Ополченцы привезли на передний край противотанковые ежи, сваренные из обрезков рельс. Сбросили их из грузовика.
— Мужики, говорите, где ежики ставить. Откуда на вас танки попрут?
Рябинин отправился в штаб батальона, чтобы получить указания у начштаба.
В штабе, в горнице с раскрытыми окнами, у стола с бумагами, картами, рациями, под висящим на гвозде автоматом, сидел комбат Курок. За его спиной у стены стояло полковое знамя времен Отечественной войны, бархатное полотнище с вышитым профилем Ленина и надписью: «За нашу советскую Родину!» Курок был в тельняшке, с лысым черепом. В рыжей косой бороде скрывался шрам, шевелились губы, с трудом проталкивающие слова. Он говорил по мобильному телефону. Была включена громкая связь. Он сделал знак Рябинину, чтобы тот не мешал, и Рябинин от порога слушал разговор комбата.
— Вот не думал, Слава, что встретимся. Я тебя после училища потерял из виду, все думал, где это мой друг Владислав Курков потерялся. Слышал от кого-то, что в Чечне воевал, был ранен. Как теперь-то? Жив-здоров? — Громкая связь сквозь шелесты и потрескивания доносила чей-то дружелюбный голос.
— Да все нормально, жив-здоров. А как ты, Миша, мой телефон раздобыл?
— Да пленный из твоего батальона. Кажется, позывной «Малюта». Мы его немного прижали, и он мне твой телефон дал. Сказал, что «Курок» — это Курков Владислав Александрович. «Ба, думаю, так ведь это друг мой Слава. Дай позвоню!»
— Ну, рад тебе, Миша. Здорово! Как ты? Есть семья, дети?
— Семейный. Старшая дочь, младший сын. Да ты помнишь Варю мою. На выпускном мы с ней танцевали. Ты еще сказал: «Не раздумывай, женись с лёту». Так что ты нас вроде и сосватал. А ты-то как?
— Развелся. Сын растет в стороне.
— А помнишь, тактику нам читал полковник Кавун? «Товарищи курсанты, ваша дурь, мои нервы!» Недавно встретил его на Крещатике. Такой же толстый и усами дома задевает.
— Помню Кавуна. Мы тактику изучали на примерах Великой Отечественной. А надо было на примерах Гражданской. Теперь бы нам пригодилось.
— Слушай, Слава, а ведь за мной долг остался. Ты тогда выручил меня, дал денег. Я все мучился, как отдать. Может, теперь отдам? Только гривнами, рублей нема.
— Да ты отдаешь каждый день. То гаубичными, осколочными. То танковыми, фугасными. Отдаешь с процентами.
— А что остается, Слава? Куда вы, москали, лезете? Где вы, там кровь, разорение. Мало тебе было Чечни? Весь Кавказ перетряхнули, кровью залили. Теперь на Донбасс пришли. В вас, москалях, имперский бес сидит. Как его укротить? Только фугасными и осколочными. Другого языка не поймете. Ни русский, ни украинский, только язык артиллерии.
— Какое было государство, какая страна Советский Союз! Все жили дружно, как братья. Какая мощь, какое богатство. Надо было разрушить, разломать, всех перессорить. Что ж, теперь придется заново страну собирать. Крым подобрали, подберем и Донбасс.
— Не дадим, Слава! Голодомора не будет! Чернобыля не будет! Не с Украиной воюете, а с Европой! С НАТО! С Америкой! Задницу вам надерут. И тебе, и твоему Президенту! Москаль — самое вредное на земле существо! Плесень, слизь! Мы эту слизь соскоблим!
— Соскоблите, говоришь? Вы из «Градов» по детским садам долбите! Это вы соскабливаете? Людей заживо сжигаете! Это соскабливаете! Женщинам животы вспарываете и в ямы бросаете. Соскабливаете? Подожди, еще в Киеве второй Нюрнберг состоится! И ты там будешь сидеть за военные преступления!
— Сам шею помой! Будешь в Москве на фонаре болтаться!
— Я тебе шанс даю. Бросай своих бандеровцев и фашистов. Переходи на нашу сторону. Пошли к черту своих олигархов и воров. И давай, отпускай моего человека Малюту.
