы же хотите, чтобы русская армия прекратила геноцид в Донбассе? Мы не обойдемся без вашего слова. «С кем вы, мастера культуры?»
Это назойливое вторжение в его тихий утренний дом Кольчугин воспринял как бестактное насилие. Хотел сказать резкость, но сдержался.
— Еще раз прошу меня извинить, но я не сумею прийти, — и отложил телефон.
Он полил цветы на окнах, те, что раньше поливала жена. Хотел вернуть себе вчерашние чувства, когда память, блуждая в прошлом, отыскивала среди ошеломляющих зрелищ, военных походов и государственных переворотов, — отыскивала драгоценные воспоминания о детях, о кратких мгновениях, когда все они собирались вместе.
С маленьким сыном они идут через поле картошки. Сын едва возвышается над ботвой, цепляется за стебли, семенит в борозде, боясь отстать. А в нем такая острая нежность, любовь к его круглой голове, маленькому торопливому телу. Сын страстно стремится не отстать, не потеряться в огромном поле, в огромном мире, где ему опорой служит отец, его сила, доброта и любовь.
В осенней деревенской избе они всей семьей собрались у горящей печки. Красные язычки на стене. Жена прижала к себе детей, а он кочережкой шевелит дрова, окружая их красными искрами. Захлопнув дверцу, продолжает рассказывать бесконечную сказку, которую тут же выдумывает. Про волшебных муравьев-канатоходцев. Про злобных карликов и добрых лилипутов. Про Птицу Ночь, которая летает над заснувшей деревней. И в детях такое страстное внимание, нетерпение, и жена сама, как дите, внимает его фантазиям.
Они вышли на берег ледяного ночного озера, над которым стояла огромная голубая луна. Он подобрал прозрачные ледышки, раздал детям, жене, и они сквозь ледяные линзы смотрят на луну. Лица дочери, сына, жены в голубых таинственных отсветах. Он зачарован огромным волшебным миром, в который они явились и теперь неразлучны навеки.
— А на луне люди водятся? — спросила дочь.
— Мы с вами лунные люди, — сказала жена.
— Лунные люди, — завороженно повторил сын.
Жена кинула на озерный лед ледяное стеклышко, и оно зазвенело, покатилось, мерцая, исчезая в сумерках.
Кольчугин вслушивался, ловил тот далекий звон.
Опять раздался звонок. Он услышал требовательный, возбужденный голос Лапуновой:
— Дмитрий Федорович, включите телевизор! Посмотрите, посмотрите, с кем «мастера культуры»! А вы не хотите идти на митинг!
Раздраженный, повинуясь бесцеремонному требованию, Кольчугин включил телевизор.
Известный рок-музыкант Халевич пел свою бравурную песню о лазурной птице, приносящей победу и счастье. Он пел ее, находясь в расположении украинских войск в районе покоренного Славянска. В парке с поломанными деревьями, среди разрушенных стен сидели на земле солдаты. Гремел и танцевал на месте ударник. Саксофонист раскачивал из стороны в сторону саксофон. Патлатый пианист вонзал длинные пальцы в синтезатор. Халевич, со своим характерным лицом смеющейся белки, двигал плечами и бедрами, исполняя гремучую песню. Солдаты хлопали, свистели, раскачивались. На коленях лежали автоматы. Лица были исхудалые, загорелые, опаленные боями.
Кольчугин чувствовал, как его истощенные мышцы начинают крепнуть от ненависти. Скулы сводила судорога отвращения. Слезящиеся глаза наполнялись злым блеском.
Перед ним был враг, беспощадный, неистребимый, бессмертный, возникший из тьмы времен, чтобы терзать родную землю. Его песня была ритуальным псалмом, накликающим смерть на Россию. Птица, о которой он пел, была синей смертью, которая выклевывала глаза младенцам. Победа и счастье, о которых он пел, были победой над русскими, счастьем увидеть их поражение. Солдаты, опьянев ядовитой огненной музыкой, шли к своим гаубицам и «Градам», продолжая стирать с земли города Донбасса. Эту музыку слышали в застенках пленные ополченцы, у которых битами ломали кости. Колдун с лицом хохочущей белки глумился над Кольчугиным, над его бессилием и немощью.
И вид этого ненавистного, с беличьими резцами лица распечатал в нем потаенный ключ страсти и ярости. Он снова был боец, был в строю. Торопливо собрался, вызвал шофера и отправился на митинг.
