Вскоре после того, как все это стало известно – и эффект этой информации был подобен взрыву мощного артиллерийского снаряда, – кузнец (тот самый кузнец, в которого Сиротка запустила кувшином) рассказал, что видел Джерри и эту девчонку в конюшне синьоры Сандерс, сначала – дважды в течение одной недели, потом – три раза, причем они оставались там обедать. Школяр проявлял недюжинные способности в обращении с лошадьми – гонял их на корде и вываживал, показав врожденный талант и умение понимать этих животных и укрощать даже самых норовистых. Сиротка не принимала в этом никакого участия, сказал кузнец. Она сидела в тени, вместе с подругой синьоры Сандерс – «взрослым мальчиком», и либо читала какую-нибудь книгу из мешка, либо не отрываясь смотрела на Джерри ревнивым немигающим взглядом. Теперь-то все знают, чего она ждала: смерти его опекуна, И вот сегодня – эта телеграмма!
Джерри увидел матушку Стефано издалека. Какая-то часть сознания инстинктивно никогда не переставала наблюдать за тем, что происходит вокруг. Он заметил черную фигуру, ковылявшую по пыльной тропинке вверх, словно хромой жук; почтмейстерша пересекла прямые, будто по линейке прочерченные тени от кедров, поднялась по сухому руслу ручья и вступила в «собственный уголок Италии Джерри» – целых двести квадратных метров. Не так уж много, но достаточно, чтобы прохладными вечерами, если хотелось поразмяться, постучать по привязанному к шесту теннисному мячу. Он почти сразу же заметил голубой конверт, которым она размахивала; он даже услышал мяукающий звук, который она издавала и который непонятным образом перекрывал все другие звуки долины: шум машин и визг ленточных пил. Не прекращая печатать, он украдкой взглянул на дом и убедился, что девушка закрыла окно кухни, спасаясь от жары и насекомых. Потом, в точности как описывала впоследствии почтмейстерша, быстро спустился по ступенькам и пошел со стаканом вина в руке ей навстречу, чтобы перехватить ее прежде, чем она подойдет слишком близко к дому.
Школяр медленно, только один раз, прочел телеграмму. На текст падала тень. На глазах у матушки Стефано, внимательно наблюдавшей за ним, лицо Джерри осунулось, замкнулось, а голос, когда он заговорил, положив свою огромную мягкую ладонь ей на руку, звучал более хрипло, чем обычно.
– Вечером, – сказал он, выводя ее снова на тропинку, ведущую к деревне. Он хотел сказать, что пошлет ответ сегодня вечером.
Когда они расставались, она еще продолжала говорить без умолку, предлагая ему всевозможные услуги – заказать такси, носильщиков, позвонить в аэропорт, а Джерри рассеянно похлопал себя по карманам шортов в надежде найти там какие-нибудь деньги – мелкие или покрупнее: очевидно было, что он в этот момент совершенно забыл, что деньги теперь хранятся у девушки.
Школяр принял известие мужественно, доложила почтмейстерша в деревне. Он был очень обходителен – даже проводил ее немного по дороге к деревне; он держался сдержанно и достойно – только женщина, хорошо знающая жизнь, и так же хорошо знающая англичан, могла прочесть на его лице, какая боль и какое горе скрываются за этой сдержанностью; он был оглушен – даже забыл о чаевых. А может быть, это уже начала проявляться особая скупость, свойственная очень богатым людям?
А как вела себя
«Он еще ей не сказал, – шепотом отвечала почтмейстерша, с сожалением вспоминая, что ей удалось только один разок взглянуть на девицу, когда она изо всех сил колошматила по мясу. – Ему еще надо обдумать, как с ней быть».
Деревня успокоилась в ожидании вечера, а Джерри ушел в поле и долго сидел там, глядя на море и держа на весу мешок с книгами. Он закручивал его горловину до тех пор, пока не дошел до предела и мешок не начал сам вращаться в противоположную сторону.
Прямо перед ним расстилалась долина, ее полукругом охватывали пять холмов, а дальше, за ними и словно бы над ними, простиралось море, которое в это время дня казалось лишь плоским бурым пятном на небе. Поле, на котором он сидел, представляло собой длинную террасу, укрепленную камнями; на краю стоял развалившийся сарай, который служил укрытием, когда они устраивали пикник или хотели позагорать так, чтобы их никто не видел. Это продолжалось до тех пор, пока осы не устроили в одной из стен свое гнездо. Сиротка увидела их, развешивая белье после стирки, и прибежала к Джерри рассказать, а он, недолго думая, схватил ведро с известковым раствором (известь нашлась в запасах ловкача Франко) и замазал все входы и выходы из гнезда. И потом позвал ее, чтобы девушка могла полюбоваться на плоды его трудов: вот какой у меня мужчина, вот как он заботится обо мне. Он и сейчас представляет, как она стояла тогда рядом с ним, крепко прижав руки к груди, глядя на застывающий цемент. Обезумевшие осы жужжали внутри, а девушка шептала: «Господи Боже мой. Господи Боже мой», слишком напуганная, чтобы пошевельнуться.