— Ах, какая беда с Малютой вышла! Что ж ты раньше-то не просил! Мы твоему Малюте уши и язык отрезали, да и расстреляли. Был Малюта, и нет Малюты!
— Гад кровавый! Встречу, убью!
— Я же тебе должок не отдал. Сейчас пришлю!
Курок отшвырнул телефон. Его борода дрожала, в ней, набухший кровью, краснел рубец. Через минуту грохнуло на задворках, раз, другой. Два снаряда перелетели пшеничное поле и разорвались посреди села.
Рябинин возвращался на позицию и услышал за домами музыку и пение. Улица, выходившая к пшеничному полю, была перерыта траншеей. Бугрились белесые мешки с землей. Топорщились еще не расставленные противотанковые ежи. Лежали на бруствере гранатометы. И тут же собрались ополченцы и местные жители, которых музыка выманила из погребов и подвалов.
Ополченец с позывным «Артист» играл на аккордеоне. Повесив на плечо автомат, перебирал перламутровые клавиши, ловко давил кнопки, растворял малиновые меха.
Его длинное смуглое лицо окружала кудрявая бородка. Над крупным горбатым носом сходились густые брови. Из-под зеленой косынки на затылке выбивались длинные волосы. Он был в пятнистой форме, но вокруг шеи был обмотан розовый шелковый шарф, а из нагрудного кармана вместо гранаты выглядывал розовый щеголеватый платочек. На ногах были поношенные лакированные туфли, оставшиеся с тех времен, когда он, солист эстрады, выступал с концертами в домах культуры и сельских клубах. Он играл на аккордеоне, пел, открывая белые зубы, и на его лице было мечтательное томное выражение, которое так привлекает к себе немолодых одиноких женщин. Эти женщины, иные почти старухи, вышли на белый свет из своих убежищ, как на звук манка вылетают из чащи осторожные птицы.
Артист исполнял танго. Звуки, сладостные, как мед, струились в горячем воздухе. Пленяли слушателей, оглушенных и поникших среди артиллерийских налетов.
Здесь были ополченцы, отошедшие от амбразур или прервавшие дневной отдых, столь необходимый перед ночным дежурством. Жила страстно внимал, и было видно, как от наслаждения по его скулам пробегают сладкие судороги. Ромашка мечтательно качал головой, словно музыка несла его по чудесным волнам. Ополченцы, доставившие к переднему краю противотанковые ежи, бросили курить, бережно затоптали окурки. Стали похожи на прихожан с одухотворенными лицами.
Среди пожилых женщин в неряшливых кофтах, домашних фартуках, небрежно повязанных платков Рябинин заметил высокую статную обитательницу дома с каменной башенкой и затейливыми колонками. Она стояла, сложив руки на высокой груди. Голову ее украшала тугая коса, а лицо, белое, чистое, было неподвижно, словно из мрамора. Неподалеку стояла другая женщина, в васильковом платье, в котором прозрачно светилось молодое стройное тело. Рябинин сквозь шелковую ткань угадывал ее колени, бедра, живот.
— «Утомленное солнце тихо с морем прощалось, в этот час ты призналась, что нет любви». — Артист наклонял голову к великолепному, в перламутре и серебре, инструменту. Упивался его звучанием, своим пением, сладкой, как тягучий сироп, мелодией, которая переливалась из поколения в поколение, пробуждая в сердце сантиментальную нежность, любовную истому, воспоминание о невосполнимых мгновениях. Его слушали с обожанием. У старых женщин начинали розоветь лица. Они поправляли волосы, одергивали мятые кофты. У ополченцев на утомленных небритых лицах появлялось беззащитное выражение.
Рябинин вдруг вспомнил, как в детстве лежал в гамаке с соседской девочкой, и его нога касалась обнаженной девичьей ноги.
— «У меня есть сердце, а у сердца песня, а у песни тайна. Эта тайна ты!»
Молодой ополченец Завитуха, не снимая с плеча автомат, пригласил на танец худую, похожую на цаплю, продавщицу разгромленного магазина, которая привозила в батальон хлеб. Та сначала испуганно отшатнулась, а потом прижалась к Завитухе, и они танцевали, она — закрыв глаза и положив ему на плечо голову, а он — улыбаясь пьяной улыбкой, прижимая закопченную ладонь к ее худой спине.