Митинг собирался в Парке культуры, на берегу Москвы-реки, в месте, отведенном властями под всевозможные сходы и собрания, которыми кипело недовольное общество. Кольчугин оказался среди многолюдья, которое стекалось, слипалось в сгустки. Кружилось в водоворотах, образуя сложную смесь партий и групп, со своими вождями, стягами, патриотическими листовками. Некоторые явились в футболках с эмблемами своих организаций. Другие навязчиво раздавали крохотные газетки и воззвания. Были заметны странные персонажи, длинноволосые, бородатые, то ли в рясах, то ли в долгополых рубахах. Словно явились на митинг из восточных монастырей, из колдовских урочищ, с языческих богомолий.
Кольчугину была знакома эта патриотическая толпа, в которой, наряду с коммунистами, монархистами, евразийцами и националистами, появлялись эти загадочные посланцы Древней Руси, колдуны, волхвы и расстриги.
Было солнечно, жарко. По реке, среди ветряного блеска, плыли трамвайчики. В стороне плескалась музыка аттракционов, раскачивались огромные качели, звенели «американские горки». Крымский мост парил над рекой, словно из голубого стекла, в котором струились прозрачные энергии света. Кольчугин любовался этим световодом, соединившим Крым и Россию, а Россию с небесной бесконечностью, из которой в русскую душу проливался голубой фаворский свет.
Среди клубящейся толпы была установлена невысокая трибуна, стояли громкоговорители. Кольчугин не спешил к трибуне, останавливался то у одной, то у другой группы. Прислушивался к молве. Повсюду говорили о Новороссии.
— Слушайте меня, одна женщина сказала, что эта война через двадцать дней сама собой разрешится. Как руками разведут. — Это говорила остроносая особа с бойкими сорочьими глазами, какие бывают у разносчиц слухов. — Эта женщина ехала в автобусе и сказала, что война сама собой рассосется. «Не верите мне? — говорит. — Так вот, смотрите. Сейчас остановка. Я сойду, войдет милиционер и сядет на мое место». На остановке выходит. Заходит милиционер и садится на ее место. Хотите — верьте, хотите — нет. — Особа блеснула круглыми сорочьими глазами и заспешила к соседней группе, чтобы там повторить свою историю.
— Это наши специально бомбежку устроили. Люди бегут в Россию, селятся, работу получают. Нам рабочие руки нужны, а то в России русских совсем не осталось. Для того и бомбят. — Суровый мужчина с мучительной морщиной на лбу был из тех тугодумов, кому вдруг открывается неожиданная мысль, и они упрямо носят ее в своей темной одинокой морщине.
— Вы говорите, почему это Президент войска не вводит? А я отвечу. Ему американские генералы показали карту, на которой видно, что нам войны не выиграть. Ихние ракеты все наши шахты, самолеты и лодки в первые полчаса сожгут. Мы и пальнуть не успеем. И его секретное убежище им тоже известно. Его там специальной ракетой достанут. Вот наш-то и испугался. А как же? Своя жизнь дороже! — Это говорил едкий маленький человечек, насмешливо оглядывая собравшихся. В его глазках светилось всеведение, превосходство над непосвященными собеседниками.
— Им, ребятам донецким, кое-чем помогают, что здесь не нужно. Какое-никакое оружие сунут, которым ни танк, ни самолет не побить. Вот и пусть сражаются, пока их всех не перебьют. Они, в Донбассе, своих богатеев к стенке поставили, красный флаг повесили, а нашим богатеям это никак не нравится. Вот и подставляют под бомбы, чтобы всех перебили. — Человек в красной футболке с советским гербом обвел всех покрасневшими глазами, словно его мучили бессонницы с неотступной тоской.
— В Киеве хазары власть захватили. Была Украина, а теперь Хазария. Они в Донбассе русских добьют и за Крым возьмутся. Мы с мужиками едем в Донбасс с хазарами биться. — Это произнес молодой парень в черной футболке, на которой красовался белый череп и надпись: «Православие или смерть».
— А что я вам скажу, люди добрые. В монастырях за войну молятся, чтобы быстрее случилась. Война всю дрянь спалит, народ очистит. Много в народе дряни развелось. — Бородатый, с желтым лицом мужичок в линялом подряснике и стоптанных башмаках паломника перекрестился и пошел. Пробирался среди разноцветных футболок, красных стягов, георгиевских лент. И над всеми, сотканный из голубых лучей, парил Крымский мост, источал бестелесную энергию света.