«Может быть, она будет ждать меня», – подумал Джерри. Он вспомнил день, когда впервые встретил ее. Он часто мысленно возвращался к тому, как это произошло, потому что Уэстерби не слишком везло с женщинами. Когда такие встречи все-таки случались, он любил перебирать все подробности, словно заново смакуя их….Это было в четверг. Он, как обычно, отправился в город на попутной машине, чтобы кое-что купить, а может быть, и для того, чтобы посмотреть на новые лица и ненадолго оторваться от своего романа; а может быть, просто убежать от монотонности пустынного пейзажа, от которого иногда хочется выть и который частенько становился для него тюремной камерой (к тому же одиночной). Можно предположить, что в городе он просто хотел закадрить женщину, что время от времени делал, болтаясь в баре туристской гостиницы. Итак, он сидел в траттории на городской площади и читал, перед ним стояли кувшин с вином и тарелка с ветчиной и оливками, когда вдруг его внимание привлекла эта худенькая длинноногая девушка – совсем еще ребенок, – рыжеволосая, с печальным лицом, в коричневом платье, похожем на монашеское одеяние, и с матерчатой сумкой через плечо.
«В ее облике как будто чего-то недостает», – подумал он тогда.
Девушка смутно напомнила ему дочь Кэт – уменьшительное от Кэтрин, – но только смутно, потому что он не видел Кэт 10 лет с того времени, как распалась его первая семья. Он даже и сейчас не смог бы точно объяснить, почему он не виделся с ней. Когда еще не прошло первое потрясение от разрыва, из-за ложного представления о рыцарстве и благородстве он решил, что для Кэт будет лучше, если она его забудет. Пусть вычеркнет меня из своей жизни. Ее привязанности должны быть там, где ее дом. Когда мать Кэт снова вышла замуж, доводы в пользу того, чтобы совсем исчезнуть с ее горизонта, казалось, получили новое подкрепление. Но иногда он очень сильно скучал по дочери и, скорее всего, именно поэтому, обратив внимание на девушку, уже не мог забыть о ней. Может быть, Кэт тоже бродит где-нибудь так же – одна, смертельно усталая? Сохранились ли у Кэт веснушки? По-прежнему ли у нее такой же гладкий и круглый подбородок, похожий на обточенную морем гальку?.. После того как они познакомились, девушка рассказала ему, что она не в ладах с законом. Некоторое время назад она нашла место гувернантки в одной богатой семье во Флоренции. Жена была слишком занята своими любовниками и не очень занималась детьми, а вот у мужа для гувернантки времени было более чем достаточно. Поэтому девушка взяла все наличные, какие смогла найти в доме, и сбежала. И вот она здесь. Без вещей, ее ищет полиция, из денег осталась последняя мятая банкнота, которой хватит на то, чтобы поесть как следует, а дальше – только пропадать.
В тот день – впрочем, как всегда, – на площади было не слишком много привлекательных женщин. И к тому времени, как беглянка села за столик, почти все мужчины – во всяком случае, те, которые не были калеками, – обратили на нее внимание. Со всех сторон слышались вкрадчивые голоса: обращение «красавица» было из них самым безобидным. Смысл этих реплик Джерри не всегда мог точно уловить, но все вокруг смеялись. Потом кто-то попытался ущипнуть ее за грудь, и тут уж Джерри встал и подошел к ее столику. Он отнюдь не был бесстрашным героем, в глубине души он считал, что как раз наоборот, но сейчас ему пришло в голову: ведь на ее месте могла быть Кэт… Он разозлился. Одной рукой хлопнул по плечу маленького официанта, который попытался ее облапить, а другой – огромного мужчину, зааплодировавшего храбрости официанта, и объяснил им на своем ломаном итальянском, что он настоятельно рекомендует им перестать надоедать девушке и дать ей возможность спокойно поесть, А иначе он будет вынужден свернуть им их грязные шеи. После этого атмосфера отнюдь не стала более дружественной. Коротышка, казалось, рвался в бой, его рука то и дело тянулась к заднему карману брюк. Он даже порывался снять пиджак, пока наконец последний взгляд Джерри не заставил его отказаться от своего намерения. Уэстерби оставил на столе деньги, поднял с пола сумку и, взяв девушку под руку, повел ее через площадь в «Аполло».
«Вы англичанин?» – спросила она по дороге. «До мозга костей», – свирепо фыркнул Джерри и тут в первый раз увидел, как она улыбнулась. Ради такой улыбки определенно стоило потрудиться: все ее худенькое личико светилось изнутри, как иногда освещается от радости чумазая физиономия мальчишки-оборвыша.
Потом, немного поостыв, Джерри накормил ее, а когда окончательно успокоился, разговорился, потому что после всех этих недель, когда ему не с кем било словом перемолвиться, было совершенно естественно отвести душу. Он объяснил девушке, что сам он – газетчик, репортер, сейчас не у дел и пишет роман, что это его первый опыт, хотя ему всегда хотелось писать, что его капиталы понемногу тают – те деньги, которые газета заплатила ему при увольнении по сокращению штатов. Что само по себе звучит забавно, добавил он, потому что всю свою жизнь он был вне штата и общества.
Это было что-то вроде щедрого прощального подарка, продолжался рассказ. Кое-что из этих денег он потратил на покупку дома, кое-что прожил в свое удовольствие, и теперь осталось совсем немного. И тут она улыбнулась во второй раз. Ободренный, он слегка затронул тему о том, на какую жизнь обрекает человека творчества О Господи, ты и представить себе не можешь, как приходится попотеть, чтобы все, что хочешь,
«А как насчет жен?» – спросила она, перебивая его. На мгновение он подумал, что она говорит о романе. Потом увидел ее ждущий, подозрительный взгляд, поэтому ответил осторожно: «В настоящее время действующих нет» (как будто жены – это вулканы). Хотя, впрочем, в жизни Джерри так все и было. После обеда, когда они немного отяжелевшие, под жгучими лучами солнца, не спеша шли через пустынную площадь, девушка сделала первое и последнее заявление о своих намерениях.
