Оставив позади Михайлюков хутор, бричка влетела в литинецкие леса, и Сафрон облегченно вздохнул, оглянулся вокруг, перекрестился и снова вздохнул. Все казалось, что за ним будет погоня, что кто-то из комбедовцев узнал, куда он поехал.
Острыми, неблестящими глазами осматривал лес вдоль дороги, надеясь встретить бандитский патруль. Но нигде ни души.
Измученные кони, тяжело играя мышцами, с карьера перешли на рысь, и зеленоватое мыло спадало с обрызганных удил на пепельный супесок, усеянный красными перезрелыми чашечками желудей.
Тишина.
Даже слышно, как желудь, стекая по веткам, падает на корневище, кузнечиком отпрыгивает от травы и удобнее льнет к земле, еще теплый, как ребенок, и плотный, как патрон.
Сафрон соскочил с брички, мягкой овсянкой тщательно и туго вытер коням спины, бока.
«Неужели выехали? — пробрала холодная дрожь. — Не может такого быть. А если помчались в другое село? Хоть на краю света, а найду их. Вымолю, выпрошу у Галчевского, чтобы всех комбедовцев передавил… Тридцать десятин отрезать, чтоб вас на куски, на маковое зерно порезали!» Вспухали, натягивались жилы на висках, и гудела, разрываясь от злой боли, голова.
— Вьйо, черти! — перенес злость на коней. Люто свистнул арапник, две мокрых полосы зашипели пеной на лошадиных спинах. Вороные тяжело застучали по дороге; за бричкой, мелькая между деревьями, побежало отяжелевшее предвечернее солнце.
Уже роса выпала на землю, когда Сафрон въехал в притихшее село и сразу же обрадовался, на надбровье разгладился покрученный пучок морщин. На небольшом мостике стояло двое бандитов в высоких, сбитых набекрень смушковых шапках. Недалеко от них паслись нестреноженные кони.
— Добрый вечер, хлопцы! Батька дома? — деланно веселым и властным голосом спросил: знал, что по-другому говорить нельзя — увидят кроткого мужика, так и коней заберут.
— А ты кто такой будешь? — Высокий неуклюжий бандит, играя коротким обрезом, вплотную подошел к Варчуку.
— Двоюродный брат отца Галчевского, — уверенно солгал Варчук. — Привез важные сведения о расположении первой кавбригады Багнюка, которая входит в состав второй красноказачьей дивизии.
— Ага! — многозначительно протянул бандит, и уже с уважением осмотрел Варчука узкими продолговатыми глазами. — Езжай в штаб. Там таких ждут.
— Где теперь штаб? В поповском доме?
— А где же ему быть? — не удивился осведомленности Варчука. — Где лучше еду приготовят, где лучшую постель постелют? — и засмеялся, нажимая на слово «постель», придавая ему оттенок многозначности.
Сразу за мостиком, у накренившегося плетня храпел на всю улицу полураздетый, облепленный мухами бандит. В изголовье возле пустой бутылки валялась шапка с гетманским трезубцем и желтой грязной кистью; из разорванного кармана, как струйка крови, пробилась нитка бус и бахрома тернового платка.
«За самогоном и сундуками не видят черти, как нас раздавливают». Недобрым взглядом окинул Сафрон неловко раскинувшегося бандита.
Перед крыльцом поповского дома Сафрона остановил вооруженный до зубов дежурный.
— Батьки сейчас нет дома. В отъезде, — неприветливо, исподлобья осмотрел острыми глазами высокого черноголового мужика.
— Нет? — призадумался Варчук. — Тогда я расскажу все начальнику штаба Добровольскому.
— Он сейчас занят.
— Что же, подожду.
— Жди. Только отправляйся на тот конец улицы. Не положено здесь всяким невоенным стоять. Поскольку — порядок!
— Порядок! Обожрались самогоном и все бурьяны под плетнями облевали.
— Ты еще мне сейчас скажи тут что-то. Я из тебя влет кишки выпущу! — оскалился бандит и рванул с плеча карабин.
— Пугай бабу свою на печи, а мы эту хреновину видели, когда ты без штанов… Ну, ну, сучий сын! За меня батька тебе, как цыпленку, голову свернет, — округлыми черными глазами впился в бандита. И тотчас кто-то весело позвал:
— Го-го-го, Сафрон Андреевич! Каким ветром занесло сюда?
Бандит сразу же присмирел и подался вглубь крыльца.