— Дмитрий Федорович, что же вы не идете? Мы начинаем! — Из толпы возникла взволнованная Лапунова со своей кокетливой челкой. Потащила Кольчугина к трибуне.
С возвышения толпа казалась сшитой из лоскутов. Один лоскут был желтый. Там дружной когортой стояли «евразийцы», облаченные в футболки песчаного цвета с черной надписью «Евразия» и скифской бабой. Другой лоскут был красный. Так выглядело движение «Смыслы истории». Каждый соратник напоминал стручок красного перца. В белых футболках с золотыми двуглавыми орлами толпились члены партии «Великая Русь». Черные, с белыми черепами, теснились православные радикалы. Виднелись казаки в папахах и фуражках. Исповедники языческих культов в белых плащах с золотыми перевязями на лбах. Толпа выглядела беспокойной, нервной. Лоскуты казались сшитыми наспех, непрочно. Между партиями пульсировало прозрачное электричество, какое трепещет вокруг изоляторов высокого напряжения.
Первым выступал священник, степенный и благообразный. Смиренным голосом проповедника он призывал к миру народ, охваченный междоусобной бранью. Ратовал за скорейшее прекращение боевых действий и за мир на многострадальной украинской земле.
— Господь наш Иисус Христос говорит: «Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божьими». И я призываю вас, братья, проповедуйте мир. С Украины, с благодатной земли Херсонеса, озарило нашу Россию дивное, ниспосланное нам православие. Пусть кротость наполнит наши сердца. Пусть покаяние укротит нашу гордыню, Господь, вразумляющий нас этой войной, пошлет нам мир, и враждующие стороны сойдутся в братских объятьях.
Священник взмахнул рукавами черной рясы, став похожим на бабочку-траурницу, и в его руке просверкал золотой крест.
Площадь отозвалась недовольством, глухим ропотом, даже свистом. Никто не хотел примирения. Все хотели сражаться и побеждать. Кольчугин видел, как был смущен священник, ушел с трибуны и стал выбираться из толпы, покидая площадь.
Нещадно пекло. Над Москвой-рекой стояла пепельная туча с оплавленным краем. Вода казалась кипящим свинцом, по которому плыли трамвайчики. В воздухе трепетала прозрачная плазма, заряжала толпу больным электричеством, и казалось, над головами пробегают фиолетовые вспышки.
Выступал лидер «евразийцев», рыжебородый, с огромным сияющим лбом, манерами кафедрального профессора, который неистово отстаивал свою теорию.
— Битва за Новороссию — это битва за Евразию! Кто владеет Новороссией, владеет Евразией! Атлантисты, ведомые англосаксами, посягнули на великие пространства бассейнов Дона и Волги, стремясь прорваться к Уралу и в Среднюю Азию! Они посягнули на Храм Василия Блаженного, на пагоды Тибета, на мечети Ирана! Началась битва миров! Ополченцы Донбасса — это витязи Евразии! Они истекают кровью на блокпостах Донецка и Луганска, и надо немедленно ввести русские войска для отражения атлантистов! Русские танки должны пойти по улицам Львова и Киева, а если надо, то по улицам Варшавы и Берлина! Пусть не пугают нас ядерной войной! Рабство страшнее любой войны! Наш Президент, глубинный евразиец, окружен атлантистами! Они взяли в плен его душу и разум! Поэтому он медлит с вводом войск! Освободим от атлантистов Президента! Освободим от атлантистов Новороссию! Слава Евразии и ее славным витязям!
Он вскинул вверх руку, рыжебородый, сияя лбом, похожий на скифа, случайно нацепившего на себя профессорский сюртук. Одна часть площади, в желтых евразийских нарядах, ликовала и славила оратора. Другая, в белых облачениях с золотыми орлами, протестовала и свистела.
Выступал предводитель партии «Великая Русь», невысокий, точеный, изящный. У него был острый решительный нос и волевая ямочка на подбородке. Он твердо оглядел площадь, над которой встала пышная туча с раскаленной кромкой. Кольчугин чувствовал, как в воздухе летают прозрачные электрические стрекозы, трепещут и шелестят. Каждый вздох наполнял грудь сухим огнем, а выдох напоминал фиолетовый факел.