«Все, что у меня есть, – в этой сумке, ясно? – спросила она. – И я решила, что так оно всегда и будет. Поэтому мне не нужно, чтобы кто-нибудь давал мне что-нибудь, что не уместится в эту сумку. Ясно?»
Когда они пришли на автобусную остановку, она осталась с ним и слонялась поблизости, а когда пришел автобус, влезла за Джерри следом и разрешила ему купить билет. В деревушке они вместе вышли из автобуса и побрели вверх по склону холма: Джерри тащил свой мешок с книгами, девушка – сумку. Вот так все и было. Она спала почти не просыпаясь три дня и три ночи, а на четвертую пришла к нему. Школяр был настолько не готов к этому, что даже дверь спальни оказалась запертой: у него был небольшой пунктик насчет дверей и окон (особенно ночью). Поэтому Сиротке пришлось колотить по двери и кричать: «Я хочу к тебе, в твою чертову постель, ради всего святого!» – прежде чем он открыл ей.
«Только никогда не ври мне, – предупредила она, забираясь к нему, как будто они собирались посекретничать перед сном, словно ученики в школе-пансионе. – Никаких слов, никакой неправды. Ясно?»
В любви она была как бабочка. Как китаянка, подумалось ему. Невесомая, словно перышко, все время в движении, ни минуты покоя. И такая беззащитная, что ему становилось страшно. Когда появились светлячки, они оба устроились на коленях на диване у окна и наблюдали за ними. Джерри думал о Востоке. Пронзительно стрекотали цикады, надрывались лягушки, и огоньки светлячков сближались и расходились в густой темноте за окном, а они – обнаженные – стояли на коленях целый час или даже больше, всматриваясь и слушая, пока яркая луна не скрылась за грядой холмов. Они не произносили ни слова, не принимали никаких решений. Но запирать дверь в свою комнату он перестал.
Музыка прекратилась, грохот от отбивания мяса тоже, начался перезвон церковных колоколов – звонили к вечерней службе. Долина никогда не замолкала совсем, но сегодня, казалось, колокола звучали громче Он неторопливо подошел к шесту с привязанным к нему мячом, отвел мяч в сторону и отпустил, потом несколько раз ткнул носком ботинка в траву у основания шеста, вспоминая, как летала ее гибкая маленькая фигурка в развевающемся платье, похожем на монашеское одеяние, отбивая один удар за другим.
«Опекун» – одно из главных кодовых слов, сказали ему когда-то. «Опекун» означает возвращение, дорогу назад. Еще мгновение Джерри колебался, глядя вниз, на голубую долину, где, мерцая, бежала та самая дорога – прямая как стрела; дорога, которая вела прямиком к городу и аэропорту.
Джерри не считая себя человеком, склонным к долгим размышлениям. В детстве он постоянно слышал разглагольствования отца, и это показало ему, чего стоят великие замыслы, а заодно и громкие слова. Возможно, именно это с самого начала и сблизило их с девушкой, подумал он. Ведь именно об этом она говорила: «Не давай мне ничего, что не уместится в мою сумку».
Может быть. А может быть, и нет. Она найдет кого-нибудь другого. Так всегда бывает.
Время чего?
Это приказ, напомнил он себе. Рассуждать нам не положено. Звучит труба, отряд строится. Спор окончен.
И тем не менее странно, «Я чувствовал, что это вот-вот произойдет». – думал он, глядя на долину, где уже почти ничего нельзя было различить. Никаких таких великих предчувствий, никакой этой чепухи: просто – да, он ощущал, что час приближается. Время пришло. Но вместо того чтобы почувствовать прилив бодрости и радости, он ощутил, что его охватывает вялость. Ему вдруг показалось, что он слишком устал, слишком растолстел, слишком вялый и сонный и никогда уже не сможет пошевельнуться. Он мог бы лечь прямо здесь, где стоял. Он мог бы спать на этой жесткой траве, пока его не разбудят или пока не наступит конец света.
Глупости, – сказал он сам себе. – Самые настоящие глупости». Вынув телеграмму из кармана, он бодро зашагал к дому.
– Эй, малышка! Старушка! Где ты прячешься? У меня новости, и не слишком приятные. – Он протянул ей телеграмму. – Из города греха, обреченного на гибель, – сказал он и отошел к окну, чтобы не видеть, как она будет читать.
Он подождал, пока не услышал шороха бумаги, упавшей на стол. Джерри повернулся. Теперь не сделать этого было просто нельзя. Девушка ничего не сказала, но обхватила себя руками, спрятав ладони под мышками. Ее жесты иногда бывали громче и выразительнее любых слов. Он видел, как беспокойно мечутся пальцы, стараясь найти что-нибудь, за что можно ухватиться.
– Почему бы тебе не перебраться на некоторое время к Бесс? – предложил он. – Старушка Бесс будет рада принять тебя. Она очень хорошо к тебе относится. Ты можешь жить там, сколько захочешь, она будет только рада.