— Емельян! Емельян Крупяк! — удивился и обрадовался Варчук, и его черная мохнатая рука с надеждой ухватилась за сухие костлявые пальцы бандита. Тот, улыбаясь, стоял перед ним в красных плисовых штанах, невысокий, подвижный, сияя мелкими острыми зубами. Его темно-серые, поставленные косо глаза, остро врезались в тонкую переносицу, менялись льющимся потайным светом.
— Добрый вечер, Сафрон Андреевич. И вы к нам приехали? Навсегда, может? Хвалю, хвалю за решимость. Воевать против коммуны захотелось? — быстро забарабанил Крупяк. — Не сидится на хуторе? Печет? Примыкаете к нам?
— И рад бы, так годы не те.
— Годы, годы! О, что вы делаете со мной! — махнув широкими штанами, встал в театральную позу Крупяк и засмеялся. — Значит, некоторые сведения батьке привезли?
— Не без этого, — ответил сдержанно. — Но, говорят, батьки нет.
— Нет. В Майдан Треповский[7] поехал. Учился там когда-то. Ну, и где-то над Згаром краля завелась у него. Он отец не одной девки, — пошутил и первый засмеялся, довольный своей остротой.
— Нашел время с бабами возиться, — недовольно насупился Варчук. — А здесь, Емельян, такая беда, что хоть в землю провались. Если вы не поможете, то и от нас помощи не ждите. До последнего ростка выкорчевывают, до последней ниточки.
— Отрезали землю? — сразу догадался Крупяк, и на его подвижном лице разлилось сочувствие.
— Отрезали, — чуть не задыхался, вырывая изнутри клекочущие слова. — Это все равно, что перерезали меня пополам и бросили посреди дороги. Сколько я ради той земли старался. Тянулся до того достатка, и поплыло мое счастье старцам в руки. Когда бы сердце вырвали, то и тогда легче было бы… А то землю!
— Ненадолго, — уверенно заявил Крупяк. — Большая помощь должна нам прийти с запада. Не сегодня-завтра с Польши прибудет батька Палий. Это, конечно, только зацепка для бучи, а там такая закрутится катавасия, что большевиков как ветром сдует.
— Если бы так было, если бы того бог дал, — и по привычке хотел перекреститься, но, встретив насмешливый взгляд Крупяка, одернул руку назад и уже просительно заговорил: — Емельян, помоги мне, век буду благодарить… Не могу я так приехать домой, душа разрывается от досады. Как сделать так, чтобы одним махом, к чертям, покончить с нашими комбедовцами? Сегодня подходящее время, очень подходящее: войско выехало из села на облаву. Одни обозники остались.
Крупяк, перебирая в тонкой руке плетеные желтые ремешки от нагана, с удивлением взглянул на Варчука: никогда он не видел, чтобы горделивый, норовистый Сафрон стал таким жалким, беспомощным.
Теперь фиолетовые, круто округленные отеки под его глазами еще глубже вжались в лицо, а нависающий нос на черном клинообразном лице, казалось, даже покачивался.
— Только обозники остались? — сразу стал серьезнее.
— Только они! — с отчаянием и надеждой взглянул на Крупяка. — А председатель комбеда как раз поехал на ночь пахать. Это самый больший враг. Без хлопот бы и прикончить его… Может, Добровольскому сказать?
— Нет, — нахмурился тот, и Варчук застыл в холодной тревоге. Крупяк по одному лишь виду понял Сафрона и, снижая голос, объяснил: — Что-то я не доверяю ему в последнее время. Боюсь, чтобы не переметнулся к красным. Хитрая и скрытная штучка. А здесь еще амнистии пошли… Ненадежный человек.
Сафрон с подсознательной опаской взглянул на окно поповского дома: не увидел ли его часом из дома начальник штаба. На нижний темной губе под кожей нервно задрожал продолговатый извилистый бугорок.
— Что, страшно? — неприятным смехом резанул Крупяк. — Не дрейфьте: он сейчас очень занят — самогон хлещет. А мы тем часом сделаем налет на ваше село; ребята у меня — что черти в аду! А поживиться будет чем?
— Конечно! У комбедовцев теперь есть кони хорошие.
— Э, коней мы достали. Прямо как змеи! С конезавода выдернули. Летишь на них, аж ветер уши обжигает, — хвалился Крупяк, двигаясь каждой складкой своего небольшого тела. — Ну, поехали. Время не ждет! — и его косо поставленные глаза тотчас стали тверже и старее.
— Это хорошо! — обрадовался Варчук и уже торжественно, несмотря на насмешливый взгляд Крупяка, с чувством перекрестился, потом сплюнул через плечо.
Боль понемногу начала рассасываться по телу, и верилось, что желаемое уже становится реальностью.