— «Я возвращаю ваш портрет и о любви вас не молю. В моем письме упрека нет, я вас по-прежнему люблю».
Танцевали, пылили стоптанными бутсами и нечищеными туфлями. Старухи умилялись, подперев головы ладонями, смотрели на танцующих. Пшеничное поле, изрезанное танками, белело, и над ним летели стеклянные миражи.
Из проулка выскочил растрепанный бестолковый мужик в грязно-белой рубахе с шитым воротничком. Блаженно улыбался, открывал беззубые десны. Нелепо размахивал руками. Пустился в пляс. Отплясывал то ли кадриль, то ли гопак. Хлопал в ладоши, шлепал себя по бедрам и ягодицам.
Старушки закатывались в смехе:
— Палыч-то пол-литра горилки выпил, и полста лет с плеч сбросил!
Жила, какой-то развязанной, вихляющей походкой, с видом наглого ухажера, подошел к женщине с косой. Стал тянуть ее за руку в круг танцующих. Ее белое мраморное лицо испуганно дрогнуло. Она сбросила руку Жилы, покрытую синей татуировкой, и пошла прочь. Жила смотрел, как колышется ее сильное крупное тело, и рот его оскалился в злой веселой улыбке.
— «Встретились мы в баре ресторана, как мне знакомы твои черты». — Артист пропел слово «ресторан», как одессит, с рокочущим «р» и манерным «э». Он был великим певцом и артистом. Кумиром народа. Его музыка, его сладкий голос торжествовали над этой кромешной войной, над проклятыми самолетами, над жестокостью и неправдой. Его слушали обездоленные жители Петровки, слушали разрушенные хаты, посеченные осколками яблони, под которыми, без гробов, наспех были зарыты убитые при бомбежках.
Рябинин смотрел на женщину в васильковом платье, сквозь которое светилось и волновалось молодое пленительное тело. Шагнул к ней, увидев, как ярко обратились к нему ее радостные глаза.
Раздался крик:
— Танки!
Аккордеон прорыдал напоследок и смолк. Жители кинулись врассыпную, скрываясь в подвалах. Ополченцы бросились к амбразурам, похватали гранатометы. Рябинин видел, как исчезает в конце улицы васильковое платье.
Они сидели в траншее, глядя на белое пшеничное поле, по которому двигался танк. Он был далеко, окруженный солнечной пылью. Плотный темный сгусток, за которым летела прозрачная муть. Рябинин видел танк, тусклое сияние гранатомета в руках у Жилы, ополченцев, сжимавших автоматы и трубы гранатометов. Комбат Курок прижал к бровям бинокль, ловил далекий танк.
— Один идет, сука! — Жила нетерпеливо переступал в окопе, нацелив на танк острие гранаты. — А где другие «мусора»? А где бэтээры? А где пехота? Всадить ему под «самое не хочу»!
Танк приближался. Рябинину казалось, что он различает пыльные вихри вокруг гусениц, отливы металла на башне.
— Без команды не бить! — приказал Курок. — Дистанция выстрела — сто метров!
Рябинин ждал, что из танковой пушки полыхнет пламя, и окоп содрогнется от взрыва.
Прижался к брустверу, чувствуя лбом летящий снаряд, его свист, налетающую смертоносную мощь.
Но выстрела не было. Танк приближался. Рябинин видел, как гусеницы мнут колосья. Пыль за танком казалась пышным солнечным сарафаном.
— Целить под башню! Жила, Ромашка, ваш танк! — Курок напялил на лысый череп стальную каску, отложил бинокль и взялся за автомат. Рябинин, подражая комбату, принял на мушку танк, не понимая, как остановит его автомат тяжкий брусок танка.
Перед танком взметнулся черный взрыв, повесил занавеску земли и дыма. Танк пробил завесу, шатнулся в сторону. Стали видны катки, колея, прорезанная в пшенице.
Еще один взрыв за кормой танка, казалось, толкнул его. Танк рванулся вперед, а потом вильнул и пошел, наматывая на гусеницы колосья.
— Чумной какой-то! — Жила вел гранатометом, выцеливая танк.