Сиротка по-прежнему стояла, обхватив себя руками. Джерри ушел в деревню послать телеграмму. А когда он вернулся, девушка уже достала его костюм – тот самый, синий, над которым она всегда смеялась и который называла тюрем-
ной робой, – но сама она при этом дрожала всем телом. Лицо ее побледнело. Она выглядела совершенно больной, как в тот день, когда он замуровал ос в гнезде. Когда Уэстерби попытался поцеловать ее, она была холодна как мрамор. Ночью они спали вместе, и это было еще хуже, чем спать одному.
Матушка Стефано сообщила новости во время обеда, вскоре после полудня. От волнения у нее даже голос дрожал. Достопочтенный Школяр уехал, объявила она. Он был в костюме. И взял с собой саквояж, пишущую машинку и мешок с книгами. Франко отвез его в аэропорт на своем фургоне. Сиротка уехала с ним, но вышла у поворота на автостраду. Она не попрощалась: села у дороги, как шваль какая-нибудь, что, впрочем, так и есть. После этого Школяр некоторое время ничего не говорил и был погружен в свои мысли. Он совсем не обращал внимания на хитрые и ехидные вопросы Франко и все время теребил прядь волос надо лбом – синьора Сандерс как-то сказала, что у него волосы цвета перца с солью. В аэропорт они приехали за час до отлета и, чтобы убить время, распили вместе бутылочку и сыграли партию в домино. Но когда Франко попытался заломить непомерную цену за то, что привез его. Школяр проявил неожиданную прижимистость и жесткость и наконец-то начал торговаться, как настоящий богач.
Почтмейстерша сказала, что узнала все это от Франко, своего задушевного друга. Франко, которого злые языки называют педерастом. Разве она не защищала его всегда – неотразимого Франко, отца своего слабоумного сына? Конечно, у них бывало всякое – у кого не бывает ссор? – но пусть ей назовут, если смогут, более честного, трудолюбивого, элегантного и более шикарно одетого мужчину во всей долине, чем Франко, ее друг и любовник!
Школяр уехал домой за своим наследством, сказала она.
ЛОШАДЬ ДЖОРДЖА СМАЙЛИ
«Только с Джорджем Смайли могло такое случиться, – говорил Родди Мартиндейл, толстяк-острослов из Министерства иностранных дел, – стать капитаном потерпевшего крушение корабля. И только Смайли, – добавлял он, – мог все еще больше усложнить, именно тогда решив расстаться со своей не всегда безгрешной красавицей женой».
На первый (и даже на второй) взгляд, Смайли не слишком подходил и для своего нового поста, и для роли мужа красавицы, как не преминул отметить Мартиндейл. Джордж был невысокий, толстый; при столкновении с мелочами жизни проявлял редкостную неприспособленность и неумение заставить считаться с собой. Природная застенчивость время от времени приводила к тому, что он вдруг начинал изъясняться высокопарно. И для людей вроде Мартиндейла, не привыкших быть на втором плане, его стремление не привлекать к себе внимания служило постоянным укором.
К тому же Смайли был близорук. В первые дни после катастрофы он, в круглых очках и традиционно унылом для чиновников костюме, наводящем на мысль о похоронах, в сопровождении верного помощника Питера Гиллема ходил по самым незаметным тропам в джунглях Уайтхолла, где на каждом шагу земля под ногами может обернуться трясиной.
В любое время дня и ночи он склонялся над заваленным бумагами столом в обшарпанном кабинете, который здесь называли «тронным залом», расположенном на шестом этаже мрачного, похожего на мавзолей особняка на площади Кембридж-серкус. В этом здании он теперь был самым главным начальником, но, увидев его, можно было подумать, что это ему, а не русскому шпиону Хейдону больше подходит словечко «крот» из жаргона профессиональных разведчиков. После бесконечно длинного рабочего дня в этом здании со множеством коридоров и мрачных склепоподобных комнат мешки под глазами у Смайли выглядели как настоящие синяки. Он редко улыбался, хотя чувство юмора ему было отнюдь не чуждо, и частенько простое усилие, которое требовалось для того, чтобы подняться со стула, казалось, оставляло его без сил. Приведя себя в вертикальное положение, он, слегка приоткрыв рот, застывал на мгновение и, прежде чем двигаться дальше, издавал негромкое пыхтение: «уу-х-х-х».
У Джорджа была еще одна привычка – иногда, задумавшись, он рассеянно протирал очки широким концом галстука, и в этот момент его лицо было таким щемяще беззащитным, что одна из секретарш, принадлежавшая к высшей касте секретарского сословия – на здешнем жаргоне этих дам называли мамашами, – признавалась, что не раз испытывала почти непреодолимый порыв (за которым ученые психиатры, конечно, усмотрели бы Бог знает что). Ей хотелось броситься и заслонить его от всех бед, избавить от той неподъемной ноши, которую он взвалил на свои плечи и, судя по всему, был полон решимости донести до конца.
«Джордж Смайли не просто чистит эти конюшни, – заметил как-то все тот же Родди Мартиндейл, обедая с друзьями в ресторане клуба „Гаррик“. – Он еще и пытается затащить на себе лошадей на вершину холма. Ха-ха-ха».
В других слухах, распространяемых главным образом ведомствами, претендовавшими на то, чтобы стать преемниками возглавляемой Смайли службы, особенно теми, чьи позиции сильно пошатнулись, отношение к его трудам было гораздо менее почтительным.