— Войска не вводить! — чеканил слова лидер «Великой Руси». — Россия не выдержит большой европейской войны! Совокупный военный и экономический потенциал НАТО превышает возможности России в сто раз! Кто призывает к войне, тот провокатор и враг Президента! Новороссию поддержим добровольцами и негласными поставками оружия! Люди нашей партии сражаются на блокпостах Донецка, в то время как другие загорают на пляжах Евразии! Берегите Президента! Без него у России отберут Крым, а также Урал и Сибирь! Государство нельзя доверять истерическим профессорам и политическим безумцам!
Оратор-«великоросс» отступил в глубь трибуны, где скифская борода профессора-«евразийца» задымилась от ненависти. На площади белый лоскут «великороссов» надвинулся на желтый лоскут «евразийцев», и там заискрило.
Кольчугин боролся с обмороком. Кораблики в кипящей воде плыли, как призраки. Крымский мост был похож на гигантскую птицу с железными перьями и выпущенными когтями. Казалось, схватит проплывавший кораблик и, сжимая добычу, исчезнет за тучей.
Теперь у микрофона стоял лидер движения «Смыслы истории». Как и его сторонники, он был облачен в красную долгополую рубаху, плотно облегавшую узкое подвижное тело. Он еще молчал, но уже жестикулировал, выделывая руками магические вензеля, словно гипнотизировал площадь. Как и его сторонники, напоминал стручок красного перца. Его колдовские жесты воздействовали на красный лоскут толпы. Искатели «исторических смыслов» стали раскачиваться, погружаясь в транс, готовые внимать не словам предводителя, а глубинным смыслам и сущностям.
— Соратники, я обещал вам, что восстановлю Советский Союз? И вот он восстанавливается в Новороссии! «Красные смыслы» неистребимы, и они вновь проступают на фреске мировой истории! Разрубленные пространства, рассеченные народы соединяются! Там, в Новороссии, созидается новый мир, вызревает новая мировая идея! Всемирная Республика Советов! Не Россия присоединит к себе Новороссию, а Новороссия присоединит к себе Россию! И Украину! И Прибалтику! И Францию! И Испанию! И Израиль! На блокпостах сражаются русские, украинцы, евреи, сербы, каталонцы, ирландцы, немцы! Весь мировой Интернационал! И не говорите больше про какой-то особый Русский мир! Там весь мир, все человечество! И не говорите мне о каком-то православии! Там царствует «красное вероисповедание», вера в «красные смыслы», вера в бессмертие! Так победим!
Он совершил движение, напоминающее акробатический танец, и часть площади, исповедующая «красные смыслы», повторила за ним этот пируэт. А остальная площадь враждебно зарокотала. И в ответ зарокотала пепельная туча, в глубине которой появилась черная сердцевина, и там что-то мерцало, потаенное и зловещее.
Кольчугину казалось, что он может рухнуть. Больше не было воздуха, и он задыхался в безвоздушном пространстве раскаленного города. Вода в реке почернела, и кораблик плыл, сражаясь с ядовитыми волнами. Крымский мост казался свитым из черных и синих жил, набряк, как сведенный судорогой мускул. Дико, безумно звенели в стороне аттракционы.
— Дмитрий Федорович, теперь вам! — Лапунова подтолкнула его к микрофону.
Кольчугин почувствовал, как его колыхнуло. Хотел ухватиться за хрупкий штатив микрофона, но удержался и некоторое время стоял, видя вместо площади разноцветный туман. Туча высилась над головой, похожая на огромного быка. Часть города еще сверкала на солнце, но другая уже была во мраке. И он подумал, что мир явил ему картину вечного сражения, битву света и тьмы, и его смертная жизнь таинственным образом включена в эту схватку.
— Что мне вам сказать, люди русские? — Его голос в микрофоне дрожал, предвещая рыдания. — Я не знаю, что чувствует Президент, видя, как в детских гробиках лежат убитые дети. Как цветущие города, построенные нашим великим народом, разрушаются бомбами и ракетами. У Президента есть совесть, есть боль, есть тысячи неизвестных мне обстоятельств, побуждающих его действовать так, как он действует. Что я могу, русский писатель, проживший долгую жизнь? У меня нет воздушных армий, нет танковых колонн, нет установок залпового огня. У меня есть мои книги, те, что написаны, и та, что еще не написана. Книга о городах-мучениках, которых убивают у всех на глазах. Я поеду в Новороссию и напишу эту книгу. И я хочу, чтобы это была книга любви, книга ненависти, книга возмездия!
Над головой, в черной туче, пророкотало, словно в ней провернули тяжелый вал, и мрачно просверкали колеса, растворявшие тяжкие створы ворот. Дунул холодный ветер, ударили острые, как пули, капли.