— Не стрелять! — крикнул Курок, глядя в бинокль. — У него красный флаг!
Рябинин различил сквозь пыль красный, едва заметный флажок, трепещущий над люком водителя.
Танк метался по полю, уклоняясь от разрывов, которые вставали у его бортов. Казалось, черные великаны выскакивают из-под земли и ловят танк, а он ускользает от протянутых рук.
Разрывы прекратились. Танк оторвался от оседающей копоти. Приблизился с лязгом к траншее. Встал, сотрясаясь, потно блестя. В стальных катках застряли колосья. На башне сквозь пыль виднелся желтый украинский трезубец. Над люком водителя висел линялый красный флажок.
— Хрень какая-то! — Жила зло смотрел на танк, не выпуская гранатомет.
Из люка показался танкист, голый по пояс, в танковом шлеме. Отжимаясь на руках, выдавился из люка, соскочил на землю и устало сел у гусеницы. Стянул с головы шлем.
— Ты кто, псих? — спросил у него Жила.
— Кто таков? — Курок ударил ботинком стертый до блеска танковый трек.
Танкист поднялся, худой, с выступавшими ребрами, светловолосый, синеглазый, с растресканными губами. Его пятерни были темные от машинного масла, и казалось, на них надеты перчатки.
— Сержант Лукомский, вторая аэромобильная бригада. Прибыл к вам. Пригнал танк.
— Снаряды есть? — спросил Курок.
— Боекомплект. Пить хочу.
Ему принесли канистру с водой. Он пил, дрожал кадыком. Ополченцы окружили его:
— Ну, танкист! Ну, братан! А мы тебя чуть не рванули!
Он пил, тяжелея от воды. А напившись, поднял канистру и стал лить на себя. Рябинин смотрел, как стеклянно блестят его худые плечи.
Глава 19
После ночного отдыха Рябинин готовился заступить на пост. С утра над полем летали самолеты и бомбили соседний участок фронта у села Устиновка. Было тепло и сухо. Пахло яблоками. Среди разрушенных хат уцелели сады, и на согнутых ветках краснели плоды. В одном из проулков он увидел танк, тот, что вчера промчался через поле, увиливая от разрывов. Машина была вымыта, на зеленой башне, где прежде желтел украинский трезубец, теперь красной краской было начертано: «За Донбасс!» Хозяин танка, пригнавший машину, все так же голый по пояс, с торчащими вихрами, протирал влажной тряпкой габаритные огни. Танк с тяжелой пушкой и «активной броней» казался живым, позволял хозяину холить себя и мыть.
— Здорово, Танкист. — Рябинин пожал руку, сохранившую черноту машинного масла. — Ловко ты вчера уходил от взрывов. Классно водишь машину.
— Бог помог. Давлю рычаги, а сам молюсь. Бог слово мое услышал.
— Какое слово?
— Я Богу слово дал, что танк угоню и грех с души смою.
— А грех какой?
— Тяжелый. Может, мне с ним до смерти жить.
— Расскажи.
Танкист раздумывал, нужно ли делиться с чужим человеком тяжестью содеянного греха. Или следует нести его тяжесть в одиночку.
— Шли на Красный Лиман колонной, десять танков. Я в головном, командиром. Со мной на броне комбат. Вдруг на трассу джип навороченный. Из него мужик: «Стой!» Комбат велел встать. Мужик сует ему мешок денег: «Давай, разверни колонну. У меня коммуняки шахту забрали. Пойдем их накажем!» Он пошел на джипе вперед, мы за ним колонной. Подъезжаем к шахте. Большая, башня стоит, на ней красный флаг. Мужик из джипа кричит: «Долби их! Не мне и не им!» Комбат машины расставил и приказал фугасными и осколочными. Мы отстрелялись, каждый по два снаряда. Башню с флагом обвалили, пожар, дым. Развернулись и ушли. Стоим два дня в городе. На перекрестке держим блокпост. Слышу, музыка, трубы, тарелки. Идут человек триста, несут гробы, а в них шахтеры, которых мы два дня назад поубивали. Вдовы в черном, ихние товарищи в касках. Какой-то мальчоночек маленький увидел меня, подобрал камень и бросил в танк. До сих пор слышу, как броня чмокнула. Тогда я Богу слово дал. Угоню танк и перейду на сторону шахтеров. Вы же шахтеры, так? Теперь я за вас воюю.