«Джордж держится благодаря своему былому авторитету, – говорили они несколько месяцев спустя после его назначения. – С разоблачением Билла Хейдона ему просто повезло. И вообще, – говорили они, – Хейдона удалось разоблачить только с подачи американцев – благодаря полученной от них информации. А Джордж имел минимальное отношение к этой мастерски спланированной операции: заслуга по праву должна принадлежать Кузенам, но они дипломатично предпочли остаться в тени». «Нет-нет, – говорили другие, – это голландцы. Голландцы разгадали шифр Московского Центра и поделились своим открытием с англичанами через сотрудника, осуществляющего связь между родственными службами двух стран: спросите у Родди Мартиндейла – а Мартиндейл, конечно же, авторитет во всем, что касается Цирка и профессионал в распространении дезинформации о нем». Все эти разговоры повторялись снова и снова, а Смайли все это время, казалось, забыв обо всем и ни на что не обращая внимания, молча продолжал заниматься своим делом и одновременно расстался с женой.
В это трудно было поверить.
Все были потрясены.
Мартиндейл, который за всю свою жизнь не любил ни одной женщины, чувствовал себя особенно оскорбленным. Обедая в «Гаррике», он раздувал это событие до невероятных размеров.
«Как он посмел! Он – абсолютное ничтожество, а она – наполовину С о у л и ! Это невозможно объяснить, это какой-то патологический инстинкт глубин его подсознания. Жестокость чистейшей воды, я вам скажу. После того, как он много лет мирился с ее абсолютно естественным и здоровым стремлением время от времени поразвлечься – уж можете поверить, он сам толкал ее на это, – что делает этот жалкий пигмей? Разворачивается на сто восемьдесят градусов и поистине с наполеоновской безжалостностью наносит ей удар! Это неслыханный скандал! Я готов сказать всем и каждому: это неслыханно! Я человек достаточно терпимый и, смею думать, знающий жизнь, но Смайли зашел слишком далеко. Да, слишком».
На этот раз, как иногда бывало, Мартиндейл ничего не путал. Факты были очевидны для всех. Когда Хейдона не стало и на прошлом был поставлен крест, супруги Смайли помирились, и воссоединившаяся пара, даже с некоторой торжественностью, снова въехала в свой небольшой домик в Челси, на Байуотер-стрит. Они стали появляться в обществе: выходили в свет, устраивали у себя небольшие, соответствующие новому назначению Джорджа приемы. На них бывали «кузены», иногда – кто-нибудь из парламентских заместителей министров, другие люди, имеющие вес в близких к правительству кругах. Все уходили с их обедов сытыми и довольными. В течение месяца-другого эта пара благодаря своей неординарности даже приобрела некоторую популярность в узком кругу высших государственных чиновников. Это продолжалось до тех пор, пока вдруг, к явному конфузу своей жены, Джордж Смайли не покинул ее и не устроился по-походному в полупустой чердачной комнатушке за своим «тронным залом» в Цирке. Вскоре мрачная атмосфера этого здания, казалось, наложила неизгладимый отпечаток на его лицо – так тюремная пыль въедается в кожу заключенного. А в это время Энн Смайли томилась в Челси, с трудом привыкая к новой и непривычной для нее роли брошенной жены.
«Жертвенность, – говорили те, кто знал. – Монашеское воздержание. Джордж – святой. В
«Чушь, – резко возражали люди вроде Мартиндейла. – Жертвенность во имя чего? Что там осталось, в этом наводящем уныние чудовищном здании из красного кирпича, что могло бы потребовать такого самопожертвования? Что
«Работа», – говорили те, кто знал.
«Но
«Это неслыханно, – раздраженно заявил Мартиндейл, расправляясь с копченым угрем, а потом с пирогом с начинкой из мяса и почек, запивая все это красным вином из погребов клуба, которое в очередной раз подорожало. – Я готов это сказать всем и каждому».
Между обитателями Уайтхолла и обитателями тасканской деревушки иногда на удивление много общего.
Время шло, но слухи не утихали. Наоборот, они множились, а затворническая жизнь Смайли, считавшаяся проявлением одержимости, лишь подкрепляла и расцвечивала их.
Вспомнили, что Билл Хейдон был не просто коллегой Джорджа, но и двоюродным братом Энн. Ярость, которую Смайли испытывал к Хейдону, говорили все, не прекратилась со смертью последнего: он готов был буквально плясать на его могиле. Так, например, Джордж сам надзирал за тем, как освобождали легендарную «комнату-башню» Хейдона, с окнами на Чаринг-Кросс-роуд, как уничтожали всякое напоминание о нем: от бесстрастных, собственноручно написанных маслом картин до последних мелочей, оставшихся в ящиках письменного стола. Даже письменный стол Смайли приказал распилить и сжечь. А когда и это было сделано, утверждали рассказчики, он вызвал рабочих из обслуги Цирка и приказал им разобрать перегородки. «Вот это да», – сказал, услышав об этом, Мартиндейл.