Отчетливо видел Мирошниченко на зеленых волнах Буга, видел в горящих домах расстрелянных, изрубленных комитетчиков; видел всю свою землю, неразрезанную, неразделенную, в пяти кусках, как пять пальцев одной руки.
«А эти сразу пучку отсекли. Да где там пучку — жилы перерезали. Еще как до бугорка не добрались? Вот бы скорее сбылись слова Емельяна».
Крупяк вскочил в бричку и скомандовал:
— Гоните к пруду, там мои черти стоят.
Варчук, неистовствуя от притока злой силы и восторга, так пустил коней селом, что в глазах сразу вышибло едкую слезу, чудно зашатались, запрыгали вдоль дороги строения и деревья.
Снова вся его земля тревожно и заманчиво приближалась к нему, будто она, кружа всеми пятью кусками, бежала за ним и, вытекая из долины, стелилась перед бричкой, вжималась волнительными контурами в незнакомые осенние огороды.
У просторного, без ворот двора Варчук резко осадил коней. И сразу же его оглушило причитание женщины, плач детей и злой вопль приземистого широкоплечего бандита.
— Не дам! Не дам! Я пучки до мяса истерла, пока выпряла его. Дети голые ходят. — Высокая худая молодая женщина в небеленой сорочке и юбке крепкими пальцами вцепилась в грубый сверток, который держал перед собой осатаневший бандит.
— Отдашь, стерва, отдашь!
— Убей — не дам! Дети, зовите людей. Люди добрые, спасите!
— Я тебя спасу! Я тебя позову! — Бандит дернулся, и сверток, выпадая из рук, веселой синеватой стежкой покатился по зеленой мураве. Молодая женщина, распластавшись, упала на холст, и его сразу же обсел, прикрыл выводок белоголовых заплаканных детей. Бандит люто, боком, как ворон, покружил вокруг них и вдруг резко выпрямился.
— Ах ты ж зараза шестидюймовая!
В воздухе водянистой полоской сверкнула сабля, и женщина в страхе съежилась, вросла в землю.
Но бандит и не глянул на нее. Скрадываясь кошачьими прыжками, он бросился к хлеву, возле которого спокойно стояла небольшая острогорбая корова со старчески обвисающим подгрудком и унылыми влажными глазами. Нечеловеческим голосом закричала женщина, заломив руки, бросилась вперед, но было уже поздно.
Тонко свистнула сталь, и сразу же вверх брызнула кровь, вздохнув, потоком полилась на траву. Голова коровы, наклоняясь вниз, стукнулась рогами об землю, закачалось туловище и неловко, оседая на колени, повалилось наземь.
— Вот тебе, ведьма с Лысой горы, — косо глянул бандит на молодицу и вытер саблю о молодую траву. Но женщина не проронила ни слова. Со стоном, схватив голову руками, опустилась на колени.
— Как рубанул. Чистая работа. Наловчился на людях, — прищурился Крупяк.
— Кто он такой?
— Кто же, как не наш! Куренным батькой был при Скоропадском.
Вытерев саблю, бандит подошел к холсту, начал по-хозяйски туго сматывать его в рулон. Теперь никто не мешал ему — женщина не вставала с колен. Окруженная детьми, она сейчас тоже казалась ребенком: сентябрьские сумерки скрадывали контуры застывших в горе фигур.
Недалеко от мели, волнисто просвечивающейся светлой желтизной, поставили сети и вернулись на берег. За обшивкой тяжелой плоскодонки безрадостно вздыхала вода. С каждым разом течение все скупее играло золотыми прожилками, на берега начинало опускаться предвечерье. Лица Тимофея Горицвета и Свирида Мирошниченко, вбирая в себя изменчивые краски, казалось, помолодели; даже суровость, отдающая зеленоватым светом, становилась более мягкой. Привязали лодку и по тропинке поднялись на поле.
На гранитную бугристую скалу, обрывающуюся у самого Буга, разгонисто вылетел всадник в буденовке и, вздыбив коня, застыл на крутом искрящемся выступе.
— Добрый вячор, громадзяне! — певуче поздоровался с Мирошниченко и Горицветом. — На свою зямельку приехали? — Над высоким лбом, как гнездо на ветрах, качались роскошные льняные кудри, а молодые, неутомленные глаза полыхали настырными синими огоньками, пристально осматривая и людей и широкие просторы.