— Мы шахтеры, — ответил Рябинин. — И землепашцы.
Он вытащил из-под танкового катка белый, зацепившийся колосок и пошел по проулку, слыша за спиной тихие звяки металла.
Рябинин проходил мимо низкой, в два оконца хаты. У калитки его окликнул ополченец Ромашка. Его большое, в золотистой щетине лицо улыбалось. Темно-синие глаза смотрели спокойно и ласково.
— Ты — Рябина. А в рябине большая сила. Баба, которая на сносях, рябину ест, у той дети кровь с молоком. Мужик, который спортсмен, или военный, или, к примеру, артист, если рябину ест, всегда победит и конкурс выиграет. Дрозд рябину клюет и петь начинает. Оттого певчий дрозд. Смекаешь?
— Ты — Ромашка. Корова ромашку жует и большой надой дает, — усмехнулся Рябинин.
— Заходи, покажу мою поликлинику. Я заместо фельдшера, который убег. Народ ко мне ходит. Я людям травы даю.
— Ты знахарь?
— Знахарь, который знает. А который не знает, пахарь. А который хитер, шахтер. Заходи, траву тебе пропишу. — Ромашка пропустил Рябинина на внутренний двор. Там стояли какие-то бочки и тазы с водой зеленоватого и желтоватого цвета. Тянулась веревка, на которой вяли пучки полевых трав. Расхаживала пегая курица, долбя клювом землю. У курицы не было одной ноги, и вместо нее был приторочен деревянный протез, искусно выточенный, с тремя деревянными пальцами. Курица прихрамывала, что не мешало ей бодро клевать, мерцая зорким глазком.
— Это Кока, — сказал Ромашка, садясь на скамью. — Ей миной ногу оторвало. Я вылечил. Она теперь яйца несет. Кока, Кока, подь сюды!
Курица подошла, впрыгнула Ромашке на колени. Тот достал из кармана зерна пшеницы, и курица стала клевать их с ладони.
— Мы теперь увечим и калечим. И людей, и птиц, и цветы полевые. А настанет время, и будем каяться и прощенье просить у людей, у птиц, у цветков полевых. Этих укров, которые нас огнем поливают и в которых мы из гранатометов палим, мы их обнимем и к груди прижмем и друг у друга станем просить прощения. «Простите нас, братья, что натворили в потемках».
Из дверей сарая выскочила лохматая вислоухая собака. С радостным визгом кинулась к Ромашке. Согнала курицу с его колен. Та недовольно соскочила, прихрамывая, ушла долбить землю. На боку у собаки была плешина, розовела кожа, виднелся свежий рубец.
— Это Стрелка. Ну, иди сюда, милая! Давай, покажи бочок! — Собака повернулась боком, замерла, и Ромашка осторожными пальцами ощупал тощий собачий бок. — Хорошо заживает. Я тебе примочку из подорожника прилеплю.
Собака лизала Ромашке руки, а он говорил:
— Ее осколок кольнул. Вот такохонький, как крупа. Под сердцем встал, и она помирала. Сама приползла. Я осколок не вынимал, сам вышел. Я его оттуда выманивал, уговаривал, умаливал. «Осколок, осколок, давай выходи. Я тебя в земельку зарою. Тебе спокойней будет. Тебя за это Богородица любить станет». А как же, все с молитвой, все с помыслом. Богородица всех любит, и людей, и зверей, и птиц, и цветок, и этот осколочек махонький. Руки приставлю, начну молиться, и он помаленьку выходит.
Ромашка сложил чашей большие ладони, приблизил к собачьему боку, и собака от сладости закрыла глаза, блаженно замерла, облучаемая незримым теплом.
Из дома показались две женщины. Одна высокая, рыхлая, с распухшими ступнями и нечесаной седеющей головой. Другая сухонькая, шаткая, с немигающими беловатыми глазами, вцепилась в рукав первой женщины.
— Ромашка, мы слухаем, шо ты штой-то гутаришь. Может, ты нас кличешь?