Или возьмите другой пример – уж он-то кого угодно выбьет из колеи. Фотография, висящая на стене унылого «тронного зала» Смайли. Судя по ее виду, она была сделана для паспорта, но увеличена во много раз по сравнению с оригиналом, из-за чего стала зернистой и, как утверждали некоторые, имела призрачно-потусторонний вид. Один из молодых сотрудников Министерства финансов заметил ее во время совещания, на котором обсуждался вопрос о ликвидации банковских счетов для финансирования операций. «Послушай-ка, а это не портрет Босса?» – спросил он Питера, исключительно для того чтобы поддержать ничего не значащий светский разговор. Он спросил просто так, ничего особенного не имея в виду. Разве нельзя просто
– Нет, черт побери, это совсем не Босс, – раздраженно ответил верный помощник и оруженосец Гиллем в свойственной ему небрежно-высокомерной манере. – Это Карла.
– Кто?
– Карла, мой дорогой, – это оперативный псевдоним одного из резидентов советской разведки, который когда-то завербовал Билла Хейдона, а потом курировал все, что тот делал.
«Да, это легенда совершенно иного рода, уж в этом можете быть уверены, – говорил Мартиндейл, весь дрожа от возбуждения. – Похоже, что мы имеем дело с настоящей вендеттой. Интересно, как далеко может зайти такая ребячливость?»
Даже Лейкона эта фотография немного тревожила.
– Скажи мне честно, Джордж, почему ты повесил ее здесь? – спросил он однажды тоном человека, не сомневающегося в том, что имеет право требовать ответа. Он зашел к Смайли как-то вечером по пути с работы. – Хотел бы я знать, что он для тебя значит. Ты над этим не задумывался? Тебе не кажется, что во всем этом есть что-то жуткое и зловещее? Кто он для тебя: победивший противник? Мне кажется, он должен нагонять уныние и отчаяние, злорадно глядя на тебя с высоты?
– Видишь ли, Билл ведь
– Ты хочешь сказать, что Билл умер, а Карла жив? – развил его мысль Лейкон. – Ты предпочитаешь иметь не мертвого, но живого врага? Ты это хочешь сказать?
Но со Смайли иногда бывало, что в какой-то момент он словно переставал слышать вопросы, обращенные к нему, более того, говорили коллеги, возникало ощущение, что задавать их – просто дурной тон.
Случай, который дал уайтхолльским любителям посплетничать кое о чем посущественнее, касался «хорьков» – так называли специалистов по подслушивающим устройствам и защите от них. Никто и нигде не мог припомнить более вопиющего случая «фаворитизма».
И что же произошло? Мартиндейл был готов рассказывать об этом кому угодно: все подробности были у него наготове, в аккуратно наманикюренных пальчиках: Джордж отправился к Лейкону в четверг, в тот самый день, когда стояла чудовищная жара, – помните? – когда казалось, что еще немного – и
Ненавязчиво – или, точнее сказать, со всей ненавязчивостью, на которую он был способен, – Мартиндейл попытался разузнать, действительно ли «хорьки» нашли что-нибудь, но натолкнулся на глухую стену. В мире тайных служб информация – это деньги, и, по крайней мере, с этой точки зрения Родди Мартиндейл был нищим, хотя возможно он не осознавал этого. Потому что в святая святых тайны, известной лишь посвященным, были допущены считанные единицы избранных. Действительно, в тот четверг Смайли нанес визит Лейкону в его отделанном деревом кабинете с видом на Сент-Джеймский парк; верно и то, что день был необычайно жарким для осени. Лучи солнечного света падали на ковер, на котором была изображена какая-то жанровая сцена, и в этих лучах были видны пылинки, словно маленькие тропические рыбки плавающие в воздухе. Лейкон даже снял пиджак, хотя, конечно, остался при галстуке.
– Конни Сейшес тут кое-что просчитала и покумекала относительно почерка Карлы, – объявил Смайли.
–
– Профессиональных методов. Приемов, которые характерны для Карлы. Складывается впечатление, что везде, где это было возможно, он использовал и «кротов», и подслушивающие устройства в тандеме.
– А теперь, если можно, Джордж, то же самое еще раз, но по-английски.
– Там, где позволяли обстоятельства, – продолжил Смайли, – Карла любил подкреплять операции, осуществлявшиеся его внедренными агентами, установкой подслушивающих устройств. – И хотя Смайли был уверен, что в стенах здания не было сказано ничего, что могло бы раскрыть какие-то «нынешние планы», как он их назвал, само предположение, что такие устройства существуют, и мысль о возможных последствиях внушали беспокойство.
В этой связи Лейкону стали лучше понятны действия Смайли.
– А эта умозрительная теория подтверждается чем-нибудь более осязаемым? – спросил он, испытующе вглядываясь в непроницаемое лицо Смайли. Он смотрел на него, оторвав взгляд от карандаша.
– Мы провели инвентаризацию нашей подслушивающей аппаратуры, – признался, наморщив лоб, Смайли. – Не хватает довольно большого количества техники, предназначенной для использования в помещениях. По всей вероятности, большая часть исчезла во время переделки здания в шестьдесят шестом.
Лейкон молчал, всем своим видом показывая, что ждет продолжения.
– Хейдон входил в комитет по строительству, который отвечал за ход работ, – закончил Смайли, выложив последний припасенный аргумент. – По сути дела, он был главным инициатором всего этого. И если… Короче говоря, если это каким-то образом дойдет до Кузенов, я думаю, это будет последней каплей, которая переполнит чашу.
Лейкон был человек умный и понимал, что сейчас, когда все они из кожи вон лезли, чтобы успокоить и задобрить Кузенов, ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы у них появилась новая причина для недовольства. Их гнева нужно было избежать любой ценой. Если бы все зависело только от его желания, он бы приказал «хорькам» выехать на место в тот же день. Компромиссным решением была суббота, и, не посоветовавшись ни с кем, он отправил туда всю команду из двенадцати человек, в двух серых фургонах с надписью: «Санитарная служба. Дезинфекция».
Да, они действительно разобрали все по кирпичику, отсюда и пошли нелепые слухи о ликвидации комнаты-башни. «Хорьки» были в дурном расположении духа из-за того, что им пришлось работать в выходные дни, и, возможно, поэтому действовали более шумно и менее аккуратно, чем следовало. Из оплаты за сверхурочные с них вычитали возмутительно высокие налоги. Но настроение изменилось довольно быстро, после того как уже с первого захода они обнаружили восемь подслушивающих устройств, причем именно такого типа, какой обычно применялся Цирком. Схема размещения, придуманная Хейдоном, оказалась своего рода шедевром. Лейкон согласился с этим, когда приехал, чтобы увидеть все собственными глазами. Один микрофон был установлен в ящике ничейного письменного стола, как будто его туда просто нечаянно положили и забыли – правда, стол-то этот находился в комнате шифровальщиков. Другой пылился наверху старого стального шкафа в зале заседаний на шестом этаже – на местном жаргоне в «комнате жарких споров».
«Кроме всего прочего, делалось и функционировало это за счет Казначейства, – перебирая провода заметил Лейкон с самой кривой улыбкой, на какую был способен. – Не забыть бы сказать об этом брату Хаммеру. Его это позабавит».
Уэльсец Хаммер был самым заклятым врагом Лейкона.
Некоторое время спустя Смайли по совету Лейкона устроил небольшой спектакль. Он дал указание «хорькам» привести в рабочее состояние подслушивающие устройства в зале заседаний и настроить их на частоту одной из немногих оставшихся еще у Цирка машин наблюдения. Затем пригласил трех самых несговорчивых чиновников из Уайтхолла (в том числе Хаммера), которые мало что видели, кроме своих письменных столов, совершить автомобильную прогулку в районе здания Цирка и дал им возможность подслушать разыгранную заранее написанную сценку – разговор в зале заседаний. Сотрудники оказались на высоте: сыграно было как по нотам.
После чего Смайли сам заставил чиновников поклясться, что они будут хранить все, что услышали, в полной тайне, а для вящей убедительности заставил их подписать бумагу, которая была составлена «домоправителями» специально для того, чтобы внушить им должное почтение. Питер Гиллем считал, что с месяц чиновники, может, и продержатся не проговорившись.
«Или меньше, если не повезет», – добавил он кисло.
Можно было понять, что Мартиндейл и его коллеги по Уайтхоллу, не входившие в соприкосновение с ведомством Смайли, жили в состоянии первозданного неведения относительно реальностей его мира, но даже те, кто стоял ближе к трону, точно так же ощущали свою удаленность и обособленность от него. Чем ближе стояли люди, тем меньше был их круг, а в самый близкий входили единицы. Вступая в коричневые производящие мрачное впечатление двери Цирка и следуя через турникеты, охраняемые бдительными сотрудниками, Смайли ничуть не менялся и не сбрасывал с себя покров привычной скрытности. Иногда дверь в его скромный кабинет не открывалась несколько дней и ночей, и единственными людьми, с которыми общался Смайли, были Питер Гиллем и всегда находящийся поблизости черноглазый человек по имени Фон, его доверенный слуга, который во времена «выкуривания» Хейдона «опекал» Смайли вместе с Гиллемом. Иногда Джордж исчезал, кивнув на прощание и прихватив с собой Фона – незаметное тщедушное создание, – оставляя Гиллема отвечать на телефонные звонки и предоставляя ему право разыскивать начальство в случае срочной необходимости, «Мамаши» сравнивали его поведение с последними днями Босса, который стараниями Хейдона умер на боевом посту от разрыва сердца.
В силу естественных процессов, свойственных закрытым сообществам, здешний жаргон пополнился еще одним новым словом. Разоблачение Хейдона теперь называли «
То немногое, что они знали, было ужасна. Такие обычные вещи, как, например, кадровые перестановки, приобретали устрашающие масштабы. Смайли должен был уволить засвеченных сотрудников, ликвидировать засвеченные резидентуры: например, сеть агентов бедняги Тафти Тесинджера в Гонконге, хотя до Гонконга из-за его довольно большой удаленности от полей сражений с Советами руки дополи не скоро. Из Уайтхолла, к которому подчиненные Смайли да и он сам относились с глубочайшим недоверием, до них доходили слухи о том, что их начальник ведет не совсем понятные и довольно ожесточенные споры об условиях увольнения бывших сотрудников и их устройстве в новой жизни. Было немало случаев (и бедняга Тафти Тесинджер и тут служил подходящим примером), когда Билл Хейдон умышленно способствовал выдвижению на неоправданно высокие посты тех, кто уже на чем-то погорел, – про них с уверенностью можно было сказать, что они не проявят никакой личной инициативы. А выходное пособие? Дать ли им то, что заслуживают на самом деле, или то, на что они могут рассчитывать в соответствии с той завышенной шкалой, по которой, проявив дьявольскую хитрость, их расставил на должности Билл Хейдон? Были и другие случаи, когда Хейдон, ради своей собственной безопасности, под надуманными предлогами увольнял людей. Платить ли им пенсию в полном размере? Могут ли они претендовать на восстановление в должности? Растерявшись от всех этих проблем, неопытные министры, вступившие в должность после недавних выборов, давали весьма решительные и столь же противоречивые указания. В результате перед Смайли прошла невеселая вереница сотрудников Цирка, мужчин и женщин, обманутых в своих ожиданиях. «Домоправители» получили строгий приказ: чтобы ни в коем случае, из соображений безопасности и, возможно, этики, ни один из этих вернувшихся в штаб-квартире не появлялся. Смайли заявил, что не потерпит, чтобы хотя бы мимолетно встречались те, кто обречен, и те, кто возвращается из опалы. Поэтому при поддержке Министерства финансов, на которую скрепя сердце согласился уэльсец Хаммер, «домоправители», арендовав в Блумсберри дом, открыли временную приемную под видом курсов иностранного языка. На дверях висела табличка: «Извините. Прием посетителей только по предварительной договоренности». В приемной работали четверо сотрудников бухгалтерии и отдела кадров. Конечно же, эту четверку сразу окрестили «группой Блумсберри», и все знали, что иногда Смайли считает своим долгом, улучив свободный часок, заглянуть туда и поговорить с людьми, лица которых зачастую были ему совершенно незнакомы. Он выражал им сочувствие и утешал – совсем как посетители, навещающие родственников или знакомых, оказавшихся в больнице. Когда Джордж был не в настроении, он мог не вымолвить ни слова за все время визита, предпочитая сидеть в уголке пыльной комнаты, загадочный и похожий на Будду.
Что заставляло его так делать? Что он искал? Что хотел услышать? Если им двигал гнев, то все они в те дни разделяли его. Нередко сотрудники Цирка собирались после долгого рабочего дня в зале заседаний и развлекали друг друга байками и сплетнями; но если вдруг случалось, что у кого-то нечаянно вырывалось имя Карлы или его «крота» Хейдона, на них нисходило молчание ангелов, и даже хитрющая старушенция Конни Сейшес, главный эксперт по России, не могла вывести их из этого оцепенения.
Еще более трогательно в глазах подчиненных Смайли выглядели его попытки спасти от гибели хоть какую-то часть агентурной сети. Не прошло и дня после ареста Хейдона, как перестали подавать признаки жизни все девять линий связей Цирка в Советском Союзе и Восточной Европе. Прервалась радиосвязь, прекратилось движение курьеров, и были все основания полагать, что если и сохранились верные Цирку агенты, то их взяли сразу же. Но Смайли отчаянно сопротивлялся, не желая согласиться с этим простым объяснением, точно так же, как он отказывался признать, что Карла и Московский Центр работают так эффективно, что полностью застрахованы от ошибок, не оставляют следов и потому неуязвимы, и что логика их безупречна. Он не давал покоя Лейкону, надоедал Кузенам в их просторных кабинетах во Флигеле на Гроувенор-сквер (Большая площадь в центральной части Лондона, на которой находится здание американского посольства), настаивая на том, чтобы продолжалось наблюдение за радиочастотами агентов. Несмотря на яростные возражения Министерства иностранных дел и, в первую очередь, Родди Мартиндейла, он добился, чтобы в передачах Всемирной службы Би-би-си открытым текстом были переданы сообщения, содержащие условную фразу приказа всем оставшимся на свободе агентам немедленно вернуться в Англию. Как ни странно, постепенно, понемногу агенты начали подавать признаки жизни – и это было похоже на голоса с другой планеты, пробивавшиеся через огромные космические расстояния.
Сначала Кузены в лице своего всегда подозрительно бодро настроенного главы представительства Мартелло сообщили, что американская служба эвакуации по своим каналам переправляет двух английских агентов, мужчину и женщину, в известный курортный город Сочи на Черном море, а тихие и неприметные люди Мартелло готовят небольшую лодку для операции, которую они упорно называли не иначе, как «операцией по эксфильтрации». Судя по описанию, речь шла о Чураевых, ключевых фигурах агентурной сети под кодовым названием «
«Не принимай все слишком близко к сердцу, Джордж, – посоветовал он тоном доброго дядюшки. – Ты слышишь? Есть рядовые агенты, а есть руководители, место которых – в кабинете, за письменным столом. И мы с тобой должны сохранять эту дистанцию. Иначе сойдем с ума. Мы не можем впадать в отчаяние из-за каждого агента. Такова уж „генеральская доля“. Не забивай об этом».
Питер Гиллем, который во время этого телефонного разговора стоял рядом со Смайли, впоследствии клятвенно заверял, что Смайли никак особенно на сообщение не прореагировал, а уж Гиллем-то знал Смайли. Однако десять минут спустя обнаружилось, что тот ушел, и никто не заметил, как это произошло, просто его необъятный плащ исчез с гвоздя, на котором обычно висел. Джордж, насквозь промокший, вернулся, когда уже рассвело, а плащ по-прежнему был переброшен у него через руку. Переодевшись, он снова вернулся к письменному столу, но когда Гиллем, хоть его и не просили, на цыпочках подошел и принес чаю, он, к своему величайшему смущению, обнаружил, что начальник сидит за столом в неестественно-напряженной позе, перед ним старый томик немецкой поэзии; руки со сжатыми кулаками лежат по обе стороны от книги, а сам он молча плачет.