— На свою, — прищурившись, ответил Тимофей, и что-то дрогнуло в сердце, так дрогнуло, будто он впервые услышал эти полновесные слова. «Что же оно такое?» — прислушивался к волнительному трепету, не сводя глаз с молодецки задиристого, веселого и уверенного лица красноармейца. И вдруг Тимофей аж просветлел, ощущая, как свежие мысли по-новому раскрывали ему само слово — земля. Прежняя его горемычная, затиснутая кулаческими полями десятинка, что, как восковая рамка, каждый год таяла, болезненными ломтями и кровавыми клинышками навеки отваливалась на поля дукачей, всем, всем отличалась от нового надела. Теперь его земля была не обиженной сиротой, не поденщицей в чужих руках, а, как солнце, вытекала из тумана, становилась на виду у всех людей. И этому молодому воину видно так же радостно, что Тимофей получил ниву, как радостно Тимофею, что и в Белоруссии, наверно, сейчас большой комбед утверждает законы Ленина, наделяет бедняцких сынов надежными полями.
— А вы у себя уже получили землю? — волнуясь, подошел ближе к красноармейцу.
— Маци пишет: аж чатире десятины наделили. Над самой речкой.
— Над самой речкой? Как и нам! — почему-то обрадовался Тимофей.
— Хоть и старая я стала, пишет маци, а теперь жиць хочацца, — продолжал свое красноармеец и засмеялся, сверкнув полувенчиком чистых зубов.
— Поля плодородные у вас?
— Бульбу родят. Гета она правдиво сказала: жиць хочацца. Теперь мы людзи вольныя.
— Это верно. И старик правду слышит… Чернозем у вас?
— Пески и болота.
— Жаль. Пшеница, значит, не родит, — даже вздохнул. — Вы торфу, торфу в эти пески. Он силу имеет, не зря что травица.
— Теперь можно: коня дали. А на плечах не наносишься.
— Да, такое дело, — согласился Тимофей. — Домой скоро?
— Пакуль врагов не доканаем. Словом, скоро. — Пружинисто встал на стременах, еще раз пристально огляделся вокруг, пустил коня к дороге, и песня предвечерней задумчивостью начала растекаться по полям:
«С беражком не ровная», — мысленно повторил слова и мелодию Тимофей.
Повернув коней от одинокого перестоянного озерца позднего проса, подошел к круче, взглянул вдаль.
За рекой привольно, широко раскинулось зеленое Забужье, посеченное волнистыми холмами, усеянное небольшими округлыми оврагами. В красно-голубом предвечерье четко выделялось обтрепанное, открытое всем ветрам село Ивчанка, что испокон веку работало на бескрайних полях помещика Колчака. Немилосердные лапища войны и нищеты не обошли село: полуразваленные лачуги врастали в землю, светили ребрами балок, умирали на глазах, как тот луч на крохотном окошке ближайшего здания. Однако кое-где белели и свежие срубы: видно, пошел господский лес на батрачьи хаты.
— Что, любуешься?.. Как писанка село? — будто угадав его думы, промолвил Свирид Яковлевич.
— Да. Здесь написано. Еще лучше, чем у нас.
— Написано, — вздохнул Мирошниченко. — А из нищеты, смотри, ивчанцы не скорее ли нас выбьются.
— Почему так думаешь?
— Дружный народ. Славную историю имеет село. Кто барина первым громил в тысяча девятьсот пятом году? Ивчанцы. Партизан кто теперь дал больше всех? Снова же они. И за работу так возьмутся, аж гай загудит… Вовек не забуду день девятого ноября тысяча девятьсот семнадцатого года. Только что о революции услышали. Вечером в Ивчанке состоялось общее собрание местной организации РСДРП(б). Люди весь плац укрыли. Куда ни глянь — старые или малые. Только кое-где шапка-плетенка раненного фронтовика колышется. А резолюцию какую тогда приняли: «Несмотря на то что у нас остались калеки, деды и бабы, врагам революции не ходить по нашей земле. Вооружимся косами, вилами, метлами и сметем их с лица земли. Заявляем полную готовность стоять до последней капли крови за Советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов». И как стоят! Эх, Тимофей, что это за люди! В прошлом году, когда мы с петлюровцами дрались… — Но не пришлось Мирошниченко досказать свой рассказ. Из прибрежных кустов тяжеленькой походкой вышел Иван Тимофеевич Бондарь и, не здороваясь, озабоченно промолвил:
— Свирид, тебя срочно вызывает начальство. С уезда приехали.
— Не слышал, зачем? — обеспокоенно спросил, идя за винтовкой.
— Не слышал. Но, видно, дело снова в бандитизм упирается. Прямо нет тебе ну никакого покоя. То Шепель, то Галчевский, то черт, то бес, гром бы их на битой дороге навеки прибил. Ну сколько мы еще будем мучиться?
Грустные глаза Тимофея сузились, прояснились глубокой человечной улыбкой: